Четыре крыла Земли — страница 108 из 116

мертв. Теперь же от Давида и таких, как Давид, зависело, воскреснет он или нет. При этом Давид ощущал, что речь идет не только о жизни Хеврона, но и о его собственной жизни. Он не мог без Хеврона. Предшествующие тридцать восемь лет были всего лишь ожиданием, подготовкой. Но было нечто, что примешивалось к радости и боли возвращения. Да, этим, которые посылают детей на улицы, чтобы они угощали наших солдат шербетом и фруктами, а при встречах жалко улыбаются и лепечут «Анахну ахим шелахэм!» – «Мы ваши братья!», он готов все простить. Но среди них, потомков Ишмаэля, как и среди других народов, черными семенами зла прорастают амалекитяне – потомки антинарода, чья суть – зло, чья суть – ненависть к Б-гу, чья суть – ненависть к народу Израиля. И один из таких ублюдков виновен в смерти родителей Давида. Так вот теперь, когда Давид с некоторой долей ужаса заглянул в себя, страшная картина открылась ему. Оказывается, неизвестно, что сильнее тянуло его в Хеврон – стремление вновь погрузить корни в ту жадную до крови и щедрую на жизненные соки землю, из которой его так грубо и беспощадно тридцать восемь лет назад вырвали и частью которой стали его отец и мать, или стремление по всем векселям заплатить мерзавцу, на руках у которого их кровь, сделать так, чтобы он прекратил поганить своим присутствием землю Хеврона, а своим дыханием – воздух Хеврона.

Из-за угла вышел худощавый араб в высоких стоптанных сапогах, белой шерстяной куфие и полосатом шерстяном халате. У пояса его болтался бурдюк с водою. Он направлялся в кофейню, судя по всему, выстроенную недавно – камень был еще белый. Над ней плыл сизый дым, и запах кизяка смешивался с запахом жарящегося мяса.

– Эй! – крикнул ему Давид.

Араб обернулся. На фоне светлого шейного платка его не очень даже смуглая кожа казалась почти черной. Однако рядом со жгуче-черными глазами она же начинала выглядеть ослепительно белой. Давид, широко расправив плечи, дабы не оставалось сомнений, кто здесь хозяин, поманил его пальцем. Незнакомец направился к Давиду. В нем чувствовалась какая-то агрессивность, и лишь когда он подошел поближе, стало ясно, что он страдает не агрессивностью, а эдаким агрессивным подобострастием, когда повелителя грубо отпихивают, чтобы вслед за тем улечься ему под ноги вместо коврика.

– Слушаю, господин! – сказал араб, поклонившись.

– Ты хотел со мною поздороваться, да? – спросил Давид по-арабски.

– Салям алейкум! – араб еще раз поклонился, чуть ниже, чем в первый раз.

– Вот и отлично... – за годы пребывания в иорданской тюрьме арабский, на котором говорил Давид, приобрел тамошний выговор и некоторые обороты речи. Впрочем, для хевронца иорданский арабский – это язык метрополии, и совершенно естественно, что новые хозяева говорят с ним именно на таком диалекте, а не на корявом жаргоне провинциального захолустья. – А теперь сообщи-ка мне, кто сейчас живет в этом доме.

– Этот дом сейчас принадлежит эффенди Махмуду Маджали. Он живет здесь вместе со своей престарелой матерью... Господин, господин, что с вами?

Да, в общем-то, ничего особенного с Давидом не произошло – разве что стал он цвета мелованной бумаги и закачался так, будто сейчас свалится, словно минарет во время землетрясения. Араб подскочил к Давиду и полуобнял его на случай, если тот потеряет сознание, и придется поддержать. При этом другой рукою он довольно ловко отцепил от пояса висевший там бурдюк с водой и, прижимая его к своему боку ладонью, развязал двумя пальцами горловину и протянул израильскому офицеру. Очевидно, араб только недавно набрал эту воду в каком-то из окрестных источников или в каком-нибудь колодце, потому что была она еще прохладная.

Выглотнув пол-бурдюка, Давид пришел в себя.

– Как тебя зовут? – просипел он, еще не восстановив окончательно силы.

– Айман Исмаил, – с готовностью отвечал хевронец.

– Вот что, Айман, – сказал Давид, выуживая из кармана гимнастерки кошелек и протягивая ему несколько пятифунтовых монет. – Спасибо тебе за то, что помог мне. Кем ты работаешь?

– Я безработный, господин, – Айман зачем-то еще раз поклонился. – У нас в Хевроне у многих нет работы.

«Все, как тридцать восемь лет назад», – подумал Давид. Вслух же он сказал:

– Зайди завтра на улицу Халид ибн Эль-Валид. Там наша военная канцелярия. Спросишь капитана Изака. Может, мне удастся найти для тебя какую-нибудь работу.

Айман рассыпался в благодарностях. Затем, почувствовав, что его присутствие начало утомлять офицера, еще раз низко поклонился и зашагал в кофейню.

* * *

Значит, вот оно как! «Убил, а теперь наследует»! Ну что ж, сейчас наступит то мгновение, ради которого стоило жить последние тридцать восемь лет, стоило вытерпеть и муки плена, и муки войны, и муки болезни. Отец, что чуть ли не каждый вечер бежал со своим чемоданчиком к очередному скоропостижно заболевшему, а сам вечно кашлял ветреными хевронскими зимами, приговаривая в шутку: «Конечно, после теплой России...» Мама, с ее постоянным шитьем, большая, добрая, похожая на крольчиху! Черноглазая Фримочка, которая сама чуть ли не больше родителей радовалась, что ходить научилась! Шмулик, часами рассматривавший аляповатые картинки в детском издании Пятикнижия, так что его силком приходилось гнать на улицу погулять со сверстниками! Сейчас вы будете отмщены. Давид распахнул калитку в каменной стенке примерно в две третьих человеческого роста и подошел к двери, покрытой орнаментом, напоминающим арабскую вязь. Когда-то на этом месте была железная дверь с квадратным окошком. Новая дверь тоже была железной, только окошко теперь было, как и сама дверь, стрельчатым.

Он подошел к арабской двери и с размаху пнул ее ногой. Как живую. Но дверь была заперта. Он замахнулся и со всей силы врезал по двери кулаком. И еще раз! И еще раз! Так, будто перед ним ненавистное лицо Махмуда Маджали. Он сорвал с плеча «узи» и передернул затвор. Вот сейчас дверь распахнется, и...

Дверь распахнулась. Перед Давидом стояла женщина лет семидесяти. При виде израильского офицера она задрожала.

– Где Махмуд Маджали?! – выдохнул Давид.

Даже разговаривая с матерью убийцы своих родителей, он был не в силах просто произнести «Махмуд», то есть назвать своего врага человеческим именем, или сказать «Маджали», то есть отметить, что у него были прадед, дед, отец – носители фамилии Маджали и, возможно, неплохие люди, или что у него могут быть дети, и не исключено, что они пойдут в мать и не станут такими выродками, как их отец. Нет, тот для него был именно Махмудмаджали, что означало «Амалек». Амалек не по крови – потомок амалекитян – а по душе. Да будь у него за спиной хоть двенадцать поколений праведников, Давид не сомневался, что в этого ублюдка при рождении вселилась душа Амалека.

– Моего сына нет дома... – прошептала женщина и вдруг повалилась на колени, и не успел Давид отпрянуть, как она обняла его за ноги. – Умоляю! Не убивай моего сына! Не убивай Махмуда! Не убивай!

Слезы текли по ее лицу, почерневшему от нахлынувшей боли, и тонули в морщинах, глубоких, как вади.

– Хочешь, убей меня! Убей меня! Пожалуйста, убей меня! Махмуда не убивай!

Тысячи раз Давид представлял себе, как он войдет в бывший свой дом, в дом, который его отец, копя деньги по фунту, строил всю жизнь. Тысячи раз представлял он, как войдет в дом Махмуда Маджали. Но ему и в голову не могло придти, что это окажется один и тот же дом. И что, войдя в этот дом, он растеряется.

Женщина, продолжая стоять на коленях, закрыла лицо руками, покрытыми старческой чешуей, и на несколько минут воцарилась тишина, лишь взрывались рыдания, да ходики стучали на стене. Старинные ходики. Отцовские. Друг отца реб Натан Ваксберг был лучшим часовщиком в Хевроне – у него заказывали и чинили часы и сам британский губернатор Хеврона, и руководитель еврейской общины рав Яаков Слоним, и начальник полиции Мухаммед Хиджази. А именно эти ходики он подарил своему другу и тезке доктору Изаксону и его семье. Самое красивое в них было – два выгравированных на серебре гусара в киверах – по обе стороны маятника. Быть может, оттого, что в детстве он слишком заглядывался на них, Давид, вернувшись из иорданского плена, стал военным. Раньше по левую сторону от этих ходиков висел портрет дедушки в черной хасидской меховой шапке из лисьих хвостов, а по правую – портрет бабушки в белом платке, завязанном под подбородком.

Теперь же слева висел серебряный кинжал, а справа – булатный с дорожкой посередине. Почему-то Давиду привиделось, что именно этим булатным кинжалом Махмуд Маджали зарезал его родителей. Он смотрел на него и не мог отвести взгляда. Между тем старуха, оторвав руки от лица, увидела, куда он смотрит, и по-своему истолковала это.

– Хочешь, возьми этот кинжал! Хочешь, тот возьми! Хочешь, возьми денег! – закричала она и, с усилием поднявшись на ноги, заковыляла к противоположной стене. Только сейчас Давид заметил, что она хромает.

– О Аллах! – всхлипывала она. – Я знала, что этот день настанет! Я знала, что явятся его убивать! – и она вновь заголосила:

– Убей меня! Пожалуйста, убей меня!

– Что у тебя с ногой? – голос Давида звучал глухо, так, будто рот у него был забит землей.

– Ты же все равно не поверишь, если я скажу тебе, что спаса... – она вдруг осеклась. – Это неважно! Убей меня! Убей меня вместо него, прошу тебя! Убей меня вместо него! Это я его таким вырастила! Он в детстве был хорошим, добрым!.. Это я во всем виновата! Убей меня, но его не трогай! Он не виноват! Он ни при чем!

– Что у тебя с ногой? – на сей раз голос Давида звучал чисто, ясно, звонко, так, будто он только что прополоскал гортань и душу молитвой «Шма Исраэль!» или признанием в любви, что в сущности одно и то же.

Женщина молча смотрела на него, и он слышал, о чем она молчит. Она искренне верила, что сможет упросить еврея, каким-то образом проведавшего о зверствах ее сына во время погрома, пощадить его, убив ее саму. И теперь для этого нужно было всеми силами скрыть историю ее хромоты, иначе он никогда не убьет ее. Может, имеет смысл солгать, что вот она тоже участвовала в погроме и каким-то образом была ранена? И что будет? Разъяренный израильтянин расправится с ней и удовлетворенный уйдет, не дождавшись Махмуда? Или тем более будет за ним охотиться, и тогда она погибнет за собственные выдуманные преступления, а сына не спасет.