Веселее всех живет тот, кто умеет обмануть самого себя.
Трактир «Бранковина».
Клетчатые скатерти и бархатная тишина.
– Извольте, – говорит официант и ловко, как опытный жонглер, выставляет на стол металлический овал с гурманской плескавицей, чевапчичами, свиной отбивной и полпорцией оладий. Потом тарелки с печеным красным перцем, керамическое блюдце с двумя перчиками чили в масле с молотым перцем и дольками чеснока, пол-литра белого вина и плетеную корзинку с пышным хлебом.
Дело идет к вечеру. Надоедливый дождь окрашивает все вокруг в серый цвет. Силуэты прохожих быстро исчезают из рамок витрины. Время от времени перед трактиром тормозят автомобили, остановленные красным светофором. Обеденный зал пуст.
– В этом Белграде все кажется фантастическим, а на самом деле – нет, – говорит Андраш.
Известный режиссер, впервые получивший работу в Белграде, сидел за трактирным столом напротив него. Лицо его казалось спокойным. В глазах – тоска. Вырванный из мира Паннонии, необозримого пространства бесконечной равнины, он столкнулся с повседневной драмой большого города: непристойные предложения, необузданные желания, эгоцентризм и самореклама…
«Люди самолюбивы, потому что не насытились и боятся голода, злы, потому что унижены и обижены, несправедливы, но и к ним несправедливы их близкие, несчастны, оскорблены, обозлены, храпят в обносках под вонючими перинами, завидуют друг дружке из-за чашечки кофе, чистой наволочки, нового велосипеда, поднимают гвалт из-за каждой мелочи, когда дерутся над трупом какого-нибудь неизвестного героя из-за того, кому принадлежит право первым угоститься человеческим глазом».
Александр понял, что хотел сказать Андраш, констатируя самопровозглашенную фантастичность.
Он и сам год тому назад нырнул в это безумное самовосхваление, перепрыгнув из глухой провинции в ослепительный блеск большого города. Понадобилось время, чтобы рассмотреть лица.
В Воеводине жизнь по-монашески тихая, человек приносит себя в жертву земле прадедов, детям, мужу, жене, там – так уж привык человек – уважаешь до гробовой доски кума, дядю, тетку, соседа, учителя, доктора, попа…
Конечно, жизнь вовсе не идеальна в этих маленьких, пустынных и грязных городках, бывших почтовых станциях и военных лагерях, потому что люди научились травить душу человеческую надуманными историями и бесстыжей клеветой, великодушно унижать, грозить и уничтожать ее.
Здесь же, в большом городе, существует только одно – грандиозное, но глупое – Я.
– Театр в первую голову должен быть хорошим, и только потом можно говорить об авангардном, традиционном, музыкальном… Если у него нет качества, то какой смысл в его современности и авангардизме? – сказал Александр. – Сегодня люди, особенно те, которые пишут о театре, считают, что имеет право на существование только тот, который персонифицирует их взгляды на искусство. Это неправильно. Как не бывает в политике только одной партии, или одного сорта минеральной воды, так должны существовать театры разных жанров.
– В смерче страсти вы должны усвоить и соблюдать меру, которая придавала бы ей мягкость, – произнес Андраш голосом Гамлета. – Но не будьте также и слишком вялы, но пусть ваше собственное разумение будет вашим наставником, сообразуйте действие с речью, речь с действием, причем особенно наблюдайте, чтобы не переступать простоты природы; ибо все, что так преувеличено, противно назначению лицедейства.
Таков театр. И жизнь наша.
Вечер утонул в потоках ливня.
Долгий разговор о театре и искусстве, о людях и нынешнем времени превратился – как под ударами терпеливого каменотеса белый камень теряет слой за слоем, чтобы обнажить скульптуру – в «Краткую повесть об Антихристе»[7].
Они вышли из трактира. Простились без слов. И каждый направился в свою сторону, в свой городской квартал, в свою тьму…
Ночь пришла в Белград,
в город, в котором нет ничего
значительного
и фантастического.
Любовь, или Заманчивый рай перед вратами ада
– Я хотела еще раз поблагодарить вас за предоставленную возможность, – тихо сказала Анна.
– Вы прекрасно сыграли свою роль.
– Спасибо.
– Мне доставила удовольствие работа с вами. Роль Корделии вовсе не легка, так что вы должны быть удовлетворены, госпожа Анна. Премьера – всего лишь выход на свет. Это событие для общества, все прочее – театр. Только спокойно, решительно и четко, как на репетициях. Сегодня вечером вас ждет успех. Поверьте в себя, дорогая Анна, так, как я верю в вас, – сказал Савич, опуская на ее узкий гримерный столик в стиле барокко алую розу, завернутую в золотистую бумагу, символизирующую огонь и солнце. Любовь, счастье и понимание…
– Спасибо, господин Савич. Вот скромный подарок для вас. Надеюсь, вы примете его, – сказала Анна, вставая, и протянула ему тонкий квадратный пакетик. Свой подарок она тоже упаковала в тонкую золотистую шуршащую бумагу. Пакетик она перевязала тонкой зеленой полоской. Как лентой Венеры.
– Благодарю вас, – отозвался Савич и глубоко поклонился ей.
Из коридора доносились неотчетливые голоса актеров, взволнованных предстоящей премьерой.
Анна и Иоганн стояли друг против друга в узкой и неприбранной гримерке Дворцового королевского и национального театра в Мюнхене. Газовый свет приклеил их как бы обнявшиеся тени к стене.
– Заманчив рай перед вратами ада, – произнес Савич по-сербски.
– Я не поняла, дорогой Иоганн. Это сербская поговорка? – спросила Анна.
– «Напрасно! Я вернусь в отравленный сей мир! Не стану залпом пить его, на радость всем врагам», – Йован продолжил неистово декламировать по-сербски стихи Лазы Костича.
Анна Дандлер не сводила с него глаз. Улыбка красила ее прекрасное лицо. Она любила эти игры перевоплощения, в которые включалась и ее театральная, детская настойчивость во время ухаживаний, как и многочисленные, часто неразборчивые и банальные изречения, которые так здорово помогают избегать решительных объяснений и выкручиваться из неприятных ситуаций. И еще ей нравились театральные цитаты, единственной целью которых было переключить внимание собеседника. Именно так говорил Савич, на самом же деле это была давно усвоенная привычка актеров, слепо верящих в то, что на сцене, а тем более в жизни, нельзя зависать без текста и смысла.
Савич развернул пакетик. Платочек из шелка-сырца малинового цвета и листочек, на котором синими чернилами было написано: «С любовью…»
Она хотела поцеловать его.
Подарить ему все, что было умолчано и сокрыто.
Какие странные нити связывают людей! Давно, когда он юношей в прекрасном городе Веймаре познакомился с любовью, Анна Дандлер еще не родилась. Столько лет непреодолимой преградой пролегло между ними. И сколько сухих обыкновенных лет, прожитых только для того, чтобы стереть воспоминания, ампутировать счастье, нейтрализовать страсти, подавить желания. И вот, когда это дикое, бесконтрольное пламя стало затухать, превращаясь в пепел сгоревшего времени, в тонком осадке опыта, горечи болезненных и прекрасных воспоминаний, случайно пророненных слов, Савич вдруг ощутил, что перед ним стоит некто прекрасный и сильный, кто может своим дыханием раздуть скрытые под пеплом угли, из которых разгорится новое пламя любви.
Это было так непросто принять, хотя втайне он желал, чтобы нечто подобное произошло.
А желания – не обязанности, не порядочность и не доброта – спасают людей.
Ему захотелось обнять ее. Страстно поцеловать. Как в то утро в Аугсбурге, перед распахнутыми дверями ее маленькой квартирки, в которой он разделил с ней ночь. Возвращаясь тогда от Анны, он знал, что всю жизнь будет любить эту девушку. Как знал и то, что неподвластное желание можно удовлетворить, только навредив себе.
Кто-то грубо постучал в двери гримерки.
– Момент! – отозвалась Анна.
– Госпожа Дандлер, через десять минут начинаем! – прозвучал в коридоре голос госпожи Шмидт.
Неудачная просьба, или Клятва Гаврилы Стефановича Венцловича
– Пробовали мы несколько раз в Тимишоаре и в Пеште но власти нам отказали по моральным соображениям. Во второй раз причиной стал какой-то политический намек, внешнее сходство кого-то из членов труппы неизвестно с кем, в пятый им не понравился «несоответствующий репертуар». К тому же, если все это взять в целом, налоги на нас обрушиваются невероятные, и нам не по силам их выплатить – жаловался Йован Цаца Кнежевич побратиму Йовану Джорджевичу.
Рядом с актером и режиссером Кнежевичем сидел Лазар Миросавлевич, его друг и компаньон в театральных делах Баната. Лазар молчал, углубившись в кучу бумаг. Заявления и многочисленные просьбы.
В тот вечер в Сомборе шел густой снег.
Широкая пустая улица огорожена с двух сторон заборами. Зимняя белизна слепит глаза. Где-то вдалеке слышен детский плач и смех цыганской мандолины.
Давно они сидели в гостиной дома Джорджевича, пили липовый чай и ели свежие домашние бисквиты. Спорили громко: действительно ли уважаемый богослов и поэт Гаврила Стефанович Венцлович нанес огромный ущерб сербскому театру, рассказывая всюду о том, как вредят народу уличные театры. Являются ли его «горячие проповеди» против женщин, девушек, «подружек дьявола, обманывающих добрых набожных людей по его наущению», проклятием, которым и сегодня отмечены души несчастных сербских гистрионов или же все происходящее, гнетущее души народа, всего лишь очередной этап тяжких времен, сквозь которые влачится обездоленная и обезглавленная нация. Говорили о новых пьесах, поставленных в Пеште и Вене. Говорили о деятельных сомборских любителях и о стремлении Джорджевича как можно скорее сформировать репертуар национального театра.
По этим беседам долгими зимними вечерами выходило, что авторитет Джорджевича, завоеванный им в обществе работой в сомборской жупании, позволит получить дозволение властей для оршагтзации театральной труппы.
– Ничего у нас не получится, клянусь, только попадем под удар «Регламента о театрах» Баха, – заключил Кнежевич.
– Получится, друг мой. Получится, и тогда мы, голубчики вы мои, должны быть готовыми к этому, – взбодрил Кнежевича его тезка Джорджевич.
– Хорошо мы начали во Враневе, получили разрешение, а через пять дней поздравил нас запретом фельдмаршал-лейтенант Иоганн Коронини, граф Кромбергский, гувернер Земельного управления Сербским воеводством и Тамишским Банатом в Тимишоаре, – напомнил Цаца Кнежевич.
– Но ведь не вечен же Александр Бах, братья мои, ни он, ни его абсолютистское правление, недолго будет держаться его диктатура и цензура литературной и театральной жизни в этой несчастной империи! – взбадривал их писарь канцелярии великого жупана Бачки, Исидора Николича Джавера, с резиденцией в окружном городе Сомборе.
– Я уже думал, Йован, забросить все, да и здоровье более не позволяет. Подумывал опять винным погребком заняться и жить себе спокойно, но не смог. Сердце мое безумное только ради театра колотится, – продолжил жаловаться Кнежевич.
– Потерпите еще немножко. Да, нелегко, но теперь никак нельзя сдаваться, – попросил их Джорджевич.
– Нет почти надежды. Ничего, тезка, с театром не выйдет, не будет у сербов Шекспира, – с грустью вымолвил баначанин.
– Дайте нам драмы, новые, оригинальные драмы! Ведь каждое событие древней, новой и новейшей истории нашей дает такие сюжеты, которые Шекспиру и не снились, когда он писал свои бессмертные пьесы, – быстро и громко возразил ему Йован Джорджевич.
– Умолк Гамлет, столкнувшись с сильным Бахом, – пробормотал Лазар, не глядя на Джорджевича, который уже вскочил со стула и воздел руки горе, словно консультируясь с кем-то на небе.
– Возьмите, к примеру, кровавые и золотые времена Неманичей, вот вам блистательная эпоха сербских деспотов, вот вам гнездо черногорских героев, вот вам трагическая эпоха турецкого рабства, вот вам Карагеоргий и Мишарское поле, вот вам сербско-венгерская война и сербский отпор! Пишите драмы, так вас и перетак! Окунитесь в народную жизнь, в вечный, неисчерпаемый источник народной поэзии и драматургии, которого никто еще не коснулся – в низкие хаты и в густые леса нашей жизни, куда еще никто не заглядывал, чтобы по примеру иностранцев собрать наши ценности и обнародовать их, чтобы мир с настоящим сербским мышлением, чувствами, говором и делами познакомить! – вдохновенно продекламировал Йован Джорджевич. Его внимательно слушали Йован Цаца Кнежевич и Лазар Миросавлевич. Свечи в гостиной догорали. Прислуга давно отправилась спать. Их лица превратились в черные гипсовые маски вольто, движения замедлились, и только их голоса можно было разобрать в комнате, полной путаных желаний и тяжелого духа.
– Пишите сербские, настоящие сербские пьесы для театра, Христом Богом заклинаю вас – прошептал Джорджевич.
СЦЕНА ПЕРВАЯ
Лир:[8]
Отдаем тебе
Весь этот край от той черты до этой,
С лесною тенью, полноводьем рек,
Полями и лугами. Им отныне
Владей навек с супругом и детьми.
Что скажет нам вторая дочь – Регана;
Жена Корнуэла? Говори, дитя.
Даем тебе с потомством эту треть
В прекрасном нашем королевстве. Ширью,
Красой и плодородьем эта часть
Ничуть не хуже, чем у Гонерилъи.
Что скажет нам меньшая дочь, ничуть
Любимая не меньше, радость наша,
По милости которой молоко
Бургундии с лозой французской в споре?
Что скажешь ты, чтоб заручиться долей
Обширнее, чем сестрины? Скажи.
Корделия:
Ничего, милорд.
Лир:
Ничего?
Корделия:
Ничего.
Лир:
Из ничего не выйдет ничего.
Так объяснись.
Корделия:
К несчастью, не умею
Высказываться вслух. Я вас люблю,
Как долг велит, – не больше и не меньше.
Лир:
Корделия, опомнись и исправь
Ответ, чтоб после не жалеть об этом.
Корделия:
Вы дали жизнь мне, добрый государь,
Растили и любили. В благодарность
Я тем же вам плачу: люблю вас, чту
И слушаюсь. На что супруги сестрам,
Когда они вас любят одного?
Наверное, когда я выйду замуж,
Часть нежности, заботы и любви
Я мужу передам. Я в брак не стану
Вступать, как сестры, чтоб любить отца.
Лир:
Ты говоришь от сердца?
Корделия:
Да, милорд.
Лир:
Так молода – и так черства душой?
Корделия:
Так молода, милорд, и прямодушна.
Лир:
Вот и бери ты эту прямоту
В приданое…