наш быт обогащается азиатскими изделиями: фаянсовой посудой, лампами-тюльпанами, резными креслами, зеркалами в багете, японскими фонариками и деревянными башмаками, китайскими фарфоровыми львами и картинами на шелку, индийскими тканями, индонезийской чеканкой, сари-сари, базарами и панситериями.
Так не пересмотреть ли нам в этой связи представление о том, будто колониальный период «испортил» нашу азиатскую душу?
Не пора ли нам отдать себе отчет в том, что в тот период шли два параллельных процесса: с одной стороны, европеизация, а с другой — «азиатизация» — и что второй процесс оказался результативней, поскольку число азиатских, особенно китайских, иммигрантов намного превосходило число европейцев на Филиппинах? Уже к XVII веку только в Маниле оказалось больше китайцев, чем раньше было на всех Филиппинских островах. Так нужно ли сомневаться, что в XVII веке влияние китайцев было куда сильнее, чем прежде, когда они наносили нам редкие пренебрежительные визиты?
К примеру, мы можем утверждать, что строить из камня научились от китайцев под испанским руководством, а затем, сочетав оба влияния, создали филиппинскую архитектуру, самобытность которой хорошо видна в старинных церквях, где китайские и испанские мотивы сочетаются в чисто филиппинской гармонии. Разве не говорит это об общем направлении, в котором развивалась филиппинская культура, и не разоблачает ли миф о том, что подлинно филиппинская, азиатская культура могла существовать только до 1521 года — хотя на Филиппинах после 1565 года появилось больше азиатского, чем было до 1521 года?
Мы отказываемся признать эти факты, потому что, признав их, будем вынуждены пересмотреть старые представления о роли колониализма на Филиппинах, ибо наши домыслы о его результатах не согласуются с фактами. Мы говорим, что западное вторжение оторвало нас от Азии, но легче доказать противоположное: не оторвало от Азии, а приблизило к ней. Мы говорим, что утратили ощущение своей принадлежности к Азии, но факты доказывают обратное: мы никогда раньше не играли такую значительную роль в азиатских делах. Мы говорим, что наша азиатская душа оказалась испорчена, но в таком случае азиатское влияние повинно в этом не меньше, чем европейское, поскольку мы подвергались и тому и другому, однако азиатское было сильней. Что же, становление культуры пансита и люмпии в XVII веке подорвало нашу азиатскую сущность или укрепило ее? Сомнительно, что в доевропейские времена филиппинцы так походили на китайцев, как сейчас; а что касается индийской культуры, то ее единственная достоверно известная добавка к нашему кровотоку имела место во время войны с Англией, создав внешность жителей Кайнты. Когда в XVII веке целое племя переселилось с Тернате на Кавите, поскольку решило стать «филиппинским», это переселение как бы символизировало двойное движение в нашей культуре: нашу тягу к Азии и тягу Азии к нам.
Двойное движение отражало двойной процесс: европеизации и «азиатизации», — происходивший в XVI и XVII веках; когда же они слились (к середине XIX века) в один, то дали Бургоса, 1872 год[76], Пропаганду, Революцию, Первую Республику и становление филиппинской нации — плоды культуры, начавшейся в XVI веке с колеса, плуга, дорог и т. п.
Но именно это мы отказываемся признать. Отказ же ставит перед нами другую проблему: можно ли вообще рассматривать XVI и XVII века как часть истории Филиппин? Если подойти к этому вопросу путем анализа культуры как истории, если за символы культуры взять адобо или пан де саль, то мы вынуждены будем согласиться, что Филиппины без адобо и пан де саль столь же немыслимы, как без Катипунана и Конгресса в Малолосе. Иными словами, культура и есть история. Это совпадает с положением Мак-Люэна — «средство коммуникации и есть сообщение» и с положением Шпенглера — «метод науки и есть наука». Если XVI и XVII века дали нам адобо и пан де саль, то чем может быть эта эпоха, как не частью истории Филиппин? Адобо и пан де саль — это история в не меньшей степени, чем Катипунан, потому что все это вместе сделало нас тем, что мы есть.
Проблема — в процессе, а точнее, в истории нашего становления, потому что мы никак не можем убедить себя, что филиппинцами мы стали, равно как не можем убедить себя, что азиатами мы тоже стали. Раз мы из Азии, значит, азиаты. И точка. Даже если мы признаем, что колониализм привел в действие двойной процесс — «азиатизации» и европеизации, то только для того, чтобы немедленно ввести дискриминирующий фактор: первый, который условно можно назвать культурой пансита, раз он связан с Азией, принимается как чисто филиппинский; второй, создавший культуру адобо и пан де саль, считается креольским и подлежащим остракизму как нефилиппинский. С практической, житейской точки зрения филиппинскими выглядят и тот и другой — оба составляют единую культуру, внутри которой их невозможно разорвать, настолько они сплелись между собой и со всем остальным. Шпенглер назвал бы это процессом формирования души, Мак-Люэн — метаморфозой или экономическим освобождением. Если издалека завезенная кукуруза избавила Бисайские острова от постоянного голода, в каких еще отношениях новая культура избавила нас от непосильного труда, от нужды, изменила образ нашей жизни и уже хотя бы этим сыграла роль в истории Филиппин? По нет, говорим мы, мы инстинктивно отличаем азиатское в нашей культуре от наносного, потому что азиатское — это и есть подлинно филиппинское, а то, другое, — одна видимость.
На самом деле это не инстинкт. Это позиция. Позиция, основанная на представлении о том, что и культура и история статичны, на том, что существует некая вневременная азиатская сущность, характеризующаяся определенными признаками, которыми мы должны обладать, поскольку мы азиаты. Однако, все три тезиса крайне сомнительны. Если вы католик, в католической общине, значит ли это, что вы обязательно catolico cerrado[77]? Веками женщинам внушали: женщина есть некий тип, обладающий набором качеств, именуемых «женственностью», отсутствие же их делает ее «неженственной» — предательницей собственного пола. Что касается этого полового предрассудка, то его уже подорвало феминистское движение; а вот предрассудок, касающийся Азии, еще предстоит изобличить. Мы по-прежнему прислушиваемся к увещеваниям стать азиатами, так толком и не зная, что же это такое. Что есть азиатская сущность? Индийская пассивность или динамичность японца? Китайская добросовестность или малайская беззаботность? Это крестьянин, выращивающий рис, или кочевник-скотовод? Шейх, гуру, кули? Буддист, индуист, мусульманин, шаман? Замкнутые королевства Азии могут заставить предполагать склонность к эгоцентризму и мизантропии как азиатскую черту в противовес открытости Запада, но является ли культурная замкнутость и сосредоточенность на себе действительно азиатской характеристикой и что следует делать нам: развивать ее или радоваться тому, что мы этого избежали? Уж не в том ли азиатская сущность, чтобы с уважением относиться к себе и уничижительно — к соседу, считая его варваром? Это в Азии принято издавна.
Неразбериха усугубляется еще и тем, что качества, обыкновенно именуемые типично азиатскими, могут с таким же успехом быть отнесены к народам Европы. Например: фатализм греков, стоицизм римских рабов, леность и распущенность кельтов, клановость тевтонов, вспыльчивость и мстительность латинян, кастовость англичан, непроницаемость американцев (пресловутое «лицо янки за картами»). Более того, многие качества, составлявшие стереотип азиата, оказались второстепенными. До недавнего времени было распространено мнение, будто китайцы относятся к числу народов, не способных ни понять современную технику, ни управиться с ней. Превратив за несколько лет Китай в индустриальную державу, китайцы показали, чего стоят такого рода «прописные истины». И тем не менее исторические интерпретации зачастую строятся именно на них, и филиппинская история по сей день выводится из «прописных истин».
Одна из причин — пристыженность и чувство вины за то, что мы приняли христианство. В нехристианской Азии наша вера делает нас попросту отщепенцами. Как феминизм сделал из некоторых женщин ни то ни се — это ни мужчины, ни женщины, так и наша христианская культура делает нас ни рыбой, ни мясом, ни Востоком, ни Западом. Но почему уникальность нашей культуры должна вызвать у нас чувство стыда и вины, почему мы не можем гордиться тем, что нам выпала особая судьба? Зачем обязательно нужно быть Востоком, Западом, Севером или Югом, когда мы можем быть собой — быть такими, какими история и судьба нас сформировали? Что плохого в том, чтобы быть непохожим, чтобы выделяться из стада? Кто же предпочтет массовую продукцию штучному изделию? Англичане рады тому, что Англия, которая без норманнского завоевания так и осталась бы одной из крохотных гортанноговорящих Саксоний, неотесанной и грубой на манер других неразвитых тевтонских княжеств, через норманнское завоевание получила французскую примесь. Конечно, это «испортило» англо-саксонскую неповоротливость, сделало англичан отщепенцами в саксонском мире, но отщепенцы потом дали человечеству Джона Донна и Чарлза Диккенса, динамичную империю, паровые машины и язык королей. Если даже и есть азиатская сущность, которой и мы можем соответствовать, зачем нам соответствовать стереотипам? Почему бы, как англичанам, не пойти крутым путем судьбы? Мы что, не будем азиатами, если, развиваясь как филиппинцы, добавим еще одну краску, еще один узор в пестрый ковер Азии, как это сделали индийцы, китайцы, индонезийцы? Те, кто настаивает, что мы должны быть не просто филиппинцами, но и азиатами тоже, расписываются в собственном комплексе неполноценности. Почему мало быть просто филиппинцем? Говорил же Джеймс Джойс: «Меня сформировала моя страна и мой народ — я хочу раскрыть себя таким, какой я есть». Нам же внушают: ваша культура и ваша история не сформировала вас, а потому раскройте себя не такими, какие вы есть. Комплекс Дориана Грея.