Затужила и Оксана: как же ей перебиться с детьми? Сколько ни делила свои убогие запасы, все выходило одно: не перезимовать ей. Снова и снова считала каждый початок кукурузы, каждый снопик фасоли, каждую маковку и вся холодела: ведь не было главного — хлеба. Кабы знала, посеяла бы в прошлом году жито на огороде. Только горе вперед знака не подает. Теперь дети встречали у нее больше ласки, да видели меньше хлеба.
— Мам, а почему у нас хлебушка все нету и нету? — без конца допытывался Миколка. Своей светлой головкой он так походил на золоточубый подсолнух…
— Не уродило нынче, сынок, — гладила она родную головку и отводила глаза.
— А почему у дядьки Форчака уродило?
— Дядько Форчак — он кладовщик, — вразумительно объяснил старший. — Вот я рыбки наловлю, и мама опять ухи наварит.
Но Миколка тихо вздыхал:
— Воду сколько ни вари, она водой и останется. Вот если б краюху хлеба к ней!..
От этих слов хотелось заголосить, а надо было сдерживаться, утешать детей да нахваливать то печеный картофель, то лепешку кукурузную, то пустую похлебку. Да хоть бы этого было вдосталь. Что же зимой их ждет? И, страшась зимы, Оксана реже выходила на работу, чаще брела со своими тяжелыми предчувствиями в лес — по грибы, кислицу, желуди.
Как-то уже после первых заморозков встретила на вырубке Магазанника. Откормленный, грузный, он неторопливо шагал с ружьем на крепком плече, а на широком поясе у него сиротливо болтался подстреленный заяц. Достаток и самодовольство отпечатались на лоснящемся лице, и сытость дремала в глубоких подглазьях, в складках двойного подбородка.
— Кого я вижу в своих дебрях! — удивленно поднял уголки бровей, плотно погрузив забрызганные заячьей кровью сапоги в побуревший вереск. И куда только подевалась его недавняя сонливость! — Вот живет-живет человек и нежданно-негаданно встретился со своим счастьем! — засматривает он в хмурые вдовьи глаза.
— Вечно плетете несусветное, — сказала она с досадой.
— Самое заветное говорю, потому как звездочкой ты передо мной сияешь, — заиграли глаза под редкими ресницами. Помолчав, лесник покосился на Оксанино лукошко: — Последние опята подбираешь?
— А куда денешься? Приходится…
— Небогато нынче грибков, небогато. Они тоже время чуют, — уронил многозначительно, скользнув взглядом по низеньким пенькам. Близ них зацветали горячим изжелта-красным цветом поганки. — От первых утренников пожухли было, а теперь понемногу отходят… Как живешь-можешь?
— Вода есть, еще бы к ней хлебца на добавку, можно б и жить… — горько усмехнулась Оксана.
— Беда, — Магазанник сочувственно собрал в складки переносье. — Твои хлопцы любят грибы?
— А что им остается!..
Магазанник заглянул в лукошко.
— Может, ты мне супцу с опятами наварила б да зайчатину с чесночком стушила? — и махнул в сторону своего жилья. — Вот поднял зайца в молодняке, а к нему ведь женские руки надобны.
— А что у вас, хозяйничать некому?
— А вот и некому. Так мне обрыдли поденщицы эти!.. Ну как?
— Ничего, для вас они расстараются!
В зеленоватых Семеновых глазах поскучнели серые песчинки.
— И чем я тебе не по нраву? Так уж лицом не вышел?
«Душой не вышел», — хотела ответить, но промолчала.
— А я тебе только добра желаю. Звезду с неба и ту бы достал! — и поднял вверх руки, но поймал не звезду, а лишь шелковую ниточку «бабьего лета».
— Ох, не верится, дядько, что вы такой добренький!
Магазанник сердито насупился, смял в пальцах тонкую паутинку.
— И когда ты этого «дядька» забудешь? Для меня твой «дядько» хуже занозы… Хочешь, покажу местечко, где есть белые грибы?
— Так уж и белые? — не поверила Оксана.
— Истинный бог. Незавидные, правда, искореженные, будто грешники в аду, а все ж таки белые.
В дубняке что-то зашуршало. Оксана от неожиданности вздрогнула, а лесник засмеялся.
— Не бойся, это мой выводок поросячий на желудях и гнилушках сальце нагуливает. Как выгнал со двора после первого грома, так сейчас только с приплодом объявились. Двух кабанчиков, — заметил он озабоченно, — надо будет для откорма отобрать. Люблю ту пору, когда во дворе пахнет морозцем, ржаной соломой и палениной, а в хате узваром и кутьей. Тогда и душа, как в раю, отдыхает, и время останавливается…
С вырубки они вошли в густую чащу и всполошили свиней. Юркие поросята и подсвинки так бросились врассыпную, что в глазах зарябило, а старые встревоженно уставились заплывшими глазками на хозяина.
— Паць-паць-паць! — ласково позвал лесник, и откормленная, гороподобная хавронья, узнав его, благодушно захрюкала. Семен подошел поближе, почесал у нее за ушами, потрогал сапогом отвисшее брюхо и удивленно сказал сам себе: — Смотри-ка, опять с приплодом! Ну прямо не свинья, а крольчиха, поросится и поросится, да все рябенькими рукавичками. Хоть и дурная у нее голова, зато брюхо разумное, — и хозяйская рачительность расплылась по лицу Магазанника. У ног его невозмутимо похрюкивала хавронья, стряхивая блох на хозяйские сапоги. — А теперь двинули за грибами.
По дороге он украдкой пожирал глазами лицо и грудь Оксаны и будто невзначай изредка касался то ее плеча, то руки. Господи, и откуда берется среди грешных такая неземная красота? Ее бы со святыми рядом поставить! Семен остановился.
— Вот здесь я наткнулся позавчера на десяток белых грибов. — И показал на холмистую поляну, где тесно сгрудились молодые дубки, листву которых уже тронула осень. — Поищи хорошенько под листьями, там их еще много, — и, раскачивая своей добычей, быстро зашагал к себе.
А вскоре вернулся, переодетый во все чистое, и полушутя низко поклонился вдове:
— Уважь, Оксана, — освети мою келью, зайди на минуту-другую…
— Чего я там не видела? — нахмурилась Оксана.
— Не обижай! Ты ж любовь моя недоступная! Дозволь угостить-попотчевать гостью дорогую. Не взыщи, разносолов всяких не имею, сластей тоже не припас, а вот колбаской из вепрятины могу хоть кого удивить: на угольях из черешневых веток томил — пахнет так, что за полверсты почуешь.
— Так уж и за полверсты? — удивилась Оксана, а у самой мучительно засосало под ложечкой.
— Не меньше, — угодливо глянул на нее лесник. — Пошли помаленьку.
Он все-таки упросил ее зайти в свое приземистое, с тяжелыми ставнями жилье. В нем стоял затхлый дух сушеных груш, сала, лежалой одежды, кислого кваса и едкого дегтя. К этому примешивался тленный запах старых книг, забивших пузатый, красного дерева шкаф.
— Книжками или шкафом интересуешься? — перехватив ее взгляд, игриво подмигнул Магазанник. — Книги здесь редкие, даже про любовниц французских королей имеются. И опять же шкафом полюбуйся, панский он, из красного да розового дерева. Видишь, как переливается!
Лесник повесил на колышек берданку, перекрестил ее, зажег самодельную свечу, прилепив на угол стола, и многозначительно посмотрел на Оксану: имей понятие — перед твоей красой, мол, даже днем святой воск жгу. Потом проворно метнулся к посуднику, к печи, в кладовую.
«Черт со свечечкой», — вспомнила Оксана прозвище Семена, подойдя к столу с горевшей на нем свечой, и погасила колеблющийся огонёк — он уже подкрадывался к торчавшему из воска пчелиному крылышку.
— Ты что? — недовольно спросил лесник.
— Негоже воску плакать днем.
— Перед красотой и люди плачут.
— Помолчите, дядько.
Магазанник неодобрительно покачал головой, вздохнул, но ничего не сказал и принялся сновать по хате. Вскоре старый, тоже панский стол был весь уставлен угощением. Чего тут только не было! Свежее подчеревье, аппетитный круг пахучей колбасы, полная миска вареников, соты, истекающие медом, пирожки с горохом и к ним тертый чеснок, капуста с тмином и бутыль водки.
— Вот и есть у нас кое-какой полдник. Горошинками я тебя не порадую, они такие, что и гром не разобьет, — не хозяйка лепила их. — И хоть не хотел, а вспомнил глаза, полные истомы, в которых тесно было пламени и чаду желанья. — Ох, грехи наши, грехи… А вот колбаской из вепрятины не грех и в столице похвалиться. Попробуй! — Магазанник разломил пополам сочное коричневатое кольцо и придвинул Оксане.
Колбаса и вправду была на славу, от нее исходил дразнящий, пряный запах, и она просто таяла во рту. Магазанник на все лады упрашивал Оксану хоть пригубить чарку — не за него, так за детей — и все-таки добился своего. Сам же выпил и за детей, и за Оксану, и за ее красу, и за то, чтобы грома не бояться: всякое нынче случается. Уже сейчас в предзимье фунт хлеба стоит три рубля. У зимы ж рот и вовсе ненасытный. Не всякий, кто живет в этом году, переступит следующий.
От этих слов у вдовы навернулись слезы. Лесник захлопотал возле нее, назвал себя дурнем и снова принялся потчевать дорогую гостью.
Но Оксана сказала, что ей некогда, и поднялась из-за стола. Магазанник своей рукой-ковшом осторожно коснулся ее исхудалого плеча.
— Посиди еще часок, осчастливь мою хату.
— У вас счастья и без того полный короб, добро сторицей родит.
— Добро у меня водится, а вот счастье стороной обходит, — вздохнул лесник, незаметно приглядываясь к гостье: у уголков ее глаз нужда уже проложила первые морщинки. — Ты видишь мое житье, а я как свои пять пальцев знаю твои достатки. Не вытянуть тебе нынче. Выходи за меня, я тебе дело говорю, если не по любви, так из-за беды. А там, глядишь, и любовь придет. Недаром говорится: стерпится — слюбится. Об этом и в книгах мудрые головы толкуют, — и он ткнул толстым пальцем в господский шкаф.
Дрожь прошла по телу Оксаны.
— Не говорите мне, дядько, про любовь.
— А чего ж не говорить про любовь? Потом поздно будет.
— Вспомните свою жинку, все знают, какая была у вас к ней любовь…
— Так то к ней, а то к тебе. Разные у человека годы, по-разному он и любовь ценит. Тогда я заглядывался на десятины, теперь на красоту. Ты про детей подумай. Может, я твоя доля!
В ней вспыхнул гнев:
— Не быть вам моей долей!
Но Магазанник пропустил ее слова мимо ушей.