sine die. Его «истинность» (пока еще не законность) была поставлена под сомнение; и то, что случилось в этом году в сенате, через год вполне может произойти в нижней палате. Возможно, все больше и больше голосов будут высмеивать эту удобную уловку с остановленными часами, поскольку уловка способна выжить лишь при условии, что все заинтересованные лица согласны держаться за нее. Однако на прошлой неделе в сенате договоренность об остановленных часах была нарушена: часы снова пошли, и пошли не по воле сената как целого, а только части его. Иными словами, уловка уже не была результатом общего согласия, консенсуса; и националисты, естественно, начали высмеивать эту выдумку, поскольку не были заинтересованы в ее поддержании.
Когда мальчик в сказке крикнул, что король голый, толпа после мучительной паузы начала перешептываться, затем хихикать и наконец завопила во весь голос, что король действительно голый.
То же самое может случиться и в конгрессе. Молчаливая договоренность нарушена; теперь трудно будет поддерживать общепринятую ложь о sine die. Возможно, настанет день, когда наши законодатели станут рассчитывать свою работу так тщательно, что в последний день сессии им уже не понадобится лгать, а тем более делать обманщиками безропотные и ни в чем не виноватые механизмы.
Такая возможность казалась очень отдаленной, когда в четверг состоялось — точнее не состоялось — открытие сессии sine die, поскольку конгресс не испытывал никакой необходимости в такой сессии, разве что — ирония судьбы! — сыграть спектакль перед публикой. Люди, которые устремились на галереи обеих палат, были возбуждены так, словно ждали великих событий. Они устроили давку из-за лучших мест, толпились в проходах, заполнили коридоры, лестницы, выплескивались из лифтов жаждущими толпами.
Публика продемонстрировала пунктуальность, но спектакль запаздывал. Сессия должна была открыться в пять; наступили сумерки, но в зале было пусто — только возбужденные толпы зрителей все еще пробивались на галерею. Шли часы, сгущалась ночь, а люди все ждали начала зрелища. Ждать пришлось долго — сессия открылась только в десять вечера. Законодатели явно не спешили заняться делом.
Они благополучно обретались за кулисами — потягивали напитки, подкреплялись китайской лапшой и столовой. Глядя на них, можно было подумать, что предстояла самая обыкновенная сессия — разве что одеты они были по-особому. Конгрессмены, несмотря на духоту, были в темных костюмах, сенаторы выглядели более по сезону — кто в тагальской рубашке, кто в светлом пиджаке.
В нижней палате законодатели ждали доклада комитета по делу Кабангбанга. Конгрессмен Абеледа и члены его комитета собрались в гостиной рядом со столовой, чтобы согласовать текст доклада. Конгрессмен Леонардо Перес в одиночестве засел там еще днем, пытаясь набросать доклад своего подкомитета по Кабангбангу. Когда прочие члены комитета присоединились к нему в гостиной, Перес со вздохом сказал журналистам: «А хорошо бы кто-нибудь написал пьесу «Филиппинец как политик». Заказали коньяк, но в столовой конгресса коньяк кончился что-то уж слишком рано. Официанты обещали, что на подходе новая партия коньяка. Пока же собравшиеся в гостиной удовлетворились виски.
За бокалами виски дело Кабангбанга как-то само собой выдохлось. Комиссия Абеледы явно не хотела принимать решения без дальнейших слушаний. Поговаривали об отстранении от участия в работе конгресса на два года, потом на пятнадцать месяцев. Насколько можно было судить, в тот вечер доклад и не собирались представлять конгрессу. Возбужденная толпа на галерее для публики ждала взрыва бомбы, а ее обезвредили и положили на полку.
В верхней палате сенаторы обсуждали, как бы и. с президентскими назначениями. Галерка давала а себе знать — там были отнюдь не безразличные, а чрезвычайно заинтересованные наблюдатели: сами назначаемые. Следовательно, сенат хотя бы отчасти играл на публику, когда он решил поддержать назначения: националистов подвигли к этому неожиданному шагу подбадривающие крики публики; те же весьма громко выражаемые чувства зрителей помешали либералам хоть как-то воспрепятствовать не медленному утверждению назначений. Итак, была проведена массовая конфирмация, началось выкликание имен назначенных, и затянулось это далеко за полночь. После каждого имени кто-нибудь на галерее, а то и целая группа сторонников, вскочив на ноги, подолгу орали от радости.
Но в последовавших затем дебатах о спорных президентских назначениях вспыхнули искры разногласий, которые позднее, ночью, когда сессия заработала вовсю, вызвали настоящий пожар.
Имя одного из назначенных, финансового чиновника в Давао, вызвало громогласное «Возражаю! сенатора Альмендраса. Обсуждение кандидатуры от дожили, потом, когда конгрессмен Крисолопо кончил читать список назначенных, снова вернулись к ней Сенатор Антонио произнес речь в защиту кандидата Как только он кончил говорить, Альмендрас попросил слова. Председательствующий дал слово «еще одному джентльмену из Давао». Альмендрас взорвался: «Здесь я единственный джентльмен из Давао! А сенатор Антонио, заявил Альмендрас, строго говоря — «джентльмен из Нуэва-Эсихи»: «Мы в Давао не признаем его нашим политическим лидером».
От этой соломинки вспыхнул огонь, который чуть не сжег Маркоса.
Огонь вспыхнул не сразу, потому что перерыв на ужин, тут же объявленный Маркосом, дал сенаторам время поостыть; хотя теперь-то ясно, что Антонио не пользовал перерыв не для того, чтобы остывать, а для того, чтобы медленно закипать. Что до галереи для зрителей, то там большое оживление вызвало прибытие миссис Маркос со стайкой японских манекенщиц — предстоял показ мод. Имельда Маркос была аристократически холодна в черно-белом одеянии: короткое белое платье с черными полосами на плечах, черный лиф, прикрытый белой блузой — как будто на ней черный шарф. Тянувшиеся за ней гуськом японские девицы разочаровали вытягивавших шею зрителей. Филиппинцы, чье понятие о красоте сформировано Голливудом и которым еще только предстоит понять эстетику интересного лица или выдающейся фигуры, решили, что среди японок нет ни одной красавицы; многие вслух удивлялись, как это столь невзрачные девицы могут быть манекенщицами. Продемонстрировав свои модели конгрессу и отправив японок в гостиницу, миссис Маркос снова появилась в сенате и уселась среди сенаторских жен. В отведенном для них первом ряду почетное место занимала донья Луисита Родригес — она оставалась там до финала, оказавшегося весьма бурным. Миссис Маркос исчезла из зала с озабоченным видом, когда началась свалка по вопросу о реорганизации, и больше не возвращалась.
Пробило десять часов, и сессию наконец-то объявили открытой. Ничто не указывало на то, что это была важная, ответственная сессия. Тоска словно накачивалась в зал кондиционерами. Абсентеисты, как обычно, отсутствовали: во время переклички между криками «здесь!» нередко воцарялось безотрадное молчание. Если это была гонка, борьба со временем, то в заезде участвовало только время, только оно боролось — но и его скоро заставили остановиться. Галерея уже поняла, что ничего захватывающего не произойдет — фейерверк отложен. Людям, шесть часов ждавшим взрыва, пришлось удовольствоваться рутинной сессией.
Кабангбангу предназначалось быть в ту ночь звездой, но Лаурель ухитрился испортить весь спектакль.
Бывший спикер спотыкался и заикался, задыхался и кренился набок, глотал и невнятно бормотал слова — и все же, несмотря на болезнь, он был чрезвычайно активен: он то и дело вскакивал, чтобы поставить под вопрос то или иное положение законопроекта, и увенчал спектакль чем-то вроде схватки с микрофоном. Он его не удержал, микрофон с грохотом упал и разбудил некоторых коллег Лауреля. «Nagwawala si Laurel!»[40] — смеялись на галерке. В конце концов ему помогли выйти из зала, a там отправили домой и уложили в постель. Без него зрелище стало еще скучнее. Временами казалось, что перерыв объявляется чуть ли не через минуту — кошмар какой-то. И действительно, когда на галерее решили, что еще один законодатель просит прервать обсуждение, публика так издевательски застонала, что тому пришлось спешно объяснить: он не просит прервать сессию, он просит перерыва только для своего комитета, чтобы дать им возможность изучить вопрос.
Кабангбанг тоже давал спектакль в ту ночь, но не на сцене, а за кулисами, в гостиной для законодателей. Без пиджака, со взъерошенными волосами, знаменитый конгрессмен дрожащим голосом объявил о своей признательности комитету Абеледы, о своем восхищении членами комитета, о своей вечной любви к ним. Нетвердо стоя на ногах, он даже провозгласил тост (к тому времени коньяк снова потек рекой) за президента Макапагала. «Не стану пить, — возразил конгрессмен Леонардо Перес, — потому что не хочу выглядеть лицемером. Я же знаю, что вы вовсе не хотите пить за Макапагала». Но Кабангбанг настаивал, не опуская бокал: «За президента — как бы его ни звали!»
В этот момент вошел спикер Вильяреаль. Кабангбанг бросился к нему, схватил его руки и низко склонился над ними. «Целую вашу руку, мистер спикер, — сказал он, — потому что я люблю вас, а люблю я вас потому, что вы любите справедливость! Я вас уважаю. Я восхищаюсь вами и готов умереть за вас! Спикер как-то сумел высвободиться и покинул гостиную. Кто-то засунул Кабангбанга в пиджак, и его сплавили в столовую.
Веселящаяся толпа провожала Кабангбанга, а конгрессмен Агедо Агбаяни орал: «Оппозиция всегда трезва, под градусом или не под градусом — все равно!»
Да, в ту ночь после sine die самым популярным латинизмом был in vino veritas[41]. Перебравшись из столовой в зал заседаний — а там, конечно, шел очередной перерыв, — можно было услышать, как конгрессмен Марселино Велосо без конца повторяет: «In vino veritas»; на этот раз афоризм получил вызвавшее смех толкование конгрессмена Доминадора Тана: «Верьте ему, когда он пьян, но не верьте, когда он трезв!»