Четыре сезона — страница 65 из 100

Сэм делает шаг вперед, но останавливается, видя резкий приглашающий жест Чико, словно говорящий: Ну, давай, какого черта ты тянешь? Они замирают, словно два изваяния, а Вирджиния голосом таким же спокойным, как ее карие глаза, произносит:

– Эд, ты приводил девушку? Мы с отцом этого не одобряем.

Джейн оставила носовой платок…

Чико смотрит на мачеху, не в силах выразить свои чувства: подлая, всегда готова дать подножку, выстрелить в спину!

Ты знаешь, как меня ранить, словно говорят ее спокойные карие глаза. Тебе известно, что происходило, пока он не умер. Но это – единственный способ меня ранить, верно, Чико? Да и то, если отец тебе поверит. И если он поверит – правда его убьет.

Сэм, ухватившись за новое обвинение, ревет, как медведь:

– Ты в моем доме трахался, мелкий ублюдок?!

– Следи, пожалуйста, за языком, Сэм, – спокойно просит Вирджиния.

– Вот, значит, почему ты с нами не поехал? Ты посмел здесь тра…

– Ну, говори! – Чико плачет. – Не давай ей себя затыкать, говори, что собирался.

– Проваливай, – вяло бросает отец. – И не возвращайся, пока не будешь готов извиниться перед матерью и мной.

– Не смей! – кричит Чико. – Не смей эту тварь называть моей матерью! Я тебя убью!

– Перестань, Эдди, – приглушенно-невнятно вопит Билли сквозь ладони. – Пожалуйста!

Вирджиния неподвижно стоит на пороге, спокойно глядя на Чико.

Сэм делает шаг назад и стукается ногой о сиденье стула. Тяжело садится, утыкается лицом в ладонь.

– Не могу даже смотреть на тебя, Эдди, когда ты произносишь такие слова. Мне от тебя плохо.

– Это от нее тебе плохо! Почему ты не признаешь?

Отец не отвечает. Не глядя на Чико, он нащупывает на тарелке следующую сосиску. Ищет горчицу. Билли продолжает плакать. Карл Стормер и «Ковбои» поют дорожную песню. «Грузовик мой – старичок, но скорость еще ого-го!» – сообщает Карл зрителям западного Мэна.

– Сэм, мальчик сам не понимает, что говорит, – мягко успокаивает Вирджиния. – У него возраст такой. Взрослеть всегда трудно.

Все-таки она его достала. Ну ладно, хватит.

Чико поворачивается и идет к двери, ведущей в гараж. Выходя, он оглядывается на Вирджинию, безмятежно на него взирающую, и окликает ее.

– Что, Эдди?

– Там кровь на простынях. Порвал я девочку.

Кажется, в ее взгляде что-то мелькает… или просто Чико так хочется.

– Уходи, Эд, а то Билли боится.

Он уходит.

«Бьюик» не желает заводиться, и Чико уже готов брести под дождем, когда мотор наконец оживает. Чико закуривает, выезжает задом на дорогу, дергает за рычаг, и мотор начинает чихать и хрипеть. Индикатор злобно мигает, машина работает на малых оборотах. В конце концов кое-как ползет вверх в сторону Гейтс-Фоллза.

Чико бросает прощальный взгляд на «додж» Джонни.

Джонни мог получить постоянную работу на ткацкой фабрике в Гейтсе, но только в ночную смену. Он-то не возражал работать по ночам. Там и платили лучше, чем в мастерской на трассе Оксфорд-Плейнс, но, поскольку отец работал днем, Джонни оставался бы каждый день с этой наедине, и Чико был бы в соседней комнате… а стены тонкие. Не могу я прекратить, да и она не позволяет, жаловался Джонни. Знаю, говорил он, как это может отозваться на нем, на отце. Но она… не отпускает. И сам я не могу… и она всегда рядом, а какая она, ты видишь. Билли еще маленький, ничего не знает, но ты-то понимаешь

Да, Чико понимал. И Джонни пошел работать в мастерскую, а отцу сказал, что там ему будет проще разжиться запчастями для «доджа». Вот так и случилось, что он менял шины, и тут появился потерявший управление «мустанг», который со скрежетом и искрами летел по площадке. Вот так мачеха убила его брата… теперь «играй на диджериду, играй, пока не помру», а мы едем в Стад-Сити не на пижонской тачке, а на паршивом «бьюике», а запах резины не забылся, и Чико помнит, как торчали под белой футболкой позвонки, как Джонни начал подниматься с корточек, а «мустанг» ударил его, прижал к «шевроле», расплющил, а потом «шевроле» с грохотом слетел с опор, и вспыхнуло пламя, и сильно запахло бензином…

Чико ударяет по тормозам, и седан с визгом и дрожью останавливается на мокрой обочине. Чико падает на пассажирское сиденье, распахивает дверь, и изо рта у него вырывается желтая струя – на снег и грязь. При виде этого его снова рвет, потом еще, хотя уже и нечем. Мотор едва не глохнет, но Чико вовремя спохватывается и дает по газам; индикатор неохотно мигает. Мимо проносится машина – новенький «форд», – разбрызгивая веером воду и слякоть.

– В Сити, – говорит Чико. – В пижонский город на пижонской тачке. Вонючка.

На губах у него – вкус рвоты, и во рту, и в носоглотке. Курить не хочется. Дэнни Картер пустит его переночевать. А завтра будет время все решить. И Чико опять катит по четырнадцатой.

8

Ужас, как сентиментально, да?

Мир, конечно видел пару-тройку (точнее двести или триста тысяч) – рассказов получше. А здесь на каждую страницу впору ставить штампик: «ОБРАЗЕЦ УЧЕНИЧЕСКОГО ТВОРЧЕСТВА» – и в определенном плане так оно и есть. Теперь-то я вижу, насколько вещь несамостоятельная и поверхностная. Стиль под Хемингуэя (правда, у меня все описывается в настоящем времени – чертовски модно), содержание – под Фолкнера. Куда уж еще серьезнее, «литературнее»?

Однако никакие потуги автора не могут утаить того факта, что секса в рассказе – через край, а сам автор – человек молодой и совершенно неопытный (ко времени написания «Стад-Сити» я побывал в постели с двумя девушками и с одной из них кончил, не успев и начать, в отличие от героя). Его отношение к женщине – более чем неприязненное, он доходит в этом до безобразия: две женщины из трех, упоминаемых здесь, – потаскухи, а третья – просто объект секса. И все реплики у нее типа «Я люблю тебя, Чико» или «Зайди, угощу печеньем». Зато сам Чико – эдакий мачо, работяга с папироской – прямо живьем сошел с пластинки Брюса Спрингстина, продолжавшего, кстати, петь, когда я опубликовал (в студенческом журнале) свое творение. Рассказ поместили между стихом под названием «Мои образы» и статьей о правилах приема гостей противоположного пола в женских и мужских общежитиях колледжа, написанной почему-то без заглавных букв. Рассказ этот – произведение человека настолько же беспомощного, насколько и неопытного.

И все же то было мое первое законченное произведение – результат пятилетних усилий. Первое, которое могло удержаться на ногах. Слабенькое, но живое. Даже и теперь, когда я его читаю, сдерживая улыбку – столько в нем претензий на оригинальность и крутость, – за строками так и мелькает настоящий Гордон Лашанс. Он моложе того, который существует и пишет сейчас, и больший идеалист, чем автор бестселлеров, готовый нарушить издательские контракты, лишь бы сохранить свой текст, но притом старше того Гордона, который однажды отправился с друзьями посмотреть на тело погибшего мальчика по имени Рэй Брауэр.

Да, рассказ не особенно хорош – автор слишком усердно прислушивался к голосам извне, чтобы услышать свой внутренний голос. Но именно тогда я впервые написал в своем произведении о местах, которые знал, и чувствах, которые испытывал, и пережил невероятное облегчение от того, что вещи, давно меня мучившие, вырвались на свободу – в том виде, в каком я сам выбрал. Много лет прошло с тех пор, когда моему детскому воображению представлялся Дэнни, прячущийся в шкафу в «законсервированной» комнате. Я искренне верил, что обо всем уже позабыл. И вот эти страхи всплыли в «Стад-Сити», чуть измененные, но укрощенные. Я обуздал порыв изменить их еще больше, переписать все, оживить повествование, а порыв был сильный, потому что теперь я считаю рассказ довольно конфузным. Все же отдельные моменты мне там нравятся, и они стали бы хуже, внеси новый Лашанс свою правку, – теперешний Лашанс с проседью в шевелюре. Детали вроде белой футболки Джонни или тени от дождевых струй на обнаженном теле Джейн – это даже лучше, чем можно ожидать.

И еще – то был первый рассказ, который я не показал родителям. Слишком много там было Дэнни. Слишком много Касл-Рока. А самое главное – слишком много духа шестидесятых. Правду всегда распознаешь, потому что когда об нее поранишься – или кого-то ею поранишь, – течет кровь.

9

Моя комната была на втором этаже и прогревалась по меньшей мере до тридцати с лишним градусов, а к полудню набегало и за сорок, даже с открытыми окнами. При мысли о предстоящем путешествии меня охватило радостное волнение. Я скатал трубочкой два одеяла, перетянул их старым ремешком, взял все свои деньги – шестьдесят восемь центов. И был готов идти.

Чтобы не столкнуться с отцом, я спустился по задней лестнице – и напрасно: он все еще стоял в саду со шлангом в руках. Над бесполезными струйками висела радуга.

Я прошел по Саммер-стрит, срезал по ничейной земле к Карбайн-стрит, где теперь редакция местной газеты, и шагал в сторону нашего «клуба», когда неподалеку остановилась машина и вышел Крис. В одной руке у него был старый скаутский рюкзак, в другой – два скатанных и перевязанных лоскутами одеяла.

– Спасибо, мистер! – сказал он и побежал ко мне. На ремешке, накинутом через плечо, болталась и хлопала по бедру скаутская фляжка. Глаза у него сияли.

– Горди, хочешь, чего покажу?

– Давай, что?

– Сначала туда зайдем. – Он кивнул в сторону закутка между закусочной «Синий краб» и аптекой.

– Зачем?

– Идем, говорю!

Он побежал по улице, а я, помедлив секунду (как раз хватило, чтобы махнуть рукой на здравый смысл), пустился следом. Проход между домами здесь сужался. Мы побрели по мусору – целые островки газетных обрывков, сверкающие горки битых бутылок. Крис остановился и положил свою скатку на землю. Здесь стояло восемь или девять мусорных баков, и вонь была жуткая.

– Фу! Крис, пошли!

– Подожди.

– Ну нет, честно, меня сейчас стош…

Слова замерли у меня на губах. Крис открыл рюкзак и теперь держал в руке здоровенный пистолет с темной деревянной рукояткой.