Четыре крыла Земли — страница 103 из 116

«Вот он, этот мир, – подумал Даббет-улл-арз, прошагав на кухню и заваривая себе кофе. – Человек в нем даже не пылинка – соринка. Нечто не нужное ни материи, ни Аллаху, бессильное что-либо здесь изменить! И правильно сказал мусульманский поэт:

«Мы послушные куклы в руках у Творца

Это сказано мною не ради словца

Нас Всесильный на тоненьких ниточках водит

И швыряет в сундук, доведя до конца»{Омар Хайям, пер. Г. Плисецкого.}.

Кисмет!

Правы мусульмане. Правы и христиане. Они, правда, не такие фаталисты, как мусульмане, зато они понимают, что «мир во зле лежит» и что «князь мира сего – Сатана». Шайтан, по-нашему. А посему христианин приходит в мир, как и мусульманин – на цыпочках. Не для того, чтобы этим миром править или что-нибудь в нем менять, а чтобы тихонько пройти по нему, с честью пронеся и не замарав свою бессмертную душу, выдержать испытание материей и с чувством выполненного долга отправиться на покой. И лишь наглый еврей чувствует себя в этом мире хозяином. Лишь он все время этот мир доделывает, переделывает, разделывает. Он ощущает себя правой рукой Творца... Может, правы христиане и проста разгадка. Отец этого народа – Сатана. Правы христиане, и прав был Омар Харбони, и правы были те, кто семьдесят семь лет тому назад в Хевроне...

Даббе с волнением ощутил, что его ждет еще одно путешествие, но... что-то было не так. Мир представал перед ним в некой иной, непривычной перспективе. Он начинал все видеть не глазами очередного своего предка, на этот раз – родного отца, а глазами его злейшего врага – еврея.

ТОГДА В ХЕВРОНЕ

8 августа 1977.2.00

Будильник был пулеметом. Минометом. Частоколом могучих взрывов, разносящих Вселенную к черту. Давид Изак приоткрыл глаза и с размаху, как муху, прихлопнул кнопку звонка. Будильник заткнулся. Давид снова закрыл глаза. У него в запасе несколько минут, не больше. Летом светает рано. Теперь уж он точно не заснет. Лежа в темноте, Давид усмехнулся. Странно, что он вообще спал этой ночью. Сейчас замкнется круг, начало которому было положено другой ночью, сорок восемь лет назад, восемнадцатого ава пять тысяч шестьсот восемьдесят девятого года по еврейскому календарю, двадцать четвертого августа тысяча девятьсот двадцать девятого – по христианскому.

* * *

24 августа 1929. Полночь.

Луна ничего не освещает. Кажется, будто она горит лишь для того, чтобы все ощутили, насколько вокруг темно. Не спит еврейский Хеврон – город Отцов, чьи камни еще хранят незримые следы Авраама и Ицхака, Яакова и Давида, город, где уже три тысячи лет живут евреи, город, где быть похороненным всегда считалось более почетным, чем в Иерусалиме. Теперь этот город застыл в ужасе, в ожидании того, что сам он вот-вот станет братской могилой. Девять лет назад арабы, жаждущие крови, пытались начать здесь погром. Тогда британские власти предотвратили его. Теперь же толпы вновь вышли на улицу. Англичане велят евреям сидеть дома, обещая, что войска и полиция защитят их. Защитят ли?

Двери заперты на замки, окна задраены железными жалюзи или железными ставнями. Мужчины сидят за столами, положив рядом кто нож, кто топорик. В доме Элиэзера-Дана Слонима собрались десятки людей в отчаянной надежде, что здесь их не тронут. У хозяина дома, директора банка «Леуми Палестайн Британия», члена городского совета, половина хевронских арабов ходит в друзьях, а уж что до влиятельных граждан, так и говорить не о чем: Слоним – всеобщий любимец! И кстати, всегда готов любого выручить деньгами, а проценты – смех один!

На диванах и коврах посапывают дети, по углам разбрелись женщины, бледные от страха, и мужчины, проклинающие свое бессилье перед надвигающимся цунами.

А в двухэтажную, с пилястрами, ешиву «Слободка» уже наведались. Здесь на пороге второго этажа лежит задержавшийся после уроков ученик. Вытекшая из его головы лужица со сползающими по ступенькам струйками похожа на огромного грязно-красного паука.

* * *

– Не говори глупостей, Хана! Я уверен, что ничего не случится. Наслушались болтовни этих юных сионистов, примчавшихся сюда из Иерусалима, вот теперь и дрожите.

Доктор Натан Изаксон с демонстративным спокойствием взялся за изящную витую ручку посеребренного подстаканника со схематичным изображением обрамленной двумя тонкими минаретами Пещеры Махпела, усыпальницы праотцев, и отхлебнул дымящегося чаю. Затем, откинувшись на стуле с мягкой спинкой и мягким сиденьем, продолжал:

– И с Довидом ничего не случится. Ну, захотел мальчик провести шабат у друзей – что в этом страшного? Заночует у Бенциона или у Элиэзера. А как рассветет, да ночные страхи рассеются, прибежит домой.

За ставнями послышались ружейные аплодисменты его словам.

– Стреляют! – в ужасе воскликнула Хана, вскакивая с дивана. – Значит, уже началось!

– Тише! – шикнул на нее доктор Натан, сам, правда, несколько растерявшийся. – Шмулика и Фримочку разбудишь!

На секунду оба замолчали, невольно прислушиваясь к посапыванию малышей, доносящемуся из дальней комнаты, дверь которой на всякий случай оставили открытой.

На этом уютном фоне еще резче и отчаяннее зазвучал шепот Ханы:

– Ой, где наш Довид? Зачем я его отпустила?! Он так просил... А ведь у нас-то безопаснее!

И, поймав недоуменный взгляд мужа, пояснила:

– Натан, тебя же весь город знает! У тебя все лечатся! Наш дом арабы, может быть, пощадят!

– Они все дома пощадят, – раздражился доктор. – Они не только лечатся у нас, они торгуют с нами, работают у нас, а мы – у них, ходят к нам в гости! Cоседи будут нас убивать? Бред!

– А кто убивал в России, в моем родном Кишиневе? – спросила Хана. – Разве не соседи? Вчера на рыночную площадь приехал из Иерусалима парень на мотоцикле. Из наших, хевронских. Махмуд Маджали, сын шорника. Кричал, что в Иерусалиме – Аль-Кудсе, как он его называл – евреи убивают арабов, что муфтий призывает правоверных расправиться с местными евреями. Сегодня даже реба Элиэзера-Дана Слонима вместе с равом Франко на улице закидали камнями, когда они ходили на почту звонить в Иерусалим, советоваться, как быть. А потом к тому же ребу Слониму явилась делегация арабских больших персон – клялись, что в городе тишина и порядок, что евреям бояться нечего.

– Вот видишь! – успокоительно произнес доктор.

В ответ в дверь забарабанили.

– Не открывай! – взвизгнула Хана.

В спальне проснулась и заплакала двухлетняя Фрима. Хана побежала ее успокаивать. Доктор посмотрел вслед жене и приоткрыл маленькое квадратное окошко в железной двери.

– Пожалуйста, помогите мне! – запричитала за дверью молодая арабка в белом платке и похожем на балахон сатиновом халате, на котором вниз от воротничка тянулась цепочка пуговиц. В ее глазах под густыми черными бровями лютовало отчаяние. Видно, она так спешила, что чадру оставила дома. – Пойдемте со мною! Мой Муса заболел! У него горячка! Пожалуйста, пойдемте со мною! Спасите моего Мусу!

– Не ходи! – умоляюще вскрикнула Хана, появляясь в сенях со жмурящейся от света заспанной Фримой на руках.

– Ты с ума сошла, – прикрыв окошко в двери, сказал доктор.

– Слава Б-гу, что она не понимает идиш! Я знаю эту женщину не первый год! Я у нее роды принимал, когда она производила на свет этого самого Мусу.

Он вновь открыл окошко.

– Сейчас! Сейчас! Конечно, я пойду, только вот чемоданчик взять надо.

Он снял с крюка большой ключ, должно быть, отлично подходивший к какой-нибудь старинной башне или просящийся в сказку о заколдованном замке, вставил его в скважину и провернул там.

– Вы пока заходи... – начал он, отворяя дверь.

Внезапно искаженное тревогой и страданием лицо чернобровой арабки с глазами, полными мольбы, улетело, уплыло куда-то влево, железная дверь сама собой распахнулась, лишь об пол звякнул ключ, вывалившийся из скважины, и перед доктором, застывшим в недоумении, возникло высоколобое тонкогубое лицо юноши, которое было бы красивым, если бы глаза не сузились от ненависти так, что их щелки вкупе с линией носа напоминали хищную птицу в полете. На заднем плане маячило еще несколько мужских лиц. Их выражение также не предвещало Натану и Хане Изаксон ничего хорошего.

– Ну что, Махмуд, моя помощь больше не требуется? Я пойду... – послышался откуда-то справа деловитый голос женщины, только что умолявшей доктора спасти ее сына.

Ночной гость, вперивший взгляд в доктора, отвечал, не поворачивая головы:

– Иди, Рита.

И шагнул прямо на доктора Изаксона. Хана закричала. На руках у нее зарыдала Фрима.

* * *

8 августа 1977. 2.15

Вставай, Давид! Тебя ждет твой Голиаф! Да, на Голиафа Махмуд Маджали вряд ли сейчас похож. Давид его в жизни не видел, но шестьдесят семь есть шестьдесят семь. Щеки, вероятно, отвисли, кожа вся в старческих пятнах и пупырышках...

Давид сел на кровати, шаря ногами по линолеуму в поисках тапочек. Конечно, и сам он тот еще Давид – не шестьдесят семь, правда, а пятьдесят семь, но тоже не совсем юность. Ладно, главное, что руки еще худо-бедно держат «узи» – даст Б-г и сегодня удержат! Цирк! На манеже – схватка старикашек.

После сна кости болели. «Ничего, разойдутся, – подумал Давид, – разработаются». Покряхтывая, он наклонился к тазику, за края которого была зацеплена наполненная водой медная кружка с двумя ручками. Он взял кружку и тщательно омыл руки. Обычный подъем, хотя и ранний. В туалете бачок подтекает; пока наполнится, тряпку выжимать можно. Вчера в мойке осталась чашка с недопитым чаем, и теперь по раковине и мраморному покрытию вокруг нее увлеченно снуют муравьи. Он пробормотал утренние, вернее, предутренние, благословения, заварил себе в турке кофе – черный, злой, кипящий. Все было настолько обыденным, настолько не вязалось с тем, что этого наступающего дня он ждал сорок восемь лет. Утреннюю молитву читать еще рано. Ее он прочтет позже, уже когда схватка старикашек закончится, и закончится его победой. Должна закончиться победой. Иначе нельзя. Давид натянул тонкий свитер-водолазку, джинсы и шагнул к выходу. Остановился у самой двери, обернулся, обвел взглядом комнату, на всякий случай прощаясь – а вдруг не вернется! – и вышел в ночь.