Четыре брода — страница 43 из 103

— Ты чего смеешься? — не нашел ничего лучшего спросить он, а в душе что-то ёкнуло и остановилось.

— Потому что тебя увидела, — и такой улыбкой озарила его, будто весна встала рядом с нею.

— Такой я красивый?

— Как месяц молодой.

— Умеешь ты сказать, — забормотал растерянно и взял ее за рученьки. Они вздрогнули, рванулись, а потом притихли в доверии, в ожидании. — Озябли?

— Озябли, Корний.

— Тогда я в шапке погрею их, — снял свою высокую смушковую шапку.

Девушка начала отнекиваться, но он втиснул ее руки в шапку, и пошли они по льду к берегу. А на берегу, возле заснеженных вербочек, Меланка так славно запела ему:

Ой учора iзвечора

Пасла Меланка два качора.

Ой пасла, пасла — загубила,

Пiшла шукати — заблудила.

Ой вийшла у чистеє поле,

А в полi Корнiй плужком оре.

Ой оре вiн, оре ще й ciє,

А за ним рiлля зеленiє…

Напахался и насеялся он за свой век. И чернела, и зеленела, и сивела перед ним и за ним пашня, а теперь уже и он посивел, как долгий век: старость хоть кого одолеет. Вот и пора прощаться со светом. И взглядом прощальным посмотрел на те старые вербы, что были вербочками, когда возле них стояла его Меланка.

«Спать пойдем, спать пойдем…» С шорохом нивы, с шорохом старых верб, с пением перепелки он дошел до села и направился к колокольне, в которой и теперь дремали и праздничные, и скорбные голоса его колоколов. Корний открыл двери колокольни, и вдруг такая слабость охватила его, что должен был, держась за дверной косяк, опуститься на ступеньки. Неужели это пришел конец?

Лунный свет падал ему на седую голову и отражался в глазах. На леваде застрекотал коростель, а над головой не звонили, а шелестели колокола, да все равно их голоса начали входить в тело, и все оно отозвалось гудением. Тогда скорее, скорее к внукам, а то и попрощаться не успеешь.

Утомленный, вспотевший Корний едва доплелся до своего двора, а со двора до садочка, где, разбросавшись, спали белочубые внучата, как когда-то спали его сыновья. Наглядевшись на то, что называлось жизнью, он наклонился к детям, коснулся их губами, а колокола, что заполняли его тело, начали поднимать его вверх. Он вытянулся, рукой, словно землю, благословил внуков:

— Растите, дети, здоровые, растите хорошие, растите красивые и добрые.

Проснулась его самая младшая невестка, с тревогой взглянула на него.

— Ой, таточку, что с вами?! — Дремотность слетела с ее лица, продолговатых глаз и длинных ресниц, а руки крестом легли на грудь.

— Ничего, ничего, не тревожься, доченька. Это мой последний час за дверью стоит, — и оглянулся, словно мог его увидеть. — Не буди детей. Может, до утра доживу возле них…

Да колокола, что были в нем, застонали и начали опускать крылья…

XVII

На подворье Мирославы дремотно стояли стожки сена. Возле перелаза с черных черешен свисали тяжелые капли росы, и земля откликалась на их перестук. Скрипнула дверь, на пороге застыла гибкая девичья фигура с волосами русалки.

— Данилко, почему так поздно? — обиженно и радостно прошептала она, покачиваясь на пороге, и на ее плечах тоже покачивались распущенные волосы.

— Будто соскучилась?

— Бессовестный! — Надула губы, отвернула голову к косяку дверей.

— Вправду бессовестный?

— Соскучилась по тебе, так соскучилась, — с доверчивостью потянулась к нему.

И то ли от пережитого за эти дни или от чего-то другого к сердцу Данила подкатила такая волна благодарности к девушке, к ее вере, к ее любви… Неужели не понимает, что черная тень ложится, а то уже и легла на их любовь?.. Чем это только кончится?.. И смотрел на девушку, как на утреннюю звезду, а затем, словно ища защиты, так обнял ее, что Мирослава перепугалась:

— Данило, родной, что с тобой? Так перед смертью обнимают… Ой, что я, глупая, сказала? Напугал ты меня.

— Пугливая ты стала… — Он задумчиво поглядел в ночную даль и насилу сдержал вздох.

— Ты вечерял? — Мирослава успокаивающе положила ему голову на грудь, а он вплел руку в ее волосы.

— Вечерял с косарями.

— И снова галушки?

— Галушки.

Они зашли в хату, ее пол курился лунной пылью. Данило легко поднял девушку на руки, бережно положил на кровать, застланную полосатым рядном, и склонился над ней.

— Как хорошо, когда ты есть, такой сильный, такой славный, — улыбнулась и вздохнула Мирослава.

Он прикоснулся к ней рукой. А в это время послышалось гудение машины. Почему оно так насторожило его? Гудение нарастало, в окна ударил свет, и крестовины рам в его лучах испуганно метнулись по стенам к столу.

— Ты чего забеспокоился? — спросила Мирослава.

— Ничего, ничего… — Данило взглянул на окна, в которых дребезжали стекла от гула машины. «Остановится или нет? Пошла дальше. Что это со мной?» Он снова склонился над Мирославой, заглянул в ее полузакрытые глаза. — Как хорошо, что ты есть на свете. Самая лучшая!

— Так уж и самая лучшая? — От счастья в ее голосе прорвались те низкие звуки, которые так волновали его. — Только без этого! — отвела его руку.

— Можно и без этого, — пробормотал Данило, привлекая ее к себе и задыхаясь от запаха ее волос. — Чем они пахнут у тебя?

— Степью, любимый.

— Евшан-зельем тоже?

— Наверное. А у тебя чуб словно вытоптанная рожь.

— Если бы только вытоптанный чуб…

— Поспи хоть немного.

Он положил руку на ее грудь, и она не отбросила ее, а снова повторила:

— Засни, любимый. — В ее голосе прозвучала не любовь, а материнская забота…

Сон как-то незаметно отдалил его от девушки, перебросил в притемненную степь, в цветение подсолнухов и в луга со свежими копенками сена. А Мирослава долго-долго смотрела и насмотреться не могла на своего Данила, который даже во сне сердился и на свою судьбу, и на тех, кто выкручивал ей руки… С такими грустными думами и она погрузилась в сон.

И не успели забыться, как на подворье мягко затопали чьи-то шаги, как зашумели росами испуганные черешни, как зашипела земля. Сказка любви, молодости и ночи усыпила обоих: сейчас на белом свете, на черной земле было их только двое.

Но вот на окно, как ночная птица, опускается чья-то рука, тревожно зазвенело стекло.

— Ой, кто там? — соскочила на пол Мирослава. За ее спиной лунными бликами взметнулись волосы.

— У вас Данило Бондаренко? — слышит Данило знакомый голос Гарматюка и не понимает: зачем он теперь забрел сюда?..

«Выскочить в другое окно?» Данило поднял занавеску. Из окна лунная ночь надвигается на него, словно хочет войти в его глаза.

Рука настырно клюет стекло.

— Гражданка Сердюк, у вас Данило Бондаренко?

— Кто это? — испуганно смотрит на Данила.

— Наверное, из колхоза кто-нибудь, — обманывает ее.

— У меня, у меня, — с облегчением выдохнула Мирослава.

— Пусть выйдет во двор.

— Что ж это, Данилко? — тревога снова вцепилась в девичье сердце.

— Ничего, ничего… — как мог, успокаивал ее, а в голове стучала та же самая мысль: «Как же это?.. Неужели лучший друг арестует меня?»

— Не ходи, Данилко, я боюсь! — Мирослава обхватила его, когда он встал на пороге.

— Подожди, любимая… Успокойся, я сейчас. Какое-то дело есть ко мне.

Оторвал от себя девушку. Она, вздрагивая, бессильно прижалась к косяку, а он, чувствуя, как замирает его обескровленное сердце, вышел из хаты.

В тени возле порога настороженно стоял Гарматюк. Он, заскрипев новыми ремнями, сделал шаг вперед и чужим, одеревеневшим голосом пронзил его грудь:

— Данило, ты арестован.

Пошатнулось, взорвалось небо, и бешено закружилась перепуганная звездная метель, она с небом валилась на него, валились деревья, и стрехи, и тени. Данило хочет удержать их, но может показаться, что он поднимает руки вверх; он прикладывает руку к сердцу, которое словно оборвалось, и не ощущает его, только чувствует, что опустошенной стала его душа.

— За что? — спрашивает не голосом, а опустошенной душой, что, кажется, даже загудела… — За что?

— Есть санкция Ступача…

Этот удар и рассек, и собрал его волю. Печаль глухих степей и печаль его предков до боли поразили его душу.

— Неужели ты, ты можешь поверить, что я враг? — Он смотрел в глаза друга, как в свою душу: не воскресит ли в них пору былой юности, не воскресит ли чувство верности, что соединяло и поддерживало их? Но на глазах Гарматюка, на его лбу, на его морщинах лежали и свои, и чужие тени. — Значит, и у тебя линяет душа, как шкура гадюки? — отрезал с болью и ненавистью.

— Не трогай сейчас моей души, без тебя достается ей, — еще больше нахмурился Гарматюк.

Настежь распахнулись двери, и Мирослава припала к Данилу:

— Скажи, почему пришли за тобой, почему?

Гарматюк отвернулся.

— Да успокойся, Мирослава. Надо в город поехать, — тихо сказал Данило, и даже как-то сумел улыбнуться ей, и коснулся рукой ее волос. Упадут ли они когда-нибудь на него пахучим дождем?

— Ночью ехать? — заглядывает ему в глаза Мирослава, и он прячет их от нее.

— Ночью. После Купала ночь перевешивает день. Ты не запирай двери — я скоро приеду. Слышишь: не запирай двери!

— Правда? — радость сразу высушила ее слезы. — А я так чего-то напугалась… — виновато улыбается ему и взглядом, и губами. — Так я буду ждать…

— Жди, любимая… — Взял ее за плечи и легонько толкнул в сени. На что он надеялся?

Когда за ней закрылась дверь, вздохнул и сквозь зубы сказал Гарматюку:

— Пошли.

Сразу же за хатой звенела и сладко пахла росой гречиха, за ней, щитами на восток, стояли подсолнухи, они ждали солнца, и Данило позавидовал им: он уже не видел перед собой солнца — оно было позади него.

Молча остановились на краю дороги. Данило потянулся рукой к подсолнуху. В его сердцевине отдыхал после работы шмель, с прозрачных крылышек стекала лунная роса.

— Где же твоя машина? — кусая губы, с болью и презрением взглянул на вчерашнего друга. Холодный пот выступил на лице Гарматюка, на виске дергалась и корчилась неспокойная жилка.