потребовать дани. Западом для него были все эти светлокожие чужеземцы, которые на Висайях вечно охотились за людьми, а потом продавали их на рынках Востока.
Да, такой была Азия в начале XVI века: соперничали народы, соперничали религии, а соперничавшие флотилии все глубже и глубже проникали в южную часть Тихого океана, чтобы принудить островные племенные общества слать дань императору Китая, императору Японии и какому-то там еще владыке. И вот мы уже слышим, что одно или два филиппинских племени шлют посольство — присягнуть на верность и уплатить дань. Есть сведения, что какие-то филиппинцы плавали к побережью Китая и несли опустошение, скорее всего в ответ на угрозы китайского императора послать флотилию против островитян, отказавшихся платить дань в обмен на покровительство и защиту. А Висайи уже стали богатым источником человеческого товара для Азии. Лапу-Лапу знал, что он и его соплеменники находятся под постоянной угрозой: в любой момент их могли захватить работорговцы и увезти в страшные края за морем. Угроза империализма для Лапу-Лапу была куда более непосредственной, чем мы это представляем сегодня. Беда только в том, что мы ставим себя сегодняшних на его место, вместо того чтобы попытаться понять его в контексте того времени.
Давайте же вместо этого попытаемся проникнуть в мысли Лапу-Лапу. Чем для него была Испания — или Европа? Он даже слов этих не знал. Но огромные корабли Магеллана для него могли означать только одно: империи по ту сторону Южно-Китайского моря, которые грозили захватить юг Тихого океана. Нет, Лапу-Лапу не обуревали параноидальные страхи. Повторяю: флотилии империалистической Азии уже появлялись на Филиппинах. А несколько лет спустя появится китайский пират Лимахонг — он хотел захватить Манилу, и по меньшей мере один японский воитель угрожал вторгнуться на Лусон, не говоря уже о набегах работорговцев на Висайи.
В глазах Лапу-Лапу огромные корабли Магеллана вполне могли сойти за флотилии Китая или Японии или за пиратские суда работорговцев. Азия опасна, но то была знакомая опасность.
Итак, я утверждаю, что восстание Лапу-Лапу есть нечто большее, чем борьба против Запада и белого человека, хотя оно было и ею тоже. Но в куда большей степени это была борьба Океании против Азии, островов против материка, племени против империи.
И тут мы сталкиваемся с парадоксом.
Как националисты мы славим в лице Лапу-Лапу первого филиппинца, хотя он же был первым, отвергнувшим идею нации. Он отстаивал наши древние свободы, и потому он, конечно же, филиппинец, но сам-то он вовсе не был «националистом», если употреблять это слово буквально. Приходится признать, что он сражался не за Филиппины; он сражался за родную землю, за островок Мактан или даже за часть Мактана. Лапу-Лапу был сыном своего племени. И восстал он для того, чтобы предотвратить начало конца нашего племенного мировосприятия.
Хотя мы и без того обратили многие события нашей истории в красные дни календаря, но все же и полагаю, что еще одно событие должно отмечаться как знаменательная дата — а вот не отмечается. Эта дата — 15 апреля, событие, по свидетельству хроник, происшедшее «за десять-двенадцать дней до мактанской битвы».
В середине апреля 1521 года Магеллан совершил эпохальное действо: он объявил об объединении всех княжеств острова Себу в единое государство, а раджу Хумабона провозгласил главой этого государства. Этот акт и явился первым шагом к нашему превращению в нацию, к превращению в Филиппины. Вот почему я говорю, что идея филиппинской нации возникла во времена Лапу-Лапу. Нас, разделенных на бесчисленные племена, впервые объединили в одно целое. Это единство распалось почти сразу же после его провозглашения, но идея запала в души. Мы уже не могли оставаться тысячью разных племен: мы могли только стать единым народом.
Насколько своевременной была эта идея, показывает пример того же Мактана. Хотя Мактан всего лишь микроскопический остров, он все же был разделен по меньшей мере на два княжества: княжество Лапу-Лапу и княжество раджи Сулы — вождя, который принес жалобу на Лапу-Лапу. А уж если такой крошечный островок был разделенным домом, то мы можем представить, насколько раздробленным должен был быть куда больший остров, Себу. Но ведь именно Лапу-Лапу отверг идею объединения Себу и Мактана.
Здесь начало раздвоенности в душе филиппинца.
Таковы мы в начале нашей истории: мы говорим «да» и говорим «нет». Таковы мы при подъеме занавеса: мы принимаем и отвергаем. Наконец-то мы объединяемся — и тут же сопротивляемся объединению.
Я сказал, что Лапу-Лапу был первым филиппинцем. Теперь добавлю: Лапу-Лапу и Хумабон вместе — они были первым филиппинцем. Хумабон и Лапу-Лапу один человек, не два, потому что Хумабон обратился, а Лапу-Лапу презрел обращение.
Один без другого не полон.
И на протяжении всей нашей истории они трудятся бок о бок, первоначальная дихотомия не исчезает, так что можно сказать, что филиппинец — всегда близнец. Во всех наших бунтах против западной культуры всегда возникает фигура Лапу-Лапу, по-прежнему сопротивляющегося захватчику. А при каждом продвижении вперед в области культуры, будь то техника (использование колеса или плуга), искусство (приобщение к живописи, театру), политика (использование демократических средств и процедур), появляется фигура Хумабона, который преобразует все, что воспринимает, и при этом преобразуется сам. Следовательно, наша подлинная история — это двойственная деятельность, деятельность Лапу-Лапу и Хумабона, а не деятельность только Лапу-Лапу, потому что наша история — не сплошное сопротивление, но и не деятельность только Хумабона, поскольку наша история не есть и история только принятия; она есть совместная деятельность Лапу-Лапу и Хумабона.
Потому что один без другого не полон.
И это — наше национальное наследие: «да» Хумабона и «нет» Лапу-Лапу. В каждом филиппинце наших дней есть Хумабон и есть Лапу-Лапу, и оба они — одно амбивалентное существо, именуемое филиппинцем. В каждом филиппинце наличествует двойственное отношение к, например, христианству, к потому мы и преданы ему, и циничны по отношению к нему в одно и то же время. С одной стороны, мы носимся с ним, лелеем его, оно — та наковальня, на которой выковали нашу национальную сущность. С другой — оно же — чужая вода, что напрочь смыла нашу исконную сущность.
Подобная амбивалентность, смесь ненависти и любви, сказывается на нашем отношении буквально ко всему в нашей христианской культуре. Что ни назови — ко всему мы относимся и как Лапу-Лапу, и как Хумабон; говорим «да» и в то же время — нет». Думаю, мы служим Лапу-Лапу плохую службу, отмечая день его памяти и не отмечая день памяти бедного раджи Хумабона, который блестяще доказал, что и в нем сидит Лапу-Лапу. Разве не он чуть не уничтожил остатки экспедиции Магеллана? Итак, вместо дня Лапу-Лапу нам следует, по моему мнению, отмечать день Лапу-Лапу и Хумабона, день почитания этих близнецов, которых ничто не разделит. Потому что один не полон без другого, как не полон и филиппинец без одного из них. Исторически филиппинец совмещает в себе двух близнецов.
Позвольте мне закончить обращением к этим двум архетипам, которые вместе образуют единое существо, именуемое филиппинцем:
О великие отцы народа, да продолжится в нас наша ожесточенная борьба! Покажите нам, что патриоту место и в племени, и в нации, в «да» и в «нет» и равной степени, в отторжении и в принятии, в единении и в презрении единения. И да научимся мы, наши сыновья, ценить мудрость Хумабона не меньше, чем храбрость того, кто на Мактане начал первую победоносную и непрекращающуюся Филиппинскую Революцию!
ТАК ЧТО ЖЕ ПРОИЗОШЛО НА БАТААНЕ?
© 1983 by Nick Joaquin
Можно утверждать, что Батаан пал не 9 апреля 1042 года, а 8 декабря 1941-го, в первый же день войны на Тихом океане, потому что именно в этот день, если говорить откровенно, Соединенные Штаты бросили Филиппины на произвол судьбы — по крайней мере до поры до времени.
Мы ждали каравана судов длиною в милю, мы ждали, что небо потемнеет от самолетов, американские власти в Маниле уверяли нас, что помощь уже идет, а между тем в Вашингтоне вопрос о помощи даже не стоял. Более того: все, что было уже в пути, отозвали назад — караван военных судов и три транспортных судна с оружием и самолетами, направлявшиеся в Манилу, в первый же день войны, 8 декабря, получили приказ вернуться. Боевые корабли повернули на острова Фиджи, транспортные суда возвратились в Сан-Франциско. Все это держали в секрете от Филиппин и даже от Макартура.
Приказ вернуться, возможно, был вызван опасениями Вашингтона потерять еще больше людей и судов сразу после Пёрл-Харбора. Панический страх удерживал американцев от прямого риска. И все же воды Тихого океана по-прежнему были американскими водами и могли бы остаться таковыми, окажись нервы покрепче. Уэйк еще не пал; Гуам держался; японцы вряд ли уже установили блокаду в южной части Тихого океана. Собственно, Макартур вообще сомневался в том, что японцы сумеют установить блокаду, а если и сумеют, то смогут ли закрепиться на столь протяженном рубеже достаточно прочно, чтобы его нельзя было прорвать решительным ударом.
Если бы боевым и транспортным кораблям позволили продолжить путь, а не повернули их назад, если бы они добрались до Манилы, это изменило бы ход первых месяцев войны. Выиграли бы не только Филиппины. Укрепился бы боевой дух американцев, что привело бы к большей решимости; можно было бы сохранить открытыми воды Тихого океана, обеспечить снабжение Филиппин и других бастионов союзных сил на Дальнем Востоке — точно так же, как оставались открытыми на протяжении всей войны пути в Атлантике, несмотря на активность немецких подводных лодок. Но Вашингтон отказался пойти на риск, не приложил никаких усилий к обеспечению снабжения, сдал Тихий океан в первый же день войны. И Батаан пал.
Главная причина: тайная договоренность между Рузвельтом и Черчиллем (филиппинцам не за что любить ни того, ни другого) о том, что если Соединенные Штаты и вступят в войну, то лишь в войну Британии против Гитлера, — колонии в Азии подождут. Отсюда парадокс: американцы объявили войну потому, что на них напали японцы, но сражаться и начали против немцев. Сопротивление на Батаане било использовано для подъема американского боевого духа против нацистов. Филиппинские парни умирили, чтобы американские парни еще яростнее участвовали в британской войне.