— Да вода-то у нас не покупная! — отшучивалась Оксана и лебедушкой проплывала между тех жадин, кто, пот и грязь не отмывая, гнался за богатством.
— Это она так парубков завлекает, — шипели завистницы, видя, что ни один из хлопцев не пропустит Оксану мимо, не проводив ее долгим взглядом.
Сама Оксана не обращала внимания ни на эти взгляды, ни на это шипение: ей надо было на кусок хлеба заработать, честь беречь!
А время шло: весной — сеятелем, летом — косарем, осенью — молотильщиком, зимой — мельником. Весна убирала девичьи головы венками, зима — повойниками. И на свадьбах подружек в душу Оксаны уже закрадывался предательский холодок: «Отчего ж я не думаю ни о ком?»
Это не любовь, а неясная тревога материнства приходила к ней прежде любви. Не раз эта тревога раньше времени толкает девушку к тому, что не стало любовью. Подсознательно чувствовала это и Оксана и все чаще по вечерам всматривалась в татарский брод, в дорогу за бродом и в Млечный Путь над миром.
Меж туманных звезд ветряки ловили ветер. Под туманными звездами лежала вся ее хлеборобская сторона, поседелая от древности, жита и полыни. И кто-то должен прийти оттуда, сказать несказанное, разбудить то, что уже, как дитя, несмело трепетало под сердцем. Юная любовь всегда начинается с ожидания. Еще не полюбив, девушка с непонятной тревогой ждет его, и чьи-то незнаемые очи являются ей из предвечерья, и чьи-то шаги слышатся ей, и кому-то на все четыре брода посылает она свой голос во тьму.
Кто придет на ее зов?
И он пришел.
Когда и в селах люди помаленьку потянулись к книге, к ученому слову, к науке, к ним из города приехал статный, со строгими бровями агроном. С его загорелого лица будто никогда не сходило лето, а из черных глаз — пытливость. Говорили, что он по целым дням приглядывался к крестьянским заросшим сорняками полоскам и все толковал с хлеборобами, как бы удвоить урожай. Легко сказать — удвоить! Как уродит, так уродит, а если нет, тогда что? Но Ярослав Хоролец верил, что и на бедняцком поле уродит не только золотая пшеница, но и лучшая доля, обращал в свою веру людей, и встречали его одни улыбкой, другие — шипением.
Впервые Оксана увидела Ярослава у своих соседей Гримичей, куда собрались на совет хлеборобы. То ли страстные слова, то ли смелые глаза его встревожили, смутили девушку. Потихоньку зашла она к Гримичам, потихоньку и вышла от них, да не было уже тишины в сердце ее.
А как-то осенним предвечерьем пришел Ярослав и к ней вместе с плутоватым Семеном Магазанником. Тот явился собирать налог, Ярослав же, и двух слов не сказавши, оставил в заклад собственную душу — девичья краса ошеломила его.
В хате без умолку трещал Семен Магазанник, набивал себе языком цену и набивался на вишневку, а Ярослав, исподволь посматривая на девушку, хмурился, словно туча грозовая. Нет, не для него расцвела эта краса. Поди нарисуй эту сдержанную гибкость стана, ее бархатистые, с изломом брови, таящие в себе и нежность, и решительность, этот доверчивый, со скифской неразгаданностью взгляд… Вот и назовут ее, красу эту, любовью или надеждой, и, глядя на нее, самому захочется стать лучше и добрее. А глаза ей подарил татарский брод, голубые, с просинью — с неожиданным отблеском осеннего неба. И чиста она, как рассветный час. А он пришел с этим плутом Магазанником взыскивать налог! Налог на красоту?.. Да как можно! Тоскливо и сумеречно стало на душе у Ярослава, и смолкло его слово, подстреленное ее красотой.
— Не скупись, Оксана, ставь магарыч! Знаю, какие чары и в лице твоем, и в бочонке ведерном, — пустословил приземистый, как тугим узлом завязанный, Магазанник с его похожим на жернов лицом и носом-грушею. — А вы что, товарищ агроном, в молчанку играете, язык прикусили? Почему не куете, не мелете? У нас не любят крепко сурьезных. У нас от гостя требуется языком вовсю ворочать, чтоб тебе и кумерция, и какая-никакая политика имелась. Это, дорогая Оксана, хе-хе-хе, такой человек, что всю науку хлеборобскую назубок знает и все, что возле нее веретенится. Вот, к примеру, у Шевчука крысы поганющие до пчел добрались, изничтожают — и все тут. А товарищ агроном возьми и присоветуй: обведи, мол, ульи красным цветом, и хочешь — верь, хочешь — не верь, а только нечисть эту как корова языком слизала.
— А красного все крысы боятся, — чуть улыбаясь, уронил Ярослав.
Магазанник и бровью не повел, только пристально поглядел на цветущую головку подсолнуха, что красовался в кувшине с водой, и вроде сам себе сказал:
— Это за разум подсолнуху голову отняли, — а потом уже без всякого подвоха обратился к Оксане: — А еще, красавица, гость твой собирается для мужика плугом счастье добыть!
— В самом деле? — удивились ресницы и надломленные брови, а в синей кручине очей притаились недоверие, улыбка и девичье лукавство.
— Истинная правда, Оксана. — На хмуром лице агронома ожил смуглый румянец.
— Да, да, не дивись!.. Видишь, какого я пахаря тебе привел, а ты что в подпечье не заглянешь и к печи ни шагу? Не варила, что ли, не пекла? — молол свое сборщик, а его веселый жульнический глаз так и прицеливался то к печи, то к полке с посудой и насмешливо измерял расстояние между чубом Ярослава к косами Оксаны.
Девушка не сводила с агронома удивленного взгляда.
«Что она думает обо всем этом и… обо мне? Нужен я Оксане как прошлогодний снег».
— Так много говорят о счастье, а его так мало на Свете, — вздохнула девушка. — Каким же вы плугом думаете землю под счастье вспахать? Золотым?
— Где там! Не золотым и не серебряным, а гуртовым! — с издевкой захохотал Магазанник.
— Это что, так смешно, дядько? — сдвинул стрельчатые брови Ярослав и стал еще краше в молодом своем гневе.
— А как же не смешно? Ей-богу, смешно, если приноровить вашу, как пишут в толстых книжках, романтику да к мужицкой практике. — Магазанник не столько для агронома, сколько для Оксаны приукрасил свою речь ученым словцом и уже совсем другим взглядом измерил расстояние между чубом и косами. — Вот расскажу я вам на этот случай притчу-сказочку… Давным-давно, еще при царе Горохе, пахал поле один умник-разумник и нашел горшок с золотыми побрякушками, насилу его на воз втащил — такой увесистый. Прикрыл соломой, привез домой и все одно счастье не нашел: повадились к нему всякие ложкохваты, и от золота остался один только надтреснутый горшок. А вы хотите, чтоб вся наша голь перекатная в люди выбилась. Да на всех и солнце светить не хочет: тоже свое понятие, реализм и политику имеет… Ну, мечи, Оксана, из печи хоть на ужин, так какую ни на есть бурду, надо не только языку, а и брюху дать работу.
— Ох, вы и скажете… — поморщилась Оксана.
— А вы, товарищ агроном, с каких позиций смотрите на ужин?
— Спасибо, я не голоден.
— Напрасно отказываетесь, ей-богу, прогадаете! — не унимался Магазанник. — Оксана хоть и сирота, а хозяйка что надо. У нее овсяный корж и тот, как месяц, сияет. Я к ней давно по-соседски присматриваюсь, — и так подмигнул своими зелеными с песчаником глазами, что девушка сникла. — А из каких исходя принципов смотрите вы на стаканчик-другой хотя бы маломощной медовухи? У нашей невесты и это есть.
— Я не пью.
— Нисколечко? — не поверил Магазанник.
— Пока бог миловал.
— Уж больно вы идейные. — На грубом лице Магазанника мелькнуло недовольство, резче обозначились глубокие морщины на тяжелом лбу. — С такой идейностью, натурально, можно и с копыт долой.
— Вам этого бояться нечего, — осуждающе бросил Ярослав, — вы своими копытами из подземелья все выбьете.
— Не глубоко ли вы, ученые, копаете? — вскипел Магазанник.
— Уж как умеем. — Терзая себя, растревоженный девичьей красой, Ярослав поспешно вышел из хаты, омрачившей свет его молодой души.
По старинному обычаю девушка должна была проводить хлопца до порога или до крыльца. Колеблясь, Оксана вышла за Ярославом в сени. На них плотно налегла темень, охватил запах висевшей на перекладине привядшей калины, окутала тишина, и в ней было слышно, как брод подает голос броду.
— Может, и правда поужинаете? — смущенно спросила девушка.
Он ощущал ее дыхание, чувствовал нежную, трепетную молодость, калиновый хмель ее волос и не знал, что с ним делается и что ему делать…
— Спасибо, Оксана, — сказал сдавленным голосом, дернул дверь, и его обдало росистым дыханием вишенника.
На пороге помолчали, неумело попрощались, и Оксана со страхом почувствовала, что встретила свою судьбу. Вот так и приходит оно — на радость или на горе — и склоняет к себе доверчивое девичье сердце.
За порогом густой синью курились берега, за порогом волновалась осенняя вода, подмывая звездный небосклон. Он пошел к этой неспокойной воде, где глухо стонали привязанные челны и где с чьего-то весла стекали капли воды, отсчитывая минуты вечности.
В думах о нем Оксану потянуло к броду.
…Гей, броде татарский, яворы и калина на бережках да челны у самых звезд, а счастья так мало…
— Кого поджидаешь? — вышел из хаты Магазанник, осторожно положил руку на девичье плечо. — Хе-хе-хе, и тепло, и силу чуешь!
Оксана брезгливо сбросила его руку и в сердцах отрезала:
— Если ваш язык покоя не знает, так хотя бы рукам воли не давайте.
Магазанник не обиделся, а вздохнул.
— Нет хуже на свете, чем быть вдовцом. Только сунься приласкать кого — сразу по рукам! А когда был я парубком, так и меня по вечерам искали чьи-то очи, чьи-то руки…
— Тогда, видать, дядько, и глаза ваши, и руки искали чью-то ласку.
— А что ж они теперь ищут?
— Целковый! — словно нож, всадила слово и скользнула мимо, обдав его дуновением чего-то непознанного, недосягаемого, перед чем стали в тупик его изворотливость и наглость.
— Вот оно что, тихая ты, да не очень, — пробормотал уже ей в спину и почему-то положил на двери руки, посмотрел на эти темные ковши, стиснул их и почувствовал, как в душе отозвалась тоскливая тяжесть прожитых лет. «Разве я такой уж старый? В Польше куда более старых называют кавалерами. Вот только Степочка у меня… — впервые с неприязнью подумал про свое хитроватое чадо. — Не будь его, может, тогда и Оксана не въедалась бы с этим «дядько». Да, бесовская это порода женщины, а мы все равно стоим перед ними попрошайками…»