Четыре дня в начале года тигра — страница 8 из 53



Перевод И. В. ПОДБЕРЕЗСКОГО


ЛАПУ-ЛАПУ И ХУМАБОН:БЛИЗНЕЦЫ ПО-ФИЛИППИНСКИ


© 1983 by Nick Joaquin


Позвольте мне начать с излюбленного приема журналистов — с «если бы». Если бы Лапу-Лапу вдруг ожил, если бы он вернулся к нам, оказался бы здесь, на этом сборище, как бы он отреагировал на нас?

Что до меня, то я полагаю, он был бы очень удивлен. Он был бы очень поражен, увидев нас собравшимися здесь, чтобы почтить его, — нас, представляющих столь разные племена: тагалов, себуанцев, пампанганов, илонго, биколов, илоканцев и кто тут еще сеть среди нас в этом зале. Как бы он был изумлен, узнав, что все эти племена ныне составляют единое сообщество, что все мы носим одно общее имя, что мы — стали одной страной, одним народом.

Мыслимо ли предположить, что Лапу-Лапу не изумился бы, услыхав, что именно он стал существенным фактором в создании этого сообщества, того, и го мы называем филиппинской нацией? Ведь по сути идея нации зародилась при нем — если, допустим, мы условимся считать началом филиппинской нации бурную реакцию на приход христианства и западной культуры.

С этим вы можете не согласиться. Вы можете спросить, почему это филиппинец, человек Востока, вдруг оказывается продуктом западной культуры? А ответ очень прост. Филиппинец есть продукт своей истории.

Я знаю: — сейчас модно утверждать, будто четыреста с лишним лет — существования в качестве колонии Запада есть не более чем малозначащая интерлюдия — это, мол, не наша история, а перерыв в ней; подлинная же наша история есть история превращения в свободный народ, принадлежащий азиатской культуре. Однако и при таком подходе фигура Лапу-Лапу чрезвычайно важна: он первый в длинном ряду героев, сопротивлявшихся культуре Запада; а наша колониальная история должна быть прочтена как долгое движение сопротивления — движение, которое продолжало героический отказ Лапу-Лапу покориться культурному вторжению.

Отказ, конечно, тоже реакция, но, думаю, мы чересчур односторонни, если считаем, что реагировать — значит идти против, сопротивляться, отвергать. Ведь и принять — тоже значит отреагировать. Модифицировать принятое — тоже значит отреагировать. Изменить и измениться — тоже значит отреагировать. Наш народный католицизм есть реакция на христианство не в меньшей мере, чем, скажем, романы Рисаля.

Наше сопротивление западной культуре, безусловно, есть часть нашей культуры, но только часть. Другая ее часть — наше принятие этой культуры, способ ее адаптации для наших собственных нужд, способ ее преобразования нами и способ преобразования нас ею.

Говоря «да» чему-то, мы реагируем столь же определенно, как если бы говорили «нет». Собственно, когда речь идет о культуре, реакция часто состоит в ответе «да» и «нет» одновременно. Это очевидно, к примеру, в филиппинском роке: он — наша реакция на западную поп-музыку. Мы говорим этой музыке «да», принимая ее ритмы; и в то же время мы говорим «нет», филиппинизируя эти ритмы, преобразуя рок в sariling atin[29].

Кто из нас сейчас дерзнет сказать, что буйвол-карабао с плугом — явление не филиппинское? И тем не менее это единство — карабао с плугом — есть порождение колониальных времен, наш вариант западной агрикультуры, бытовавшей в XVI веке. Когда мы воспринимали идею плуга и идею тяглового скота, разве мы не творили историю? Разве мы станем доказывать, что такая инновация в нашем сельском хозяйстве не есть часть нашей истории, поскольку-де «подлинная» филиппинская история всегда должна сводиться к отторжению, а не принятию вторгшейся культуры? И все же филиппинец, если признать его существование, есть продукт плуга, не говоря уже о колесе, дорогах, мостах, латинском алфавите, печатном станке, гитаре и прочих новациях, вторгшихся к нам в XVI и XVII веках.

Вот почему я говорю, что филиппинец есть продукт реакции на западную культуру. И вот почему и не могу сказать, что филиппинец есть продукт реакции на азиатскую культуру. А почему нет? Потому что азиатской культуры, на которую мы могли бы реагировать, либо совсем не было, либо было очень мало. Потому что на всем протяжении нашей предыстории Азия блистательно отсутствует. Собственно, все эти века до 1521 года должны были быть для нас не предысторией, а полнокровной историей, если бы Азии хватило благородства сделать нас частью своей истории, своей культуры, частью себя. По, повторяю, до 1521 года Азия блистательно отсутствовала в филиппинской культуре.

Да, я знаю, что вы можете возразить. Можете сослаться на китайских торговцев, посещавших нас с незапамятных времен. Можете сослаться на заимствования из санскрита. Вы можете сослаться на империю Шршвиджайя, на мусульманских беглецов с Суматры. Вы можете упомянуть фарфор, и захоронения в кувшинах, и новейшие артефакты, извлеченные из земли на острове Миндоро или в долине Агусана на Минданао. К несчастью, есть очень влиятельный свидетель против всех наших утверждений о высокой доиспанской культуре, и свидетель этот — сама наша культура.

Утверждая, что до 1521 года у нас были обширные и разнообразные связи с Азией, что мы в очень даже значительной степени были частью азиатской культуры и азиатской истории, мы должны доказать его при помощи того самого фарфора и тех самых заимствованных слов. Они же на самом деле доканывают, сколь случайными, сколь эпизодическими, сколь несущественными и сколь поверхностными были наши контакты с Азией. Вьетнамцам не надо доказывать, сколь древним было влияние на них Китая, — это становится явным, как только вы знакомитесь с вьетнамской кухней. Индонезийцам не надо доказывать, сколь глубоким было влияние на них Индии, — это становится ясным, как только вы взглянете на яванский храм. А есть ли у нас хоть что-нибудь, что свидетельствовало бы о подобной же степени влияния на нас Азии?

Возьмите религию. Разве мы стали индуистами, буддистами, даосистами, синтоистами или мусульманами, когда соответствующие религии захлестывали Азию?

Возьмите технологию. Разве мы пользовались колесом, плугом, дорогами, мостами, когда их вовсю использовали в Азии?

Возьмите искусство. Разве мы создавали графику, как японцы, гигантские статуи, как кампучийцы, храмы-небоскребы, как индонезийцы, или прекрасный фарфор, как китайцы?

Возьмите кухню. Разве до 1521 года мы ели пансит, сиопао, сукияки, цыпленка-кари или сатэ[30]? С чего бы это вся остальная Азия ест палочками, а мы нет, хотя мы, как уверяют, были неотъемлемой частью азиатской культуры?

Сегодня — да, мы едим пансит, и было замечено, что наша великая любовь к нему выдает и во мне, и в вас азиатов. Если это так, то до 1521 года мы азиатами не были, поскольку мы стали любителями пансита только после прихода испанцев и только благодаря им. Пансит не был частью нашей доиспанской кухни, иначе Пигафетта не преминул бы отметить это. Пигафетта был итальянцем, обожал свои макароны, но где в его многословных описаниях наших блюд в 1521 году восхищение по поводу лапши на нашем столе? Как и сама Азия, пансит блистательно отсутствовал в нашей культуре в то время. Только под властью Испании мы научились поглощать его, и, следовательно, даже столь азиатский артефакт, как пансит, должен считаться частью нашей вестернизированной колониальной культуры наряду с кукурузой, капустой, тыквой и помидорами.

Наше незнакомство с панситом в доиспанские времена — всего лишь одно из многих свидетельств, что ни в кухне, ни в религии, ни в искусстве, ни в технологии, ни в истории, ни даже в географии мы не принадлежали к азиатскому миру. О да, несколько китайских и индийских торговцев заплывали сюда точно так же, как некоторые китайские и индийские торговцы забредали, скажем, на Гуам, на Таити, на Самоа, в Новую Гвинею и на Гавайи. И мы знаем, что эти торговцы оставляли там после себя какое-то количество фарфора и заимствованных иностранных слов, но притом фактически не оказывали никакого влияния на существовавшие на этих островах Тихого океана культуры, равно как не оказывали они никакого влияния и на культуры, сложившиеся на Филиппинах. Вот почему наша доиспанская культура напоминает культуры этих тихоокеанских островов гораздо сильнее, чем культуру континентальной Азии, вот почему я убежден, что мы в большей степени принадлежим миру Океании, Полинезии например, чем Азии.

Но ведь как раз за это, вы можете сказать, и боролся Лапу-Лапу. Он боролся за то, чтобы остаться и стороне от Азии, отдельно от нее. Он боролся за то, чтобы быть свободным и независимым в Океании. Я использую термин «Океания» для обозначения всех тихоокеанских островов, где существовала племенная экономика, а термин «Азия» — для обозначения всех материковых цивилизаций, которые уже начали борьбу за обладание Тихим океаном, югом Тихого океана.

Когда мы говорим, что Лапу-Лапу поднялся против империализма, нам следовало бы иметь в виду, что знал он исключительно азиатский империализм и, следовательно, остерегался его — империализма Китая и Японии, Индии и Аравии, Явы и королевств Индокитая. Задолго до прибытия европейцев в наши края эти азиатские империи уже были вовлечены в борьбу за власть и господство: Корея против Японии, Япония против Китая, Китай против Сиама, Сиам против Камбоджи, Камбоджа против Индии или против кого там еще. Вьетнамские экспансионисты — это по сегодняшняя новость, это также и древняя история, и она уже была древней, когда в Восточную А пню ворвались арабы, захватывая власть и насаждая свою религию всюду, где только могли.

Итак, говоря, что восстание Лапу-Лапу было борьбой Востока против Запада, мы, возможно, не совсем правы, хотя факты вроде бы неопровержимы. Мы знаем, что Лапу-Лапу боролся против людей Запада, по вот что сам Лапу-Лапу думал о тех, с кем боролся? Запад, каким мы его знаем сегодня, для него просто не существовал; точнее, Западом для него были все империи по ту сторону Южно-Китайского моря, а они всегда покушались на острова южной части Тихого океана. Западом для него были все эти большие суда, которые прибывали для торговли или для того, чтобы создать колонии либо