Четыре сезона — страница 12 из 100


Дождливым ветреным днем, когда над серым зданием тюрьмы ползли такие же серые тучи, а за окошком в клеточку подтаивали последние островки снега, обнажая проплешины жухлой прошлогодней травы, Энди отправился к Нортону.

Офис начальника тюрьмы размещался в административном крыле и примыкал к кабинету его помощника. В тот день помощника на месте не оказалось, зато в кабинете находился зэк, которому начальство доверило натирать полы и поливать цветы. Я сейчас уже не помню его настоящего имени, все звали его Честером, потому что он прихрамывал, как маршал Диллон. Я подозреваю, что в тот день цветы не утолили своей жажды, а пол был натерт исключительно под дверью в кабинет Нортона. Честер приник ухом к замочной скважине и слышал, как начальник обратился к вошедшему:

– Доброе утро, Дюфрен. Чем могу помочь?

– Мистер Нортон, – начал Энди, и старик Честер с трудом узнал его голос, настолько тот изменился. – Мистер Нортон… произошло такое, что мне… что я… даже не знаю, с чего начать.

– Почему бы вам не начать с самого начала, – предложил начальник своим медоточивым голосом, словно приглашавшим собеседника затянуть с ним вместе двадцать третий псалом. – Это самое простое.

Энди так и поступил. Сначала напомнил обстоятельства, при которых он получил срок. Затем пересказал все, что услышал от Томми Уильямса. С учетом последующих событий называть имя последнего, вероятно, не стоило, но, с другой стороны, как иначе, спрошу я вас, он мог рассчитывать на то, что ему поверят?

Выслушав Энди, Нортон довольно долго молчал. Наверно, он откинулся на спинку кресла под портретом губернатора Рида, сцепил пальцы, выпятил губы, наморщил лоб… и надраенный значок заблистал во всем своем великолепии.

– Да, – подал он наконец голос. – Ничего подобного мне слышать не приходилось. И знаете, Дюфрен, что меня больше всего в этой истории поразило?

– Да, сэр?

– Что вы так легко клюнули на эту удочку.

– Сэр? Я… я вас не понимаю.

По словам Честера, до него донесся какой-то жалкий лепет. Невозможно было поверить, что пятнадцать лет назад на крыше производственных мастерских этот человек сумел скрутить самого Байрона Хэдли.

– Видите ли, – сказал Нортон. – Совершенно очевидно, что этот Уильямс по своей молодости смотрит на вас снизу вверх. Надо полагать, с нескрываемой симпатией. Он узнает о печальной странице вашей биографии и, естественно, хочет… подбодрить вас, назовем это так. Все очень понятно. Он молод, не слишком умен. И, увы, не отдает себе отчета в том, какую бурю в вашем сердце он поднимает. Мой вам совет…

– Неужели вы думаете, что я не взвесил такую возможность? – перебил его Энди. – Но вот ведь штука: я никогда не рассказывал Томми о человеке, который работал механиком на эспланаде. Я никому не рассказывал, мне это даже в голову не приходило! А между тем словесный портрет сокамерника Томми Уильямса и этого механика полностью совпадает!

– Видите ли, вы попали в ловушку избирательного восприятия, – сказал Нортон со смешком.

Подобные обороты – «в ловушку избирательного восприятия» – сразу выдают человека эрудированного в пенитенциарных вопросах и методах коррекции поведения. Эти спецы вворачивают всякое такое при каждом удобном случае.

– Это не так… сэр.

– По-вашему, – уточнил Нортон. – А по-моему, так. Между прочим, ваше утверждение, что именно такой человек работал механиком при загородном клубе, это еще не доказательство. Сказать можно что угодно.

– Нет, сэр, – вновь перебил его Энди. – Не что угодно. При желании…

– А кроме того, – властно продолжал Нортон уже на повышенных тонах, – можно ведь взглянуть и в другой конец подзорной трубы, не так ли? Предположим, чисто теоретически, – действительно был человек по имени Элвуд Блотч.

– Блэтч, – сухо поправил Энди.

– Ну да, Блэтч. И предположим, он действительно сидел в одной камере с Томми Уильямсом в тюрьме Род-Айленда. Его наверняка уже выпустили. Наверняка. Мы ведь даже не знаем, сколько он уже отсидел, когда его перевели в камеру Уильямса, правильно? Мы знаем только, что он получил шесть лет.

– Да. Мы не знаем, сколько он к тому времени отсидел. Но, по словам Томми, он не отличался примерным поведением, наоборот, вел себя вызывающе. Так что он вполне может быть на прежнем месте. Но даже если его и выпустили, в картотеке остался его последний адрес, имена родственников…

– И то и другое тупиковый путь.

Энди секунду помолчал, а затем взорвался:

– Но это все-таки шанс!

– Шанс, да. И поэтому, Дюфрен, я готов сделать вместе с вами допущение, что Блэтч существует и что он по сей день находится в исправительном заведении штата Род-Айленд. А теперь спросим себя: какой будет его реакция, когда ему предъявят эту веселенькую историю? По-вашему, он упадет на колени и станет бить себя в грудь: «Я убил! Я! Не выпускайте меня отсюда до конца моих дней!»

– Это ж надо быть таким тупым. – Честер с трудом расслышал слова Энди, настолько тихо он их произнес. А вот реакция Нортона была такая, что Честеру можно было не напрягаться.

– Как? Как вы меня назвали? – закричал начальник.

– А что такого я сказал? – повысил голос Энди.

– Дюфрен, вы отняли у меня пять минут… нет, семь, а у меня сегодня много дел. Так что будем считать этот разговор законченным…

– В клубе сохранились данные обо всех служащих, неужели это не ясно! – уже кричал Энди. – У них сохранились налоговые квитанции! И ведомость, где он расписался в получении компенсации! Еще наверняка работают люди… может быть, сам Бриггс! Ведь не сто лет прошло, а пятнадцать! Его лицо вспомнят! Такое лицо не могут не вспомнить! Если Томми согласится подтвердить свои показания в суде, а Бриггс покажет, что этот Блэтч у него работал, я смогу добиться пересмотра дела! Я смогу…

– Охрана! Охрана! Уведите его!

– Вы что, не понимаете? – По словам Честера, Энди был близок к истерике. – От этого шанса зависит моя жизнь, вы слышите! А вам лень позвонить по межгороду и хотя бы проверить слова Томми! Послушайте, я оплачу телефонный разговор! Я сам…

Послышалась возня – охранники схватили его и поволокли из офиса.

– Карцер, – сухо бросил Нортон, возможно, теребя при этом свой душеспасительный значок. – На хлеб и воду.

Энди выволокли из кабинета. Он уже не владел собой, он кричал с надрывом: «От этого зависит моя жизнь, неужели вы не понимаете, моя жизнь!» Дверь за ним закрылась, сказал Честер, а крик все звучал.


Ему прописали двадцать дней «лечебного голодания». Второй раз за время своего пребывания в Шоушенке Энди угодил в карцер, и впервые в его характеристике появилась черная метка.

Раз уж мы заговорили о штрафном изоляторе, расскажу-ка я вам о нем поподробнее. Он как бы возвращает нас к суровым дням первооткрывателей штата Мэн начала восемнадцатого столетия. В те далекие дни никто не заморачивался насчет «пенитенциарных вопросов», «реабилитации» и «избирательного восприятия». В те далекие дни с человеком обращались, исходя из двух красок: черной и белой. Виновен или невиновен. Если виновен, тебя отправляли на виселицу либо сажали. Нет, не в особое заведение. Ты вырывал сам себе тюрьму согласно размерам, установленным провинцией Мэн. Глубина и ширина тюрьмы зависела от того, сколько ты успел выкопать земли от восхода до заката. Затем тебе давали пару шкур и пустое ведро. Ты спускался в яму, и тюремщик закрывал ее сверху решеткой. Раз-другой в неделю он швырял тебе горсть зерна или кусок тухлого мяса, а в воскресенье мог еще плеснуть немного ячменной похлебки. В ведро ты мочился, и в это же ведро тюремщик по утрам наливал тебе воды. А когда обрушивалась гроза, ведро можно было надеть на голову… если, конечно, не возникало желания захлебнуться, как крыса в дождевой бочке.

В «яме», как ее называли, мало кто мог долго продержаться, почти рекордным сроком считалось тридцать месяцев, а абсолютный рекорд, насколько мне известно, установил преступник, который даже остался жив: Малыш Дархем, четырнадцатилетний психопат, кастрировавший школьного приятеля ржавой железкой. Он просидел целых семь лет, однако не будем забывать, что в яму он спустился юным и физически крепким парнем.

Учтите, что за прегрешения более серьезные, чем мелкая кража, или богохульство, или появление без носового платка на субботней службе, человека вздергивали на виселице. За мелкие же прегрешения вроде упомянутых и им подобных человек мог угодить на три, шесть, девять месяцев в яму, откуда он выходил на свет божий бледный как поганка, боящийся открытого пространства, полуслепой, с выпадающими от цинги зубами, со ступнями, изъеденными грибком. В общем, веселенькое было местечко – провинция Мэн. Йо-хо-хо и бутылка рома.

Отсек карцеров-одиночек в Шоушенке от подобных ужасов ушел довольно далеко… хотелось бы верить. События в человеческой жизни можно разделить на три категории: хорошие, плохие и ужасные. По мере погружения во тьму различать оттенки становится все труднее.

Возвратимся к карцерам. Находились они в подвале, куда вели тридцать две ступеньки и где единственными звуками были звуки падающих капель. Свет давали шестидесятиваттные лампочки, свисавшие на голом проводе. Камеры имели форму бочки наподобие сейфов, которые в прежние времена богатые люди прятали в стене за какой-нибудь картиной. Двери – опять же, как в сейфе – скругленные, на петлях, и никаких тебе решеток. В потолке вытяжка. Свет выключался рубильником ровно в восемь вечера, за час до общего отбоя. Лампочка, как уже было сказано, не закрывалась металлической сеткой или плафоном, так что при желании каждый сам себе мог устроить темную. Желающих, как правило, не находилось… а после восьми тебя уже не спрашивали. Койка была привинчена к стене. В углу стоял унитаз без крышки. Выбирай: спать, срать или сидеть как пень. Широкий спектр возможностей. Двадцать дней казались годом, тридцать – двумя, сорок – десятью. В вытяжке поскребывали крысы. В этих условиях градации ужасного начинают терять всякий смысл.