Четыре брода — страница 10 из 103

— Живой?

Ну кому не видно, что он живой! А вот же спрашивает про такое…

Не дождавшись ответа, мать обхватывает его руками, прижимает к себе и тискает так, что на нем чавкает мокрая одежда.

— Мама, вы не плачьте, а то и я сейчас заплачу, — вздрагивают губы у мальчика. — Это меня дядько Стах вытащил, а сам об лед порезался!

— Ой, Сташек… — клонится головой к хлопцу, а он неловко поддерживает ее.

— Правда, не плачь, Оксана. Вот обманем кашель, все и минется.

— Это не я, это доля моя плачет, — с благодарностью глядит на Стаха полными слез глазами, а у сына спрашивает: — Что бы я, оголец, делала без тебя? Скажи, что?

— Разве я знаю? — беспомощно отвечает Владимир. («И всегда мама найдет такие слова, чтобы разжалобить….»)

— Ой, живей, живей домой! — опомнившись, руками вытирая слезы, торопится Оксана. — И сразу мне на печь!

— А я, мам, со страху есть захотел, — шепчет Владимир, зная, чем задобрить мать.

— Горюшко ты мое, — понемногу отходит Оксана, крепко целует сынишку, с неутихшей болью и неугасшими воспоминаниями спешит прочь от немилосердного татарского брода.

Дома Оксана загоняет сына и Стаха на просторную печь, сует сухое белье, поит горячим чаем с малиной и земляникой, досыта кормит и, уложив Ми-колку, отжимает мокрую одежду.

— А это что? — спрашивает удивленно, разглядывая кое-как схваченный нитками лоскут рыбацкой сети.

— Сорочка нижняя, — улыбается Стах. — Я ее из бредня сшил.

— Для чего она тебе?

— Чтоб рыбой и нашими бродами пахло.

— Чудеса, — пожимает плечами Оксана и принимается за стирку.

Стах молча следит за вдовой, молча палит едкий самосад да иногда хмыкает что-то под нос, отвечая своим мыслям.

— Стах, не пора ли спать?

— Ушел мой сон на броды… А ты слышишь, как ваша хата гудит?

— Сухое дерево, вот и ловит все ветры и даже волну с брода. Как там хлопец? — подходит к сыну, поправляет ряднину. — Вроде не горит огнем.

— Это я горю огнем, — вырывается у Стаха.

— Правда? — пугается вдова.

Стах невесело усмехается.

— Да нет, это я от табака, что ты взяла у Гримичей. Ну и забористый! О, слышишь, вроде гром раздался.

— Это лед на броде. Скоро весна. Само счастье послало тебя, — снова со страхом возвращается к нынешнему происшествию. — И как ты, Сташек, не побоялся в воду кинуться?

— Надо ж было хлопца спасать.

— Чем только я тебя отблагодарю!

— Спасибо, Оксаночка.

— Не называй меня так, — вздрогнула она.

— Почему?

— Только мама и Ярослав так меня звали.

В хате надолго водворяется молчание. Стах, накурившись, как будто заснул. Оксана погасила свет и прилегла возле Миколки. Он улыбался во сне. И каким тяжелым ни был сегодняшний день, Оксана сразу, словно в воду, погрузилась в сон. Проснувшись, она растерялась: недалеко от нее, примостившись у окна, сидел уже одетый Стах.

— Ты что? — спросила пугливо.

— Ничего. Месяц взошел у твоего окна, вот и гляжу. — Он посмотрел на нее с той безнадежностью, в которой, запрятанные далеко вглубь, таились искорки надежды.

Она отвела глаза и спросила, лишь бы спросить:

— Почему не спишь?

— Я ведь говорил: ушел мой сон на броды. Слышишь, как звонит в свои колокола?

— Весна… Как Владимир?

— Ни разу не кашлянул.

— А сердце у меня что-то так болит…

Стах тряхнул взъерошенным чубом и сказал не го Оксане, не то обращаясь к кому-то еще:

— А сердце и должно болеть — и за себя, и за других, если ты человек, а не жадная утроба, которая и не знает уже, что еще пихать в себя, вот как Магазанник пихает…

— Ох, Сташек, у меня и в мыслях не было, что ты такой. — Теперь она с удивлением стала искать его глаза, прикрытые тенью. — Ты это вычитал где-то?

Стах, должно быть, обиделся и ответил не скоро:

— Вычитал, Оксана, вычитал в той большой книге, которую я пашу, которую засеваю и жну, только пока на хлеб себе досыта не заработаю. Еще очень бедны мы, но честны — и делами, и сердцем, и вами, женщинами. А теперь доброй тебе ночи, Оксаночка…

На этот раз вдова не возразила, когда Стах снова назвал ее этим именем. В добром удивлении она и в сон взяла слова Стаха о сердце, которое должно болеть за других, о честности, помнила его взгляд, который и в безнадежности таил надежду…

Когда Оксана снова проснулась и забралась на лежанку, чтобы взглянуть на сына, Стаха на печи не оказалось. Подошла к окну, прислушалась. Немного погодя, полураздетая, обеспокоенная, вышла во двор. Никого. Только поздний месяц пробивался из-под туч, а внизу тревожился татарский брод.

Вдруг мучительная метель догадок, отзвуки прошлого и водоворот настоящего (тот вечер, когда Стах на лугу встретил ее, и высказанные им слова, и невысказанная боль, и звонница, и вчерашняя беда) ворвались в душу. Охваченная непонятным страхом, Оксана, наспех одевшись, нащупала в сенях весло и бегом кинулась к татарскому броду. На волнах все еще перешептывались, позванивали льдины, и каждая несла вдаль подхваченный лунный свет. Оксана отвязала от комля лодку, спустила ее на воду и, огибая льдины с отраженными в них лунными всплесками, поплыла к другому берегу.

Шелест птичьих крыльев всполошил ее: из-под самых ног с шумом взлетел одинокий селезень и, заслоняя месяц, взвился в небо.

А может, это не селезень, а душа умершего?.. Забытые, дремавшие суеверия проснулись в ней, и, казня себя, она раскаивалась: почему хоть сегодня не нашла для Стаха ласкового слова, улыбки или взгляда, которых он, наверно, так ждал от нее? Разве только счастливый человек приносит облегчение другому? Счастье может принести и неудачница. Только как? Хотя бы тем, как, пересиливая страдания, ты даришь отраду своим детям. До чего поздно, до чего поздно начала она догадываться, как много может женское сердце!

Одолеваемая тяжелыми думами и боязнью пересудов, Оксана вошла в село. На околице, спускавшейся в ложбину, она услышала голоса влюбленных и замерла в испуге. Да нет же, это журчит на леваде ручей, перенявший когда-то у людей шепот любви и всхлип младенца. Вот это, наверно, и есть жизнь: шепот любви, младенческий всхлип и покачивание земли на серебряных лунных нитях. Только почему так покачивает ее? Ох, Сташек, Сташек…

Уже дойдя до самой звонницы, Оксана неожиданно услышала печальный, стиснувший ей сердце голос — голос, который стал умерять ее боль:

Свiти, свiти, мiсяцю,

Ще й ясна зоря,

Просвiти дорiжку

Аж на край села.

Просвiти дорiжку

Аж на край села,

Аж до того двору,

Де живе вдова.

Но Стах не приближался, а удалялся от вдовьего двора. Вот уже пропал за вербами, за хатами, вот и стихла его песня, и вдове полегчало, и она уже казнит себя за глупые мысли. Обессиленная, хочет присесть хоть посреди улицы. Но тут ее могут увидеть, и Оксана подходит к церковной ограде, отворяет калитку и останавливается то ли перед старой звонницей, то ли перед своими молодыми летами. И не верилось ей, что были у нее те молодые года, пока вверху, в колоколах, не зашумели притаившиеся ветры…

Сама не зная для чего, открыла двери звонницы и скрипучими ступенями начала подниматься к тем ветрам и к тем колоколам, которым вот уже столько лет откликалась ее душа.

Опять перед ней потянулись в неизведанное выбеленные месяцем дороги, опять поднимались ввысь осыпанные звездами хаты и окрестные хутора. И снова в сердце не было покоя.

«А как там Владимир?» — встрепенулась и сразу же вспомнила древнюю мудрость: «Дитя спит, а доля его растет». Что же судилось ее детям?

Молчит звонница, молчат колокола, молчит земля…

На рассвете, приготовив детям завтрак и выпроводив их из хаты, Оксана неожиданно увидела чудную сорочку, сшитую из рыбачьей сети. Сорочка и в самом деле пахла рыбой и волной, а в ее ячеях запуталась крохотка татарского зелья.

«Надо же…» — и вдова усмехнулась, грустно покачала головой и начала доставать из сундука холсты — скоро надо белить их. Оксана очень любила расстилать холсты на ровном берегу неподалеку от девичьего брода, там, где она когда-то пускала с девчатами купальские венки. Ох, когда это было…

Оксана оделась и пошла к девичьему броду. Знакомая дорога воскрешала в памяти молодые годы. Вокруг на лугу голубели проворные трясогузки, а за вербами и красноталом шуршала, всхлипывала и позванивала серебром река. Луговиной Оксана дошла до живой изгороди краснотала, что ласкала сережками лицо и руки, глянула на воду и обомлела: впереди, недалеко от берега, на льдине стоял ее упрямый Миколка. Широко расставив ноги, он крепко держался за вогнанный в льдину шпинь. Мало ему было вчера материнских слез. Она едва не вскрикнула, но побоялась испугать ребенка, а Миколка уже увидел мать и аж пригнулся. Страх пронизал ее с головы до ног.

— Правь к берегу, Миколка, — сказала она строго.

Малыш выхватил шпинь и начал грести им, как веслом, подгоняя льдину к берегу. И когда он научился так орудовать? Вот льдина острым краем резанула берег, а Миколка, не выпуская шпинь из рук, выскочил на луговину и с виноватым видом встал перед матерью.

Некоторое время они молчат.

— Ну, что ты скажешь? — наконец спрашивает Оксана укоризненно, но не сердится и не ругает его.

— А разве я хуже других?

И слезы окропили ее душу. Она подошла к Миколке, обняла его, поцеловала.

— Не хуже, сынок, не хуже, только о матери подумал бы…

V

Скудный был урожай в этом году, да и того не стало. А когда из последнего выполнили план, прокурор Прокоп Ступач раскричался вовсю, что мягкими культурами, мол, не отделаться, и наказал вымести все подчистую, вплоть до семян на посев.

— Чем сеять будем? — выходили из себя мужики, голосили бабы.

— Хоть слезами! — грозно ответствовал страж порядка, сверля гневным взором самых неугомонных.

Правда, с посевным зерном Ступач перестарался — и рожь, и пшеницу все же привезли на посев: нашлась еще работа и людям, и государству. Отсеялось село, да и начало ложиться и вставать с печалью…