Четыре дня в начале года тигра — страница 47 из 53

казательство тому, что «пережиток» — подобно.' иудейской Библии в руках христиан — уже имеет другую природу. Если бы довелось нам обсуждать эту тему с нашими прародителями доиспанских времен, мы не нашли бы с ними общего языка, ибо мы строили бы свои аргументы на фаустианской концепции времени, вошедшей в нашу культуру уже после них. Кентавр — чудовище, знаменующее переход к новой культуре (культуре всадника), понятней всего тем обществам, которые прошли через эту фазу.

Переходный период мог бы считаться наиболее захватывающей главой в истории Филиппин, если бы эта глава не была опущена. Мы привыкли думать, что история культуры — эго описание китайских черепков в филиппинских захоронениях либо жизнеописание Луны или Идальго, но без попытки увидеть в черепке остаток орудия либо объяснить, как появились художники типа Луны или Идальго. Ни один жизненно важный вопрос не находит ответа, поскольку вопрос даже не ставится, а между тем речь идет о глубиннейших аспектах нашей культуры.

Вот пример: если человек есть то, что он ест, спрашивается, как сказался на характере висайцев переход к потреблению кукурузы? И если новые дисциплины перестраивают мышление, то что произошло с устоявшимися мыслительными навыками наших предков, когда они, предки, начали экспериментировать с новыми культурами — табаком и маисом или с новыми домашними животными — коровами, индюками? Если предкам приходилось перебарывать страхи, прокладывая дорогу через священный лес или перебрасывая мост через разгневанную реку, сказался ли на их характере отказ от прежних табу? Какие нюансы и особенности привнес латинский алфавит в нашу манеру выражать свои мысли? И подвело ли нас принятие латиницы к порогу современной «культуры глаза»? В какой степени наша постоянно осуждаемая «инертность» или «леность» является результатом «футуро»-шока? Не очутились ли филиппинцы XVI и XVII веков в ситуации, сходной с той, в какую попал человек XX века, столкнувшийся с чересчур большим числом новых орудий и ошеломляющим культурным взлетом? А коли это так, то вопреки назойливым обвинениям в инертности и лености мы можем утверждать, что наши предки, болезненно пережив временную потерю ориентации (да, это игра слов!) все же не захлебнулись, а выплыли, преображенные новыми средствами коммуникации, — доказательство чего сегодня стало частью нашей истории.

Мы уже отмечали преобразования в экономике — от простого воспроизводства к «первой в наше время мировой экономике»: со времен галеонов до начала сахарной эры Филиппины торговали с тремя континентами, через два океана. Не менее знаменательны преобразования в области культуры. Известно, что испанцы для своих первых построек на Филиппинах были вынуждены привозить китайских каменщиков и мастеровых, поскольку нам кирпичная кладка была внове. Однако во второй половине XVIII века, в период экономического бума, филиппинские города, гордые своим богатством, начали перестраиваться, расширяться и украшаться, улучшать старые здания, возводить новые. О китайских мастерах теперь уже не вспоминали — уже существовала филиппинская архитектура, более того, она была плодом умения и таланта тех самых людей, которых сегодня мы с жалостью зовем темными массами. Руками скромных филиппинских каменщиков, ремесленников, плотников, резчиков, живописцев были созданы великолепные общественные сооружения: от фасада церкви Моронг до комплекса зданий, образующих соборную площадь в Таале, от увесистого барокко до деревянных кружев антильского дома, от благородных ратуш и сторожевых башен до мостов и ирригационных каналов, построенных с таким инженерным мастерством, что многие из них и сегодня эксплуатируются. По поводу этого и сегодня живого прошлого так и хочется сострить: сколько функциональной красоты создало темное невежество!

Перемены всего заметней в массивности сооружений — она сделалась отличительной чертой филиппинского строительства, что, конечно, поразительно, если вспомнить, что у нас не было не только архитектурной традиции, но даже простых строительных навыков. Филиппинцев всегда отождествляли с бамбуковыми домами и хижинами из ниповой пальмы, так что арка, купол или шпиль, взметнувшийся высоко в небо, были для нас безумной дерзостью. Однако проходит два столетия — и мы идем на эту дерзость, воплощая ее со (вкусом и с размахом в камне, твердых породах дерева и мраморе. Шпенглер считает выбор материала одной из важных характеристик культуры. Будь Шпенглер наделен даром путешествовать во времени и посети он нашу страну до 1521 года, он убедился бы, что мы строили из хрупких, недолговечных материалов маленькие, приземистые сооружения. Если бы он затем посетил нас в конце XVIII века и обнаружил, что теперь мы строим высокие массивные здания, применяя для строительства камень и твердые породы дерева, у него были бы все основания предположить, что к XVIII веку Филиппины заселил народ, отличный от островитян, обитавших тут до 1521 года.

К такому же заключению может подвести и изучение филиппинской живописи. Филиппинцы, которым дотоле живопись была неизвестна и совершенно чужда, освоили ее в такой степени — а Шпенглер считает живопись наряду с контрапунктом в музыке наиболее фаустианской формой выражения, — что она превратилась в ведущий жанр нашего искусства. Что же должно было произойти там, в промежутке? Что вызвало эти последствия? И не было ли происшедшее важнейшим фактором, повлиявшим на филиппинскую живопись, если даже сами события прямого касательства к живописи не имели? Мак-Люэн утверждает, что печатный шрифт, создав читателя, приученного видеть мир под заданным углом зрения, создал и современное мировоззрение, и живописную перспективу. Так может быть, сходное явление в нашей культуре, распахнув для нас окно в мир, настолько потрясло нас, что мы пришли к созданию не просто перспективы, но и самой живописи? Может быть, Луна и Идальго ведут свою родословную от Пиппина и первой филиппинской книги?

Иными словами, применение орудий приводит ко множественному результату, и конечное их воздействие выходит за пределы прямого назначения этих орудий. Так, развитию математического мышления на Филиппинах способствовало не одно лишь введение мер и весов, но и появление архитектуры и органной музыки. Интерес к жизнеописаниям еще до того, как найти свое выражение в литературе, проявился в портретной живописи, которая, в свою очередь, приобрела популярность, когда (или оттого что) у филиппинцев стало появляться острое ощущение своей самобытности. А двумя наиболее значительными чертами нашей самобытности — историзмом и чувством национальной общности — мы обязаны всей совокупности, целому созвездию новых орудий, революционизировавшему нашу культуру в XVI и XVII веках. Сегодня эти две черты носят характер чуть ли не инстинкта, так что мы их замечаем, только, скажем, когда сталкиваемся с их отсутствием.

До войны христиан, селившихся в нехристианских регионах Филиппин, больше всего поражало отсутствие у местных племен хронологического мышления: люди даже не знали, кто когда родился (а для филиппинского христианина день его рождения — большое событие, дата чрезвычайно памятная). Отсутствие историзма создавало немалые трудности, ибо бумаги на владение землей — это история в документах, в отличие от владения по традиции, которое есть история в мифах.

Миф в данном случае не значит выдумка, но — увы! — христианские поселенцы предпочитали именно так трактовать притязания местных жителей на свои земли. Это был конфликт между датированной историей и историей без дат — и здесь мы опять-таки сталкиваемся с переменами, произведенными орудиями, которые и создали чувство истории на Филиппинах. До 1521 года ни одно событие в жизни островов не датировано с достоверностью. А после технической революции датировка обретает большое практическое значение — даже когда речь идет о дате рождения отдельного человека: она необходима для школы, для женитьбы, для похорон. Историзм на всех уровнях, включая личный, порождает общность людей, обладающих им, — вот опять обладание каким-то орудием, используемым сообща, подобно плугу.

Плуг не «испортил» — он породил филиппинца.


«Филиппинец», порожденный таким образом, должен был вначале испытывать чувство общности с другими посвященными в те же технические тайны, а соответственно, и свое отличие от непосвященных. Орудия, которыми мы овладели в ту эпоху озарений, помимо политических и экономических перемен наверняка вызвали сильное чувство социальной солидарности среди жителей различных регионов, одновременно адаптировавшихся к новому. В былые времена, как известно, солидарность часто основывалась на овладении ремеслом или приобщении к орудиям — достаточно вспомнить средневековые цехи и гильдии, ревниво охранявшие секреты мастерства, соблюдавшие ритуалы посвящения в братство, то же масонство — общину посвященных. И в наши дни мы видим мотоцикл, порождающий молодежную субкультуру с ее собственными правилами и жаргоном, почти международную по масштабу. Другой поразительный пример — современное сообщество ученых, замкнутая культура которого настолько обособила его членов от простых смертных, что даже получила название «иной культуры». В ее рамках американец, китаец, африканец и русский вопреки всем различиям между ними ощущают себя членами единого цеха, противостоящего «внешнему» миру. Следует, однако, отметить, что профессиональные сообщества не столь исключительны, как может показаться: чужаку достаточно овладения профессией для вступления в братство. Но может быть, таким путем и шло становление нации, которую сегодня мы зовем филиппинской? И, может быть, стоит посмотреть, как в XVI и XVII веках талалы, пампанганы, илоканцы, биколы, висайя и прочие, овладевая новыми орудиями, почувствовали свою принадлежность к некоей общности, к сообществу опять-таки посвященных в тайны орудий и ремесел, в отличие от племен, продолжавших существовать вне новой культуры? Это могло бы прояснить ряд загадок в нашей истории и некоторые ее процессы.

Например: будем исходить из того, что тагалы и пампанганы, живя в центре, первыми подверглись интенсивной колонизации и первыми приобщились к культуре новых орудий — овладели колесом, плугом, дорогой и прочим. Они-то первыми и ощутили свою принадлежность к сообществу филиппинцев — к профессиональному сообществу. Не этим ли объясняется их пресловутый яростный национализм и их хорошо известное высокомерие? И не потому ли Пропаганда, Революция, Первая республика — все происходило именно в тагальско-пампанганском регионе? Или, опять-таки, будем исходить