– Озурни, саид!{Извините, господин! (араб.)} Анахну царихим кцат эзра!{Нам требуется небольшая помощь (ивр.).} Мы тут расчищаем загаженное – энергично тыкал указательным пальцем вниз – случайно не знаете ли, кем? – кладбище... эээ... макбара. Here – при этих словах он потом для верности еще и переводил – здесь! Здесь похоронены наши соотечественники, некогда жившие в этом городе. In this city. Сегодня у нас как раз ощущается нехватка рабочих рук. Улай{Может быть (ивр.)} you could... Не могли бы вы высвободить часок-другой-третий и порубить с нами вместе корни... – он снова тыкал вниз пальцем, – ну корни! Roots! Шорашим!.. – и, не сомневаясь, что после подобной лингвистической атаки араб все поймет, продолжал:
– ...корни деревьев, которые растут как раз на том месте, где лежат евреи, сорок шесть лет назад зарубленные вашими соплеменниками?
Что самое поразительное – арабы включались в работу не просто покорно, не просто с готовностью, а с удовольствием! Сам того, возможно, не сознавая, Элиэзер нащупал суть местной психологии – обладателя топора не просто боятся, не просто уважают – его еще и любят.
В один из дней, когда расчищалась братская могила жертв погрома, а именно то самое место, где Элиэзер впервые заговорил с Давидом, положив ему лапу на плечо, Давид увидел, как Элиэзер ведет какого-то парня, который с некоторым недоумением поглядывает на топор в своих руках – дескать, как так вышло, друг мой железный, что ты здесь оказался, – а Элиэзер вышагивает впереди, бесстрашно и равнодушно подставив затылок под этот самый топор, и именно в силу такого бесстрашия и равнодушия даже мысль о том, чтобы ударить, никогда не войдет в голову арабу, либо, войдя, засохнет на корню.
Кстати, разрешения на огнестрельное оружие сторожу-профессору Бен-Циону Т. власти не выдали, либо сочтя центр Хеврона слишком спокойным местом, либо профессора – слишком беспокойным сторожем. Кстати, в память о тех временах поселенцы до сих пор кличут Лившица «Элиэзер Топор».
Что же до юного араба, которого привел Элиэзер, прежде Давид его никогда не видел, и, тем не менее, было в лице у юноши что-то безумно знакомое. И зверское. В тот момент, когда он, сперва чуть присев, а затем почти что подпрыгнув, вот только что подошвы от земли не отрывал, наносил удар топором по корню, взгляд его становился кровожадным, будто рубил он по живому. Потом все успокаивалось, и так – до следующего удара. В какой-то момент Давиду показалось, что под лезвием топора не сучок хрустнул, а череп.
– Как тебя зовут? – спросил он араба, пытаясь скрыть обрушившийся на него ужас, внезапно выползший из невесть каких пещер подсознания.
Араб прервал экзекуцию, вытер пот и, глядя на Давида добродушными карими глазами, сказал:
– Фаиз.
– Фаиз... – Давид произнес это имя с повышающей, вопросительной интонацией, дескать, а как фамилия?
– Фаиз Маджали, – улыбнулся Фаиз. Сын. Внук. А ему, Давиду, в некотором смысле племянник.
– Бабушку Самирой зовут? – выдавил из пересохшего горла Давид.
Парень кивнул, пораженный осведомленностью еврея.
– Передай привет от Довида... Дауда! – просипел Давид.
А вот с Халимом вышла ссора. Халим, их верный помощник, помогавший им чуть ли не с первого дня расчищать кладбище, обвинил их в коварстве и, как они ни объясняли ему всю сложность сложившейся ситуации, так и не поверил и прервал отношения.
А причина крылась в том, что как раз в те годы была создана некая организация, поставившая перед собой и обществом цель – немедленный мир с арабами. Очень быстро она трансформировалась в группировку, во всем поддерживающую борьбу героического арабского народа за уничтожение инородного образования на его землях и объявившую поселенцев врагом номер один. Воспользовавшись моментом, когда профессор Бен-Цион Т. уехал по делам, и его друзья тоже были заняты, они явились на кладбище, засыпали землей расчищенные надгробья, насадили сверху новые виноградники взамен вырубленных, поклялись обступившим их изумленным арабам в вечной любви и уехали. Когда на следующий день сторож Бен-Цион Т. с компанией заступили на вахту, их встретила толпа разъяренных арабов с их бывшим старым другом Халимом.
– Вы все врали! – орал Халим. – Мы-то думали, что вы предков своих почитаете, а вы вырубили наши сады, чтобы насадить свои собственные! Вы украли у нас нашу землю! А ваши теперь сажают на ней виноград!
Евреи даже не сразу поняли, что те убеждены, будто члены этой левой организации и жители Кирьят-Арбы заодно. А когда поняли, то друг Элиэзера, марокканский еврей Шалтиэль, в совершенстве владевший арабским, попытался объясниться:
– Это не наши! Это организация, которая против нас!
– Они евреи? – хитро прищурившись, спросил Халим.
– Евреи, но...
– А вы евреи?
– Евреи, – обреченно подтвердил Шалтиэль.
– Так что же вы врете, что они не ваши?! – победно воскликнул Халим и яростно кинулся вырубать виноградник. А за ним и остальные. Вырубили все до последней лозы, с презрением посмотрели на сконфуженных евреев и ушли. Халим – навсегда.
В тот январский день Фаиз не пришел на раскопки. Явился на следующий день и на вопрос, где был, мрачно ответил: «На похоронах».
– Чьих? – почти равнодушно спросил Давид, и вдруг понял – чьих. И выронил молоток.
– Отец сидит семь дней траура? – почти прошептал он.
Фаиз кивнул.
Мусульмане переняли еврейский обычай: если у тебя умер близкий родственник, не покидать дом семь дней в знак скорби. В этот вечер Давид заперся у себя в квартире на семь дней. Махмуд Маджали держал траур по Самире в Хевроне. Давид Изак – в Кирьят-Арбе.
Раздался стук в дверь. Одиннадцать часов вечера. Кто бы это мог быть? Махмуд Маджали, кряхтя, спустил ноги с кровати, нащупал босыми ногами ночные туфли. Опять в левом войлочная стелька смялась. Он нагнулся, чтобы расправить ее. Так, это еще что?! Уже два года, как камушек, нашедший себе приют в его правой почке или, как врачи говорят, в правом среднем мочеточнике, тихо себе лежал и не подавал признаков жизни, а тут вдруг вступило, да так явственно, что ни с чем не перепутаешь. И все же – кто бы это мог стучать? Он же только что собственными ушами слышал, как часы с боем прогремели одиннадцать. Махмуд Маджали прошаркал через спальню, прошел по коридору, пересек столовую и очутился в крохотной прихожей, где тихо отстукивали его жизнь доставшиеся еще от прежних владельцев дома часы. Слева и справа от них висели кинжал и сабля. А рядом с выключателем на крючке висела пара ключей – маленький серебристый и большой черный, почти башенный. У Махмуда Маджали были все основания запираться на двойную дверь. Все вокруг знают, что в доме живет отставной офицер иорданской армии, то есть человек, кое-что поднакопивший за свою жизнь... А когда этому человеку за шестьдесят, и живет он в доме вдвоем с матерью, дряхлою старухой... Уже девять дней, как ее нет. Махмуд Маджали всхлипнул.
Затем вставил ключ в замок, отворил внутреннюю дверь и оказался перед следующей, железной, с вырезанным стрельчатым окошком, забранным длинными прутьями. Все его волнение мгновенно улеглось, когда в этом окошке он увидел знакомую усатую физиономию почтальона Мусы, делающего ему знаки рукой, мол, открой мне!
– Конечно, конечно! – забормотал еще не до конца проснувшийся Махмуд Маджали, возясь с ключами не замечая необычной бледности почтальона, повторяющего, как заведенный:
– Тебе телеграмма. Тебе срочная телеграмма. Тебе телеграмма. Тебе срочная телеграмма.
Наконец ключ в замке громко щелкнул, и вдруг физиономия Мусы уплыла, улетела куда-то влево, железная дверь как бы сама собой распахнулась, и перед Махмудом Маджали, горбящимся от ночной сырости, возраста и боли в правой почке, возник седой бородач в кипе и с «узи» через плечо. Незнакомец смотрел в упор на ошеломленного хозяина дома, но при этом во взгляде его ничего прочитать было нельзя, словно на глазах у него были контактные линзы, скрывающие от встречного, то ли этот человек сейчас откроет огонь, то ли пройдет мимо.
Израильтянин, уперев руки в бока и чуть раскачиваясь, провел несколько секунд в созерцании Махмуда Маджали, а потом, не поворачивая головы, монотонно сказал:
– Иди, Муса, и если хоть одному человеку сегодня или когда-либо станет известно, где ты сегодня был и что видел, мне тебя тогда будет очень жалко, Муса! Мне уже сейчас тебя жалко, когда я думаю о том, что с тобой может случиться.
Быстрые шаги по мостовой были ему ответом. Чем они были дальше, тем стучали быстрее. Бедный Муса!
А еврей развел руками и шагнул прямо на Махмуда Маджали. Тот попятился, и гость захлопнул за собой дверь. Запер ее, вытащил ключ. Затем спросил:
– Как тебе все эти годы жилось в моем доме?
И, не дожидаясь ответа, наотмашь нанес удар.
Ковры, ковры, ковры... Столы и стулья с резными спинками. На стенах портреты каких-то усачей. Чужой дом. Родной дом.
Махмуд Маджали, бледный, с трясущимися руками, с дрожащими губами, с кровью, текущей из носу, со слезами, выхлестывающимися из глаз, прижимался к стене, ничего не говоря. После того, как Давид объяснил, кто он такой и чей он сын, Махмуд Маджали понимал, что, вряд ли доживет до того мгновения, когда настенные часы громыхнут двенадцать раз. А уж если доживет, то возникшие при этом у еврея воспоминания детства вряд ли будут содействовать установлению теплых отношений между прежним хозяином дома и нынешним. Да и тайная надежда на то, что еврей выпустит пар в мордобое и оскорблениях, тоже выглядела какой-то маломатериальной, как этот вот выпускаемый пар.
И действительно, дав арабу пару раз по физиономии и высказав ему все, что он о том думает, Давид произнес: «Ну, хватит!», передернул затвор «узи» и направил дуло на «Махмудамаджали». Тот всхлипнул и молча повалился на колени. Его голова как бы провалилась куда-то вниз, и перед глазами Давида появился висящий на стене снимок, который прежде эта голова заслоняла. Это была фотография офицер