Лева встал с кровати и подошел к окну. В этот самый момент за окном зарозовело и стало кое-что просматриваться.
«Надо же, продолжал размышлять Лев Ильич, — как интересно… Не припомню на Аэропорте состояния утреннего режима».
Тот факт, что это в принципе было невозможно у них на Черняховского, где небо на Левиной стороне перекрывалось соседним корпусом, таким же писательским, как и их, его почему-то не смутил. Не удивился он еще и потому, что розовое исходило не от небесного, как положено, источника, а из какого-то совершенно другого эпицентра света. Эпицентр этот находился над самой серединой их писательского двора, и Леве стало ясно, что и серединная точка звуковых колебаний чертова дизеля тоже лежит ровно под ним. Дизель пускал ядовито-синий выхлоп, и дым этот смешивался с режимным нежно-розовым рассветом. В результате образовывалось густо-розовое, уходящее в сирень и фиолет. Но за это время еще немного рассвело, и источник звука материализовался наконец во вполне знакомые очертания. Это был бульдозер, но такой, каких в городе быть не должно было никоим образом. Он стоял посередине снежной дороги, прорезающей двор по диагонали, — той дороги, какой во дворе тоже не бывало с тех пор, как Казарновские въехали в пятикомнатную квартиру кооператива «Советский писатель». В какой-то момент Льву Ильичу показалось, что похожую картину он уже видел где-то, причем неоднократно, и тут же он понял, что заоконный пейзаж в точности повторяет зимний вид со второго этажа Валентиновской дачи — вид на пожарный пруд с расчищенной поселковым бульдозером сезонной дорогой к станции. У пожарного пруда они с соседскими ребятами собирались по вечерам, были там и девочки, и играли в прятки.
— А-кале-мале-дубре… шуре-юре-тормозе… златер-итер-компо-зитор… жук-сделал-пук!
Это была считалка, и Левке частенько приходилось водить. «Пук» обычно заканчивался на нем. Но просуществовала дачная компания недолго, все быстро выросли, и все были из неслучайных семейств, так что родители рано начали пристраивать отпрысков по разнообразным полезным жизненным направлениям. Не был исключением и Левка. Так что скоро стало не до «пука» и не до «акалемале»…
«Как же я раньше этого не заметил? — искренне удивился Лев Ильич. — А Люба знает, интересно?» — Он обернулся к спящей жене. Люба продолжала спать, не слыша никакого бульдозерного шума.
Тем временем там, где рычало, теперь начало хрустеть. Лева снова посмотрел в окно. Из-под бульдозера с хрустом вывернулась льдина и поднялась отколотым краем почти вертикально рядом с машиной. По соседству с бульдозером затрещало, и сбоку от него протянулись две мощные трещины во льду дворового пруда. Бульдозер просел вниз правой гусеницей, накренился, но не заглох.
Ничего страшного, думал Лева, пруд-то неглубокий совсем, бульдозеру максимум по пояс будет. Никуда не денется. — Происходящее начинало его забавлять.
Между тем внезапно лед хрустнул еще раз, значительно сильнее прежнего, и еще один ледяной кусок, теперь уже с другой стороны от продолжающего реветь железного сооружения откололся и встал дыбом, и вся махина, как была, стала резко наклоняться в сторону просевшей гусеницы, потом ненадолго зависла и, внезапно ринувшись всей тяжестью вниз, сделала один огромный бульк и исчезла под водой. На том месте, где еще несколько минут тому назад через писательский двор проходила поселковая дорога к станции, теперь зияла страшная черная дыра с рваными ледяными краями и бурлящей в ней ладожской водой. То, что вода в пруду была ладожской, а никакой другой, Лев Ильич понял сразу, вернее, — ни понимать, ни догадываться ему об этом просто не пришлось — он почувствовал, что всегда это знал, начиная с тринадцати лет, — после первых «Рассветов», в шестьдесят третьем…
В дверь позвонили, когда он снова укладывался в постель, стараясь не разбудить Любу.
— Это еще что такое? — прошипел он в раздражении и посмотрел на часы. На часах все было в порядке: циферблат на месте, стрелки раскинуты в нужных радиусах, секундная резво бежала по кругу, но времени часовая конструкция не показывала. То есть смотреть на все это было можно, и все было правильно и как всегда, и тикало изнутри, — он потрогал металлический будильник, отцов еще, Ильи Лазаревича, — но сколько времени на часах, было непонятно. Часовой механизм, стрелки, тиканье, их законный наследник Лев Ильич и главный продукт часового производства — время, не совпадали между собой никак. Лева потряс будильник, поставил его на место, чертыхнулся, накинул халат и пошел в прихожую открывать дверь.
— Кто там? — тихо спросил он, чтобы никого не разбудить, но уже машинально сам скинул цепочку и открыл дверь раньше, чем успел услышать ответ.
На пороге стоял мокрый человечишко, небритый, в телогрейке и ватных стеганых штанах. В руке он держал ушанку, тоже насквозь мокрую, с которой тонкой струйкой стекала на пол вода и растекалась лужицей по кафелю лестничной площадки. Другой рукой человек опирался на костыль. Вид у него был весьма жалкий, но, казалось, сам он на это внимания не обращал.
— Тут такое дело, Левушка, — тихим голосом сказал дядька. — Под бомбежку попал я тут недалеко… Во дворе у вас, на Черняховского… Когда дорогу чистил. Снег в смысле… Я войду, лады? — Лева отступил, пропуская мужика в квартиру. — Как пройти-то? — ежась от холода, спросил гость. — Куда? В спальне-то я у тебя был, помню, но я тогда не через дверь заходил, а так…
— Как так? — не понял Лева, видя, как в прихожей уже собирается приличная лужа. — Так — это как?
— Как всегда, Левушка, как обычно…
Лев Ильич посмотрел на него внимательнее и открыл от удивления рот:
— Глотов!
Глотов усмехнулся и окончательно приобрел знакомые черты:
— Глотов-то Глотов, конечно, но я больше грек, чем Глотов. Давай сушиться. Пойдем туда. — Он кивнул на гостиную. — Пока дойдем, я подсохну немного. Раздеваться не буду, потом все одно снова нырять придется.
— За бульдозером? — спросил Лева, совершенно не удивившись такому повороту событий.
— Не совсем, — ответил грек, отжимая воду из шапки. — Мокрая, — ласково добавил он, пробуя воду на вкус. — Наша, ладожская. Я не успел там еще дно хорошо проверить и глубину засечь. Мне потом надо будет точно знать — на кивок или все же на мормышку удачливее будет. Глотов-то про это доподлинно знает. Тот, что летал там поначалу. Он тогда рассказывал, интересовался у одного капитана. На месте лова. Мне страсть как интересно тоже узнать.
— У капитана корабля? — уточнил Лева. — Рыболовного?
— Не-е, у военного капитана. С погонами, он там тоже ловил. Или просто был, по случаю.
— Это вы, наверное, у моего отца в пьесе вычитали, — пожав плечами, сделал предположение Лев Ильич, удивляясь самому себе, для чего он ввязывается с греком в этот нелепый разговор. — Ситуативно очень напоминает…
— Потому что как было, так и есть, — невозмутимо сделал грек очередную объяснительную попытку и, махнув мокрой головой в глубину квартиры, подвел итог: — Ну идем туда или как?
— Да, да, — засуетился Лев Ильич. — Прямо прошу, все время прямо.
Глотов перекинул костыль на один пролет по ходу к гостиной, переступил и подтянул вслед за собой протез.
— Неудобно все ж, — пробормотал он. — Больше так не появлюсь, доходягой. Это все потому, что любопытство меня одолевает: чего он там увидал тогда в воде, тот Глотов? — Грек остановился посреди коридора и просительно посмотрел на Леву. — Слушай, Левушка… Если он к тебе теперь заявится, ты виду не показывай, а выпытай просто у него, чего он больше моего знает. Про что. Ладно?
— Ладно, — пообещал Лев Ильич с некоторым сомнением относительно всего происходящего, а сам подумал: — Только бы мать не проснулась раньше времени. И Люба тоже… И Маленькая… — Ему стало вдруг неспокойно. — А сколько времени-то вообще? — подумал он, и перед глазами его возник отцовский будильник, тот, который с фронтовых корреспондентских поездок и на котором все в порядке: и часы, и минуты, но при этом — ничего ненормально в связи с отсутствием главного показателя — времени.
— Работает он, работает, — убедительно сообщил грек и перекинул костыль по-новой. — Не дергайся…
— А я и не дергаюсь, — с независимым видом ответил Лева. — Идем уже, наконец.
Внезапно все аэропортовские спальни распахнулись, и стало совершенно светло, как при полном дневном свете. Из опочивальни Дурново вышла Любовь Львовна и двинулась по направлению к Левиной спальне. Она вежливо обогнула сына и его ночного гостя, уже подсохшего, но все еще влажного, перепрыгнула через растекшуюся вокруг них лужу, отметив по пути:
— Ла-а-а-дожская… — И ни слова больше не говоря, продолжила перемещение вдоль длинного коридора. Навстречу ей, из их с Любой комнаты, вышли Люба и Любаша. Они были в паре, со сцепленными в перекрестье руками, более того, щека к щеке, и сразу, не сговариваясь, взяли курс на спальню свекрови, тоже вежливо и без единого слова разойдясь сначала с Любовь Львовной, затем переступив по очереди через мокрое, а потом уже деликатным втягиванием животов пропустив вперед мужчин. Рук при этом они старались не расцеплять. Из своей комнаты почти в то же самое время вылетела Люба Маленькая совершенно голая. Лева забыл на мгновение про грека и родню, отметив про себя, что тело падчерицы стало еще более зрелым, точеным и вожделенным. Грудь Маленькой при каждом прыжке подбрасывало вверх, и тут же она упруго возвращалась на место, делая полтора качка туда-сюда. Девчонка по-оленьи пронеслась вдоль коридора, мелькая в изворотах черным плотным треугольником лобка, опередив по пути бабаню, затем сунула нос в родительскую спальню, быстро выскочила оттуда и понеслась мелькать в обратном направлении. Догнав мать с Любашей, она заскочила сразу перед ними в опочивальню Дурново, тут же дала задний ход и унеслась в кабинет отчима. Мужчины переглянулись и продолжили путь в гостиную. И когда грек перебросил костыль в последний раз, дверь в спальню Любовь Львовны тихо прикрылась вслед за Любой и