Когда я подрос, то брата уже не столько любил, сколько почитал, почти болезненно; подобно, наверное, тому, как среднестатистический христианин почитает Бога. А когда Дэнни погиб, я ощутил некоторое потрясение и печаль – какую тот же средний христианин испытал, когда в «Таймс» объявили о смерти Бога[31]. Или скажем так: смерть Дэнни опечалила меня настолько же, насколько смерть актера Дэна Блокера, – я видел их одинаково часто, с той разницей, что брата после его смерти увидеть уже не мог.
Дэнниса хоронили в закрытом гробу, на крышке которого лежал американский флаг (перед тем, как закапывать гроб в землю, его – флаг, разумеется, – свернули как положено, и отдали матери). Родители мои сломались. Разлетелись на куски, словно Шалтай-Болтай в детском стишке, и за прошедшие полгода целее не стали… и я не знал, станут ли вообще. Комнату Дэнни, что была рядом с моей, практически законсервировали. На стенах висели флажки престижных колледжей, а у зеркала – фотографии его подружек; у этого самого зеркала он стоял, помнилось мне, часы напролет, пытаясь уложить волосы, как у Элвиса. На столе высилась стопка журналов «Настоящий детектив» и «Спортс иллюстрейтед», которые чем дальше, тем казались древнее. Подобные ситуации встречаются в слезливых фильмах-мелодрамах, только для меня это мелодрамой не было, просто сильно пугало. Без необходимости я в комнату Дэнниса не входил: боялся, что он вдруг окажется за дверью, или под кроватью, или в шкафу. Больше всего мне на нервы действовал шкаф. Если мама просила меня принести альбом или коробку с фотографиями, мне представлялось, как дверца его медленно отворяется, и я замираю от ужаса, словно прибитый к месту. И представлялся в темноте Дэнни – бледный, окровавленный, голова с одной стороны размозжена, смесь крови и мозгов стекает на рубашку. Руки у него поднимаются, пальцы сгибаются, как когти, и он хрипит: Это ты должен был погибнуть, Гордон, ты!
«Стад-Сити». Автор Гордон Лашанс. Впервые опубликовано в осеннем выпуске журнала «Гринспун» за 1970 год, номер 45. Печатается с согласия автора.
Март.
Чико, голый, стоит у окна, опираясь локтями на перекладину, смотрит на улицу, стекло от его дыхания запотело. В правой секции окна вместо стекла – кусок картона.
– Чико!
Он не реагирует. Девушка больше не зовет. Ее очертания видны ему в стекле: сидит в постели, одеяло вызывающе отброшено, тушь расплылась темными кругами вокруг глубоко посаженных глаз.
Чико переводит взгляд с ее отражения на улицу. Дождь. Остатки снега тают, обнажая землю. Чико разглядывает прошлогоднюю траву, облезлую игрушку – пластмассовый совочек Билли. И «додж» старшего брата Джонни – голые колеса без шин кажутся обрубками. Чико вспоминает, как они с Джонни возились с машиной и слушали суперхиты вперемежку с давнишними песнями получше – старенький приемник брата ловил радиостанцию в Льюистоне. Пару раз брат угощал его пивом. Он у нас еще забегает, говаривал Джонни. Будет пожирать мили от Гейтс-Фоллза до Касл-Рока. Вот только рычаг поменяем.
Но то было раньше, а теперь – это теперь.
За «доджем» простиралось шоссе. Трасса номер четырнадцать. Ведет в Портленд и на юг Нью-Хэмпшира, а у Томастона можно свернуть на трассу номер один – в сторону Канады.
– Стад-Сити, – говорит Чико, словно обращаясь к стеклу. И закуривает сигарету.
– Что?
– Ничего, детка.
– Чико! – Голос у нее чуть удивленный.
Нужно будет сменить закапанную кровью простыню, пока отец не пришел.
– Что?
– Я тебя люблю, Чико.
– Ну и хорошо.
Грязная Марч. Старая потаскуха, вспоминает Чико. Грязная, пьяная, с обвисшей грудью и помятой физиономией.
– Это раньше была комната Джонни, – говорит он вдруг.
– Чья?
– Моего брата.
– А. Где он теперь?
– В армии.
На самом деле Джонни вовсе не в армии. Прошлым летом он работал на трассе, ведущей в Оксфорд-Плейнс. Какая-то машина потеряла управление и слетела с дороги прямо к эстакаде, где Джонни менял покрышки на спортивном «шевроле». Ребята кричали, чтобы он обернулся, но Джонни не услышал. Среди этих ребят был и Чико.
– Тебе не холодно? – спрашивает девушка.
– Нет. Только ногам немножко.
И он вдруг думает: Господи, а ведь с Джонни ничего такого не случилось, чего рано или поздно не случится со мной. Чико снова видит, как несется, визжа тормозами, «мустанг», а брат присел над шиной, и на его спине, обтянутой белой футболкой, выступают позвонки. От шин тормозившего «мустанга» летели ошметки резины, и глушитель скреб землю. Машина ударила Джонни, когда тот поднимался. А потом – вспышка желтого пламени.
Да, думает Чико, можно умирать и медленно – и вспоминает деда. Запах больницы. Симпатичные санитарки разносят судна. Последний слабый вздох. А вообще – есть хорошие способы помереть?
Чико вздрагивает и задумывается о Боге. Касается серебряного медальона с изображением святого Христофора. Он ведь не католик и уж точно не мексиканец, его настоящее имя Эдвард Мэй, а прозвище он получил за черные волосы, которые мажет бриолином, и ботинки с острыми носами на каблуках. Не католик, но носит этот медальон. Может, будь у Джонни такой же, «мустанг» его не сбил бы. Как знать.
Чико курит и смотрит в окно, а девушка позади него вылезает из постели и подходит к нему – быстро, чуть не бегом, словно боится, что он повернется и увидит. Она кладет теплую ладонь ему на спину. Прислоняется грудью. Живот девушки касается его ягодиц.
– Ой, ты холодный.
– Только здесь.
– Ты меня любишь, Чико?
– А то! – небрежно бросает он и чуть серьезнее добавляет: – Ты и вправду целка была.
– Что это…
– Девушка, значит.
Она гладит ему шею.
– А я разве другое говорила?
– Неприятно было? Болит?
Она смеется.
– Нет. Немного страшно.
Оба стоят и смотрят на дождь.
По шоссе, разбрызгивая воду, проносится новенький «олдсмобил».
– Стад-Сити, – говорит Чико.
– Что?
– Этот тип. Едет в Стад-Сити – в пижонский город на пижонской тачке.
Девушка целует то место, которое только что гладила, а Чико отмахивается, словно от мухи.
– В чем дело?
Он поворачивается к ней. Девушка смотрит на его член и спешит отвести взгляд. Пытается прикрыться руками, но вспоминает, что актеры на экране так не делают, и опускает руки. Волосы у нее черные, а кожа белая-белая, как молоко. Груди – твердые, а живот, пожалуй, мягковат. Имеется изъянчик, говорит себе Чико, это вам не кино.
– Джейн!
– Да?
Он чувствует, что почти готов. Не просто заводится, а почти готов.
– Все хорошо, – говорит он. – Мы ведь друзья.
Чико откровенно ее разглядывает, смотрит так и сяк. Лицо у девушки пылает.
– Ты же не против, что я смотрю?
– Я… Нет, Чико.
Закрыв глаза, она отходит и садится на кровать, потом ложится, раскинув ноги. Чико видит ее всю. На внутренней стороне бедер у нее непроизвольно подрагивают мышцы – и это волнует его сильнее, чем упругие грудки или розовая плоть промеж ног. Он и сам начинает подрагивать от возбуждения, как дурацкая игрушка на пружинке. Любовь, может, и прекрасна, если верить поэтам, но секс – игрушка на пружинке. И как вообще женщина может смотреть на восставший член и не расхохотаться?
Дождь стучит по крыше, по стеклу, по картонке, вставленной в окно.
Чико прижимает к груди ладонь и становится похож на древнеримского оратора, какими их изображают в театре. Ладонь холодная, груди неприятно.
– Посмотри на меня, – просит он. – Мы ведь друзья.
Джейн послушно открывает глаза. Они у нее фиалковые. Струящаяся по окну вода отбрасывает волнистые тени на ее лицо и шею. Теперь, когда девушка лежит, живот кажется совсем плоским. В эту минуту она безупречна.
– Ой, Чико, мне так хорошо… – Она вздрагивает и поджимает пальцы на ногах. Стопы у нее розовые. – Чико, Чико…
Он делает шаг вперед. У девушки расширяются глаза. Она что-то говорит, неразборчиво, однако переспрашивать некогда. Чико опускается на одно колено и, сосредоточенно глядя в пол, касается ее бедер. Оценивает силу своего возбуждения. Оно огромно, невероятно. Чико слегка медлит.
В комнате – тишина, лишь едва слышно тикает будильник, водруженный на стопку комиксов про Человека-паука. Дыхание у девушки учащается. Точным движением Чико перемещается вверх и вперед. И начинает. В этот раз у них получается лучше.
А за окном дождь все смывает и смывает остатки снега.
Через полчаса Чико слегка встряхивает девушку, и она выпадает из полусна.
– Нам пора, – говорит он. – Отец и Вирджиния скоро вернутся.
Девушка смотрит на свои часики и садится. Теперь она даже не пытается прикрыться. Ее манеры – язык тела – изменились. Она не повзрослела (хотя, конечно, думает, что повзрослела) и ничему особенному не научилась, но манеры изменились. Чико кивает ей, и она неуверенно улыбается. Он берет с тумбочки сигареты. Пока она надевает трусики, Чико вдруг вспоминает слова одной песни. «Играй на диджериду[32], играй, пока не помру». Рольф Харрис, «Привяжи моего кенгуру». Чико улыбается. Джонни любил ее напевать – про то, как фермер, умирая, просит выделать его кожу – не пропадать же добру! – и накрыть сарай. И он умирает, и его кожей покрывают сарай.
Джейн застегивает лифчик, потом блузку.
– Чего улыбаешься, Чико?
– Ничего.
– Застегнешь мне?
Он, голый, подходит, застегивает. Целует в щеку.
– Если хочешь, иди накрасься, только недолго, ладно?
Девушка изящной походкой пересекает комнату, Чико смотрит ей вслед и курит. Она высокая – выше него, – и ей приходится нагнуть голову, чтобы не стукнуться о притолоку. Чико отыскивает под кроватью свои трусы, бросает в корзину, достает из комода другие. Надевает, шагает обратно к кровати и едва не падает, поскользнувшись: на полу влажное пятно, образовавшееся под разбитым стеклом.