Пришла Любаша и спросила:
— Надо чего, Левушка?
Он не ответил, и она тихо удалилась. Подошла Люба Маленькая и присела рядом:
— Как ты, Лев? — Он неопределенно махнул головой, по-прежнему глядя в сторону плавающих в воздухе предметов. Маленькая погладила его по голове, как ребенка, и шепнула: — Не переживай так, она же старая была и больная. Ей время пришло, по закону природы… — И промокнула отчиму глаза салфеткой.
За воротами раздался автомобильный сигнал. Лев Ильич вздрогнул.
— Не дергайся, это Толик, наверное, вернулся — сказала Маленькая. — Этих развозил… хотя… — Она вопросительно посмотрела в окно. — Может, уже труповозка подъехала?
Санитарной машины, предназначенной для транспортировки мертвых, в окне не наблюдалось. Вместо нее по дорожке к дому со спортивной сумкой через плечо шла улыбающаяся Люба, жена и мать Казарновских-Дурново. Она шла быстро, почти бежала, и Маленькая от изумления чуть не грохнулась на пол. Люба вбежала в дом, отшвырнула сумку прочь и сразу от входной двери увидала свою семью, на веранде, в простреле коридора, соединяющего крыльцо с кухней.
— Сюрприз!!! — заорала она, как умалишенная. — Жить будем, ребята!!!
Она пробежала вприпрыжку десяток разделяющих их метров и с разбегу кинулась ко Льву Ильичу в объятия, прямо в кресло-каталку. Кресло с Левой и Любой отъехало на два метра и, столкнувшись с краснодеревянным буфетом, остановилось.
— Что? — заорала Маленькая, глядя на счастливую мать. — Что случилось?
Лев Ильич побелел, у него дернулась щека, и он удивленно и недоверчиво посмотрел на жену:
— Люба, ты?
— Кто же еще? — снова заорала Маленькая. — Не видишь, что ли? Мама это, мама! Люба заплакала и прижалась к мужу:
— Ошибка у них! Все было ошибкой! Биопсия была чужая! Не моя была биопсия с самого начала! Горюнов решил проверить повторно, не соответствует, говорит, анализам крови, не бывает, говорит, такого, не может быть.
Лева постепенно начал приходить в себя, но внутри заныло еще сильнее и вонзилось острым в грудь, с левого края.
— Все сегодня прояснилось, лаборантка там неопытная, стекла, говорят, перепутала с чужой фамилией, а у меня просто утолщение старого шва было — вопрос косметики, а меня на химию… Бессмысленную…
— Курица! — опять заорала счастливая Маленькая. — Наверняка курица эта все перепутала. Она там в лаборатории чего-то делает!
— Какая еще курица? — смеясь и плача одновременно, спросила Люба и протянула руки навстречу дочери. — Иди к нам, Маленькая!
— Иду! — Люба Маленькая подскочила к каталке, забралась на поручень, обнялась с матерью и добавила: — Только знаешь, мам, у нас сегодня, это… — Она посмотрела на Леву. — У нас бабаня ночью умерла. Сейчас труп приедут забирать. В морг.
Люба окаменела:
— Какой труп? Как умерла? Почему?
— Ночью, — по-деловому повторила Маленькая. — Я же говорю, умерла от старости, от приступа сердечной недостаточности. Врач был и сказал.
Лева слушал молча. Он то слышал слова, то нет. Однотонный гул снова поменялся, он раздробился на несколько звуков, жужжащих и шипящих одновременно, похожих на «Я ж-ж-ж-е-прос-с-сил-ла-я-ж-ж-ж-е-пре-дупреж-ж-ж-дал — ла-а»… И звуки эти догоняли его и отпускали… и были громкими, и тут же ослабевали…
— Геник знает? — не придумав ничего другого, спросила Люба и с тревогой посмотрела на мужа.
— Папу арестовали и увезли, он сказал. Я утром ему звонила, больше ничего пока не знаю, — завершила картину дочь. — Лева тоже ничего не знает, я не говорила еще.
Лев Ильич продолжал молча исследовать пространство… Люба забеспокоилась и спросила:
— А где Любаша? С бабушкой? — и тут же до нее дошло, какой вопрос она задала.
— А мы с Левой ее выгнали, — ответила за двоих Маленькая. — Мы решили, зачем она нам после всего этого, правда?
Последней падчерицыной фразы Лев Ильич услышать не успел, потому что продолжал соединять и разъединять предметы, продолжавшие плавать в воздухе, но теперь их стало больше, а потом еще больше и еще… И они плавали уже выше Левиной головы и еще выше, и еще… И выше крыши их Валентиновской дачи, и выше башенки нового глотовского дома, и выше обоих рассветов, и, тем более, — одного всего лишь заката…
…Зато он услышал другое:
— Ле-е-е-ва-а-а! Вставать и чистить зубы!
Он открыл глаза, было утро, но очень раннее, потому что света за окном было мало, и все еще хотелось спать. Он взглянул на будильник, папин будильник почему-то стоял в изголовье и тикал. Все было на месте, но времени он не показывал. Мама же поднималась по лестнице и продолжала кричать на всю Валентиновку:
— Ле-е-е-ва-а-а!
Он слышал, как она приближается, как с каждой ступенькой страх перед матерью охватывает его все больше и больше, ну не совсем страх, может, а боязнь ее непредсказуемого и импульсивного темперамента, и как, переступая очередную ступеньку, Любовь Львовна перекидывает через следующую костыль и перетягивает выше протез: один шаг — один стук, один шаг — один стук, один шаг — один стук, стук, стук, стук, стук… Стуки участились, срослись и слились в единый трескучий вой электропилы, почти однотонный, и шел он не с улицы, а изнутри, из-за грудины.
«Снова папа у Глотовых пилит… — подумал Лева — А мама не разрешала…»
Дверь распахнулась, и мама вошла к нему в спальню:
— Сюрприз! — крикнула она, затем сняла с головы шляпу, положила ее на поднос и протянула сыну. Лева прищурился в полусвете и рассмотрел сюрприз: это была треуголка по типу французской военной из прошлого века. — Наполеон! — так же громко объявила мама с прононсом в окончании и захохотала. — Наш семейный рецепт Дурново! — Она два раза стукнула костылем по полу. — Заводите гостей! — Потом выдержала паузу и выкрикнула: — Филия!
Первый гость был Глотов, но уже без костыля и протеза. Это было видно сразу, по тому, как он вошел: тихо, ровно и уверенно. На нем была надета серая кофта, он был чисто выбрит и в больших роговых очках. Глотов вежливо поклонился, робко несколько, даже чуть-чуть стыдливо, и отошел в угол.
— Сторге! — выкрикнула Дурново с протезом.
Второй гость был Глотов, тоже без протеза, как и первый, и без костыля. На нем был больничный халат, через плечо свисала спортивная сумка. Он был бледен, волосы его были аккуратно зачесаны назад, и сквозь пряди явно просматривалась бледная кожа. Он снял сумку и положил ее на пол, а сам отошел в сторону и замер.
— Эрос! — выкрикнула владычица морская.
Третий гость был Глотов, и опять без каких-либо инвалидских причиндалов. Непонятно, каким образом Лева почувствовал, как от него пахнет юной бесшабашностью и молодой силой.
— Привет! — бросил третий гость всем присутствующим и улыбнулся. На нем был женский купальник, откровенный, с высокими бедрами и минимумом блестящей ткани, прикрывающим то место, где бывает грудь. Одна из бретелек была спущена и свободно болталась с внешней стороны предплечья, что совершенно Глотова не смущало. Он присел тут же на пол и скрестил руки на груди.
— Агапе! — выкрикнула вдова французских дворян по линии отца и чинно сама же поклонилась. Она тоже была гость. И она тоже была Глотов.
И все Глотовы были греки. Лева это сразу понимал про каждого, как только тот занимал часть пространства Левиной спальни.
— Все в сборе? — грек Дурново осмотрелся вокруг и сообщил: — Начинаем!
Греки встали в круг, второй Глотов подвинул спортивную сумку в центр комнаты, все гости взялись за руки и пошли по кругу вокруг спортивной сумки против часовой стрелки. Грек-мать завела считалку:
— А-кале-мале-дубре… сторге-эрос-агапе. — Считалку Лева признал сразу, но в глотовском исполнении куплетным разнообразием она не отличалась. — Сторге-эрос-агапе… сторге-эрос-агапе…
Хоровод вращался все быстрее и быстрее, причудливые слова выскакивали оттуда в воздух все чаще и чаще, пока вдруг Глотовская компания разом не остановилась в середине считалочного танца и одновременно все его участники не выкрикнули, указав рукой в сторону кровати, в которой продолжал пребывать озадаченный подросток:
— Пук!
По всей вероятности, это означало, что — ему водить, Леве. Гости засобирались прятаться, и тут Лева обнаружил, что часть одежды на них изменилась, точнее, отдельные предметы поменялись местами, так же как и частично внешность гостей. На третьем Глотове, эросе, к примеру, уже была надета французская треуголка, и он был слегка небрит. Юностью же и свежей молодой силой повеяло от номера два, сторге, и не только это. Он был в купальнике, но при этом на кончике носа у него болтались массивные роговые очки. Филия теперь носил протез и опирался вместо агапе на костыль. А агапе приобрел больничный халат и редкость волос от сторге…
— У тебя есть шесть лет, не больше, — сказал грек Дурново. — Дальше Генечка вернется, и все обретет полную непредсказуемость.
После этих слов они, не сговариваясь, бросились врассыпную и одновременно растаяли в воздухе.
— Как же я найду вас теперь? — спросил в пустоту Лева и встал с постели.
Никто не ответил.
— Мама! — закричал мальчик. — Мама, ты где?
Не было ничего: ни эха, ни вибраций воздушной среды.
— Мама! — в страхе заорал он. — Где вы все? Все Глотовы!
На этот раз он не услышал собственного голоса. В горле тоже стояла пустота и ничто не сжимало связки. И тогда Лев Ильич заплакал, но не так, как плачет ребенок: громко, натужно и мокро, а по-другому, по-взрослому: горько, без слез и без звука…
Любовь Львовну поместили в морг и держали там сколько было возможно. Получилось около двух с половиной недель. Надежды на то, что сын и наследник, Лев Ильич Казарновский-Дурново, к моменту похорон будет функционален, не было с самого начала. Паралич, разбивший его на следующий день после смерти матери, последовал сразу за обширным инфарктом, и в итоге, как Люба ни сопротивлялась, хоронить пришлось без него. И дело, в общем, было не столько в матери и обязательном Левином присутствии на кладбище в момент забивания крышки гроба, сколько в нежелании Любы смириться с новым еще более неожиданным положением, в котором оказалась семья, в желании оттянуть как можно дальше то, с чем придется теперь всем им жить.