— Не бежал, тато, — серьезно ответил Григорий. — Бился, как вы меня учили, до последнего. При отступлении мою пушку оставили немцев задерживать. И мы держались, пока от пушки не остались одни обломки, а накатник не испустил последний дух. Так что, батько, не смейтесь.
— Это ж он испытывает тебя. А только сейчас тосковал по тебе. Садись, сыну, вечерять, — и Марина кинулась к посуднику.
— Как хорошо повечерять вместе, — садится за стол хозяин.
— Хорошо, муженек, — согласно кивнула Марина.
И впервые за все это время она радостно улыбнулась своему сыну, своему мужу, не зная, где их посадить и чем угощать. Но и улыбкой нельзя было скрыть неуверенности и страха, потому и прислушивалась ко всему на дворе.
После ужина старый Чигирин, прощаясь, положил руки на плечи жены и, отведя от нее глаза, сказал Григорию:
— Целуй, сынок, мать, да будем собираться в леса.
Марина оторопела, задыхаясь, как рыба на берегу, глотнула воздуха, схватилась за сердце:
— Что ты говоришь?.. Как это — в леса?
И муж твердо ответил:
— Ногами, жена, ногами, машины пока еще нет.
Горячие волны зашумели в голове матери, потекли по ее лицу, по незаметным ранее морщинам.
— Бездушный ты! Я ж и насмотреться не успела на свое дитя!
— Еще насмотришься, — неопределенно пообещал Чигирин. — А сейчас надо идти.
— Пусть хоть один день побудет со мной, — в очах Марины сверкнули слезы. — Только один день молю у тебя.
— Не дало нам время этого дня, — уже хмурится старый. — Еще кто-нибудь ввалится в хату.
— Тогда пусть Григорий к моей маме пойдет, хоть день перебудет.
— Не шути, Марина, потому что лихо не шутит.
Женщина окаменела.
— Лучше бы ты, оглашенный, и не приходил сегодня.
Но это мужа не рассердило, он только пожал плечами:
— Не знаю, кто из нас оглашенный, — и снова коснулся рукой плеча жены. — Не надо, слышишь, не надо.
— В самом деле, мама, не надо, — отозвался и Григорий.
— И ты заодно с этим оглашенным?
— Моим отцом и вашим мужем, мама, — улыбнулся Григорий.
Марина припала к сыну:
— Ты смотри за собой и за ним, у него и до сих пор разум детский.
— Если жена добралась до разума, значит, и вправду пора идти, — рассудительно сказал Чигирин и начал укладывать в торбу хлеб.
— Ирод! — отрубила Марина, пошла в чуланчик и вынесла сала на дорогу. — Положи сверху.
— Ирод сала не ел, — буркнул в бороду муж.
— Ой, Михайло, Михайло… — Начала завязывать торбу — и уже совсем тихо: — Откуда ты взялся на мою голову со своими подснежниками? И как я из-за тебя еще не побелела, как те подснежники?
— Это я твою седину забрал себе… И не очень убивайся. Мы к тебе будем наведываться.
Вскоре отец и сын вышли со двора, нырнули в терпкую волну конопли, а из открытого окна вослед им донеслось до них горькое всхлипывание.
— Бабы, — крякнул Чигирин, — если бы собрать их слезы, то всех лиходеев можно было бы утопить.
XV
Там, где предвечерний лес бросал свои тени под колеса чужих поездов, близнецы сторожко остановились, замерли. Роман держит в руках лопату, а Василь — мешочек как будто с каким-то инструментом. Хлопцы сейчас похожи на рабочих, ремонтирующих железнодорожное полотно. Но напрасно так таились они: сколько ни окинешь взглядом, нигде никого, только тени, как самоубийцы, лежат на колее да порой в лесу, усаживаясь на ночь, пискнет пичужка.
Тишина и покой царят тут, хотя отсюда до станции рукой подать. Еще ни один паровоз не сломал себе шеи на этом месте, еще ни один мост не взлетел на воздух, еще ни один патруль, падая на рельсы, не разбил о них каску или голову. Потому чужие колеса беспечно режут тени, а чужие окна выплескивают из вагонов музыку, смех и голоса самоуверенных правителей.
— Тут, пожалуй, можно и днем расшивать полотно, — прикидывает сразу Роман, присматриваясь к просмоленным шпалам и заржавевшим костылям.
— Можно и днем, только не всегда, — щурится Василь, именно сейчас заметивший на придорожной тропинке женскую фигуру. — Вон, видишь, кто идет?
— Красавица с узелком или ведьма с помелом, — скалит зубы Роман.
— Спрячемся в лесу или постоим тут?
— Чего это нам красивой опасаться? — Роману не терпится поговорить с девушкой, и он деланно вздыхает. Парень не столько засматривается на девчат, сколько любит поболтать о них.
И вот в легоньком цветастом платьице, в невесомом, цвета весенней травы, платочке к ним подходит стройная белянка с черными ресницами чародейки, в ее руке покачивается узелок с глиняными горшками-близнецами.
— Борщ и каша? — усмехаются братья.
— Борщ и каша. Здравствуйте, — певуче здоровается девушка и осуждающе поглядывает на парней.
— Сама варила, ясочка? — улыбается Роман.
— Сама… Стараетесь немцам дорогу исправить?
— Стараемся, зиронько.
— Хороший паек за это получаете?
— Да получаем. А что?
— Ничего… Вот отец мой отказался от такого пайка, заболел или прикинулся больным. А вам, видно, силы не занимать и… ума тоже.
— Что уж есть, то есть, — боясь прыснуть, загадочно говорит Василь.
Между шпалами стоит девушка и, опустив глаза, невинно спрашивает:
— Это вы на смену Макогоненко пришли?
— Не знаем. А что с Макогоненко?
— Какие-то хлопцы хорошенько отдубасили его, чтобы не очень старался работать на чужих, — прикрывает глаза длинными ресницами и ровной походкой уходит от них.
Василь обернулся к брату, засмеялся.
— Как тебе твоя ясочка?
— Умница и к тому же красивая! — снова, но уже не деланно вздыхает Роман. — А как она хорошо несет цветы на своем платьице!
— И косы тоже. Уродились они у нее, как жито в этом году.
— Уродились, — и еще более пристально оглядывает даль: не появится ли кто-нибудь на полотне? — Знаешь, брат, что люди говорят о близнецах?
— Говори — узнаю.
— Поговаривают, что им не очень везет в любви — чаще всего они влюбляются в одну девушку, а это до добра не доводит.
— Глупости мелешь.
— А может, и правду говорят люди? — продолжает свое Роман и задумывается. — Видишь, мы до сих пор ни по ком не сохли, вот и прилипло к нам — «старые парубки».
— Так это ж Яринка когда-то в сердцах влепила такое гадкое словцо… Вот оно и пристало к нам. Нелегко ей с Мирославой в лесах.
— Но еще тяжелее нашей матери: теперь она каждый вечер выстаивает у ворот и высматривает нас. А татарский брод все шумит и шумит да напоминает ей, как мы родились в челне. И тато горюет. Только нет девчат, которые бы грустили по нас, а жаль. Оно как-то легче, когда знаешь, что кто-то думает о тебе.
— Нашел время для грусти, — собрал губы в оборочку Василь, а перед ним засияли очи той девушки, которой и слова не сказал, а теперь уже и не скажет. Лишь только один раз он увидел ее на свадьбе, когда она метелицей кружилась в танце и так кружилась, что даже подковки звенели. Это была первая метелица в его жизни. Да тут же, на свадьбе, с огорчением и доведался, что у нее уже есть жених. Он стоял неподалеку от нареченной, в плотном кожухе, невысокий, тоже плотный, и плевался тыквенными семечками. Неужели эта метелица попадет в его коротковатые и грубые руки?..
— Чего, брат, затосковал?
— Жизнь.
— Теперь, можно сказать, не жизнь, а полжизни. — Роман приглядывается, как предвечерье меняет голубой наряд на синий. Еще один день ушел на отдых, и начинается рабочая партизанская ночь.
Над лесом, мягко-мягко помахивая крыльями, проплыла сова, и сразу же раздался отчаянный писк какой-то пташки.
— Вот и нет чьей-то жизни, — грустно покачал головой Василь, еще раз поглядел вдаль, снова, как в тумане, увидел свою первую метелицу. Была она или не была?
Со станции донеслась медь колокола, а потом загудел поезд. Братья спускаются с насыпи, на всякий случай отходят к опушке, прислоняются к елям, что и сейчас еще пышут теплынью погожего дня.
Вскоре загудели рельсы, блеснули лучистые глаза паровоза, загрохотали колеса, и из вагонов, набитых солдатней и офицерней, выплеснулись чужая речь, чужая музыка, чужая радость.
Роман чуть не застонал:
— Вот бы рвануть его, чтобы и до Калиновки не доехал, не то что до Киева.
— Если бы нас вчера послали в разведку, то сегодня по нему был бы похоронный звон. А ты видел в окне тушу, разукрашенную наградами и позументами? На Геринга похож.
— Наверное, генерал.
— Были бы у нас лапы, сами бы что-нибудь придумали.
Когда темень проглотила красные огоньки последнего вагона, Роман, чтобы как-то развлечь себя и брата, с чувством сказал:
— Чужие вагоны, чужие поезда, а я тебе прочитаю о наших. Никто в мире об этом хорошо не написал, как Владимир Сосюра.
— Поглядим еще, а потом читай.
Они поднялись на насыпь — и снова нигде никого. И в тиши зазвучал голос Романа:
Коли потяг у даль загуркоче,
Пригадаються знову менi
Дзвiн гiтари у мiсячнi ночi,
Поцiлунки й жоржини сумнi…
— «Коли потяг у даль загуркоче», — повторил Василь. — А дождемся ли мы, брат, своих поездов? Чтобы вот так сесть в Виннице — и прямо в Москву. А потом во Владивосток, на Сахалин, и по дороге все наши песни добрым людям петь. Знаешь, с какой бы я начал?
— С какой?
Ой у полi криниченька,
Там холодна водиченька,
Ой там Роман воли пасе,
А дiвчина воду несе.
— Может, наша дивчина и принесет нам воду, если не подкосит ее война, — погрустнел отчаянный Роман.
— Будем надеяться, что принесет, будем думать о любви! — как заклинание повторил Василь, тряхнул буйным чубом, положил руку на плечо брата. — Так потопали к коням?
— Подождем: поздний час нечистую силу выводит.
На темно-синий бархат неба выкатывается полнолицая луна, и снова тени леса жертвенно кладут свои головы на рельсы. Вот они проснулись, и по ним тихо, без огней, проскочила дрезина; вел ее штатский, но рядом с ним сидел солдат с ручным пулеметом.