Четыре Любови (сборник) — страница 18 из 25

новском Центре, она стала возвращаться после работы не домой, а в Валентиновку или на «Аэропорт», где и оставалась ночевать. На «Аэропорте» Леве также досталась спальня матери, и это было единственным оставшимся после нее наследством. Ничего другого семья после смерти Любови Львовны не обнаружила, развеяв друг перед другом миф о тайне брильянтовой вдовы. Не удалось найти и тот самый камень, который был на старухе в день Генькиного возвращения из тюрьмы, тогда… с «Наполеоном» Дурново. Его-то все видели явственно…

Странно, но Люба Маленькая перестала совершенно сопротивляться Любашиному в доме постоянному присутствию и даже, наоборот, со временем сошлась с ней ближе, но все чаще и чаще поручала ей домашние дела, рассматривая как безропотную прислугу, которой все довольны. Впрочем, со временем Маленькая стала бывать дома реже, а через год переехала к Толику Глотову, от которого еще через год родила сына Леву, в честь отчима. Фамилию свою на Толикову – Глотов она менять не стала, а оставила фамилию своей матери от второго брака – Казарновская-Дурново – и настояла, чтобы Лева Маленький тоже на эту фамилию был записан. Толик спорить не стал, жену он боготворил и побаивался одновременно. В заборе между Глотовыми и Казарновскими он по поручению жены оборудовал калитку, и Люба Маленькая носила туда-сюда Леву Маленького: показать отчиму и погукать с бабушкой, а потом оставить на Любашин пригляд заодно со Львом Ильичом.

Все чаще в доме стал бывать Горюнов: и в Валентиновке, и на «Аэропорте». Иногда он оставался на даче – места было много и так для всех было понятнее, но затем несколько раз подряд остался в городской квартире. Люба же в ответ на дружбу иногда задерживалась до утра у него на Академической. Потом это стало повторяться чаще и чаще, и уже без особого стеснения, да и стесняться было некого: Любаша по-рыбьи молчала и никуда не лезла, Маленькая жила отдельно. Лев Ильич знать про это ничего не мог или не умел: оба варианта всех устраивали, жизнь продолжалась…

Со временем Горюнов переехал на «Аэропорт», а Любашу со Львом Ильичом решено было поместить на Академической, в горюновской квартире, там для двоих было вполне… Даже очень…

Любаша уволилась, их с Левой теперь полностью содержал Горюнов. Но зато с мая по октябрь они соединялись, все они: Люба со своим гражданским мужем Горюновым, Лев Ильич с верной помощницей Любашей и через калитку – Маленькая Люба с Маленьким Левой и его отцом Анатолием Эрастовичем Глотовым.

А раз в год, в один из летних дней Толик Глотов подгонял свой огромный джип к крыльцу дома свекрови и грузил в него своего свекра, Льва Ильича, грузил вместе с креслом-каталкой и тонким летним одеялом. Туда же помещались без труда и все остальные, включая Леву Маленького и Горюнова. И ехали они в этот день на старое Востряковское кладбище, где у Казарновских было место, на котором рядом с драматургом Ильей Лазаревичем Казарновским покоилась его верная супруга Любовь Львовна Дурново. Цветы обычно за всех покупала Люба Маленькая. Она же потом укладывала их на теплую по-летнему землю, после чего Любаша по обыкновению часть из них отделяла и устанавливала в литровую стеклянную банку с водой, которую хранила здесь же, с задней стороны могильного мрамора Казарновских. И каждый раз Маленькая не возражала против такого незамысловатого Любашиного решения, и Любаша тоже это знала. Они подолгу стояли у могилы и молчали, думая каждый о своем… И каждый из них знал, о чем он подумает всякий раз, стоя перед этим камнем. И мимоходом улавливая взгляды друг друга в такие минуты, вместе все они тоже знали, что пришли поклониться человеку дорогому и близкому, вокруг которого на дрожжах такой непростой и перекрученной любви взросла эта странная, но счастливая семья Казарновских-Дурново. Теперь они точно знали, что – счастливая, убеждаясь в этом с каждым разом, приходя на востряковскую землю из года в год. И всегда в дни таких семейных путешествий на глазах у безмолвного Льва Ильича появлялась влага, но это в семье никогда не обсуждалось, потому что никто причину этого доподлинно объяснить не брался…

Иногда, ранним утром, тоже в июне и тоже ближе к концу его, Любаша просыпалась в томительном волнении и шла в бывшую спальню покойной свекрови – проверить Льва Ильича. И каждый раз находила его не спящим. Он радовался ей глазами и… и пытался что-то сказать. Но Любаша и так точно знала, чего он хочет. Она пересаживала его в материнскую каталку и вывозила на веранду, как раз к тому времени, когда солнечный диск подбирался к небу снизу и, коснувшись его оранжевого края, небо заливалось густо-розовым: над домом его отца – классика Ильи Казарновского, над Глотовыми, ставшими родней, над пожарным прудом с ладожской водой, над всей их Валентиновкой, и еще шире, от края до края, и разливалось это густое и светлое с пронзительной и быстрой силой… И не знал Лев Ильич, где начинаются эти края и где кончаются, когда из розового свет тот становился бледно-розовым, чуть погодя – просто бледным, а уж после него – утекал вовсе, и начинался другой свет, тоже постепенный, но все же другой, дневной, совсем на рассветный не похожий…

Искусство принадлежит народу

– Хай! – Она обворожительно улыбнулась и взяла из его рук посадочный талон. От нее пахло заграницей. Бросив на листок быстрый взгляд, улыбнулась еще шире, разбавив улыбку многозначительным кивком головы, и сказала:

– Ферст класс, зыз уэй, плииз, сэр, – и указала рукой на закрученную спиралью лестницу, ведущую на второй, верхний, уровень самолета.

Армен тоже широко улыбнулся в ответ и стал подниматься по красному лестничному ковру. Туда же, вслед за ним, не показывая своего задохнувшегося от такого дела вида, направились и Серега с Кимом. Мыриков автоматически последовал было за ними, но был вежливо остановлен стюардессой:

– Сэр! Тьюрист класс, зыз уэй, плииз, – она указала ему рукой на салоны первого этажа.

У Мырикова вытянулось лицо. Это был удар ниже пояса. Мысль о том, что может существовать разница в классе билетов для участников возглавляемой им группы, да еще не в его начальственную пользу, совершенно не приходила ему в голову.

«Ах, ты, негр гнусный… – чертыхнулся он про себя. – Армяшку, значит, в первый класс пристроил, наверх, а меня в общий вагон засадил… – Баранов с Кимом почему-то у него такой ненависти не вызывали. – Ну, ладно, – подумал он, – дай только взлетим…» – и пошел в свою сторону.

Армен поднялся в верхний салон и осмотрелся…

Если рай на земле и существовал, то находился он строго на втором этаже «Боинга» компании «Pan American», прогревающего двенадцатого октября 1984 года турбины для беспосадочного полета по маршруту Москва – Нью-Йорк. Это был «Боинг» неизвестно какой по номеру, но точно самый большой и комфортабельный самолет в мире. Особенно для Армена, прожившего честно, и иногда не очень, двадцать восемь лет жизни, курсируя в основном по маршруту: Тбилиси – Ереван – Москва – обратно, используя аэрофлотовские воздушные суда, плюс единожды – Тбилиси – Барнаул – Тбилиси бесплатно, в дурно пахнущем общем вагоне. Раньше такие самолеты он видел только на рекламных плакатах и всегда смотрел без зависти на этих воздушных извозчиков чужой жизни, поскольку завидовать тому, чему не суждено осуществиться никогда – глупо. А еще он имел довольно частую возможность рассмотреть железную птицу детально, в разрезе, где особенно хорошо была видна возвышающаяся над линией фюзеляжа ее головная двухэтажная часть. Разрез этот, расчерченный от руки красным на большие неравные части, был стилизован под схему разделки мясной туши и висел в туалете тбилисской квартиры Художника. И вот теперь, попав в самый центр головы небесного красавца, причем на самых законных основаниях, он получил возможность не спеша и по-хозяйски провести полную идентификацию образа и факта. Его широченное кресло находилось с краю, у окна. Он сделал пару шагов по мягкому зеленому ковру, с размаху бухнулся в пружинистую мягкость и выглянул в окно.

«Еще не там, но зато уже и не здесь…» – выплыла приятная мысль.

Сверху хорошо просматривалось все, что происходило внизу, у самолета. Как всегда, что-то ремонтировали. Мужики в темно-синих аэродромных комбинезонах выгружали с автокара огромную стеклянную раму, окантованную светлым алюминием, и собирались заносить ее внутрь. Армен задумчиво улыбнулся…

Жена командира батальона, по обыкновению, забегала к нему между одиннадцатью и двенадцатью утра. Хотя утром это время дня можно было назвать с большой натяжкой, поскольку уже хотелось жрать, как днем, а продолжить прерванный ранним подъемом сладкий солдатский сон хотелось всегда. Основные силы стройбата были брошены на рытье бесконечных траншей под трубы для газификации вновь вводимых, особо важных объектов Барнаульской области. Сама воинская часть, где он проходил службу, находилась в тридцати километрах от Барнаула.

«Ва! – писал ему из Тбилиси папа. – Это же, наверное, горная дивизия, там же Алтайский хребет рядом, будь осторожен, сынок…»

«Э-э-э-э! – писал он в ответ папе, наслаждаясь придуманной ими когда-то словесной игрой. – Ара, не горная дивизия, а дикая, ну-у? Маме скажи, приеду домой, абрек-шмабрек буду…»

Армейская же его профессия не доставляла ему ни малейших хлопот, если делал он свою работу грамотно. Он и делал… Состояла она из двух основных пунктов и заключалась в следующем:

1. Фотографировать объекты газификации и аккуратно подшивать готовые снимки, всегда одного, уставного, 36 на 48, размера, в два специальных альбома, один из которых, красного сафьяна, отсылался в Забайкальский военный округ, а другой, пожиже, коричневого коленкора, навечно захоранивался тут же, в части, в пыльном армейском архиве.

2. Спать по понедельникам, средам и пятницам с женой командира стройбата в помещении выделенной ему фотокаптерки в установленное лично ею время.

Критические для комбатовской жены дни компенсировались, как правило, вторниковым или четверговым визитом, а за особо проявленное им усердие в выполнении п. 2 полагалось вознаграждение в виде дополнительного визита в течение дня.