Четыре сезона — страница 87 из 100

вевшее стекло, как светофор на перекрестке становился из красного зеленым, затем желтым, затем снова красным, – и внезапно ощутил, как на меня нисходит чрезвычайно странное – но столь желанное – чувство покоя. Оно не захлестнуло меня, а скорее прокралось внутрь. Я буквально слышу ваши слова: Ну конечно, это чрезвычайно осмысленно! От созерцания светофора чувство покоя снизойдет на кого угодно.

Все верно: никакого смысла в этом не было. Ваша взяла. Но чувство было. Впервые за много лет я вспомнил зимние вечера в фермерском доме в Висконсине, где я вырос: как я лежу в кровати в продуваемой сквозняками комнате наверху и размышляю о контрасте между свистом январского ветра за окном, метущего сухой, как песок, снег вдоль протянувшегося на мили снегозащитного ограждения, и теплом моего тела под двумя одеялами.

Там были какие-то юридические книги, но мне они показались чертовски странными. «Двадцать дел о расчленении и их исход при британском законодательстве» – вот одно название, которое я запомнил. «Дела домашних животных» – другое. Последнюю книгу я открыл – и это действительно оказался ученый юридический труд, посвященный применению законов (на этот раз американских) к делам, важные аспекты которых касались животных: от домашних кошек, унаследовавших огромные суммы денег, до оцелота, который порвал цепь и серьезно ранил почтальона.

Там имелось собрание сочинений Диккенса, собрание Дефо и почти бесконечное собрание Троллопа; было также собрание романов – числом одиннадцать – некоего Эдварда Грея Севильи. Они были переплетены в красивую зеленую кожу, а на корешке было золотом выбито название издательства: «Стэдем энд сан». Я никогда не слышал ни о Севилье, ни о его издателях. Авторское право на первый роман – «То были братья наши» – датировалось 1911 годом. На последний – «Взломщики» – 1935 годом.

Чуть ниже, через две полки от романов Севильи, стоял большой фолиант, включавший подробные, пошаговые инструкции для любителей конструктора «Эректор сет». Соседний фолиант содержал знаменитые сцены из знаменитых фильмов. Каждая сцена занимала целую страницу – и напротив каждой, на соседней странице, были написанные верлибром стихи, либо посвященные этой сцене, либо вдохновленные ею. Не слишком выдающаяся задумка – чего нельзя было сказать о представленных в книге поэтах, среди которых значились Роберт Фрост, Марианна Мур, Уильям Карлос Уильямс, Уоллес Стивенс, Луис Зукофски и Эрика Йонг. Добравшись до середины книги, я обнаружил стихотворение Арчибальда Маклиша рядом со знаменитой фотографией Мэрилин Монро, которая стоит на вентиляционной решетке и пытается придержать юбку. Оно называлось «Колокольный звон» и начиналось словами:

Форма юбки —

Так скажем —

Есть колокол.

Ноги – язык…

И так далее. Неплохое стихотворение, но определенно не лучшее у Маклиша и отнюдь не первоклассное. Я полагал, что могу вынести такой вердикт, поскольку за годы прочел у Маклиша многое. Однако я не помнил этого стихотворения о Мэрилин Монро (а оно посвящалось именно ей, что было ясно даже отдельно от иллюстрации – в конце Маклиш пишет: Мои ноги звонят мое имя:/ Мэрилин, богиня). Впоследствии я пытался найти эту вещь, но так и не смог… что, само собой, ничего не значит. Стихотворения – не романы и не судебные решения; они скорее сорванные ветром листья, и любой сборник, озаглавленный «Полное то-то и то-то», есть обман. Стихотворения умеют теряться под диванами – в этом часть их очарования и одна из причин, по которым они выживают. Но…

В какой-то момент появился Стивенс со вторым мартини (к этому времени я устроился в кресле с томиком Эзры Паунда). Второй мартини оказался столь же прекрасным, как и первый. Потягивая его, я увидел, как двое из присутствовавших, Джордж Грегсон и Гарри Штайн (к тому вечеру, когда Эмлин Маккэррон поведал нам историю о методе дыхания, Гарри уже шесть лет как лежал в могиле), покинули комнату через странную дверь высотой не больше трех футов. Это была настоящая дверка из «Алисы в Стране Чудес». Они оставили ее открытой, и вскоре после их таинственного ухода я услышал приглушенный стук бильярдных шаров.

Подошел Стивенс и спросил, не желаю ли я еще один мартини. Я с искренним сожалением отказался. Он кивнул.

– Очень хорошо, сэр.

Выражение его лица не изменилось, но у меня возникло смутное ощущение, что он почему-то мной доволен.

Некоторое время спустя меня отвлек от книги смех. Кто-то бросил в огонь пакетик химического порошка, и пламя на миг окрасилось в разные цвета. Я вновь подумал о своем детстве… но не с тоскливым, неуклюжим романтично-ностальгическим чувством. По какой-то причине я считаю необходимым подчеркнуть это, Господь знает почему. Я вспомнил, как ребенком сам делал подобное, но это воспоминание было ярким, приятным, без оттенка сожаления.

Я увидел, что большинство собравшихся придвинули кресла полукругом к очагу. Стивенс принес исходившее паром блюдо с грудой восхитительных горячих сосисок. Гарри Штайн вернулся в библиотеку через чудесную дверку, торопливо, но любезно представившись мне. Грегсон остался в бильярдной, где, судя по звукам, оттачивал удары.

Помедлив секунду, я присоединился к остальным. Рассказывали историю, отнюдь не милую. Рассказчиком был Норман Стетт, и хотя в мои планы не входит приводить эту историю здесь, возможно, вы поймете, что я имел в виду, если добавлю, что она была про человека, который утонул в телефонной будке.

Когда Стетт – который к настоящему моменту тоже скончался – умолк, кто-то заметил:

– Следовало приберечь ее для Рождества, Норман.

Последовал смех, которого я, разумеется, не понял. Тогда не понял.

Потом заговорил Уотерхауз – и такой Уотерхауз не приснился бы мне и за тысячу лет сновидений. Выпускник Йеля, член «Фи Бета Каппы», облаченный в костюм-тройку седовласый глава юридической конторы – настолько крупной, что ее скорее можно было назвать предприятием, – этот Уотерхауз рассказал историю об учительнице, которая застряла в туалете. Туалет стоял за однокомнатной школой, в которой она преподавала, и в тот день, когда ее корма застряла в одной из двух дырок этого сортира, его должны были увезти в качестве экспоната от округа Аннистон на выставку «Какой была жизнь в Новой Англии», проводившуюся в бостонском «Пруденшал-центре». Учительница не издала ни звука за все то время, пока сортир грузили на безбортовый грузовик и закрепляли его; она остолбенела от смущения и ужаса, поведал Уотерхауз. А когда дверь сортира сорвало и унесло на полосу обгона шоссе номер 128 в Сомервилле в час пик…

Но опустим занавес на этой и других историях, которые могли за ней последовать; сегодня я рассказываю не их. В какой-то момент Стивенс принес бутылку бренди, более чем хорошего, почти изысканного. Ее пустили по кругу, и Йоханссен провозгласил тост – можно даже сказать, Тост: Рассказ, а не рассказчик.

Мы за это выпили.

Вскоре после этого люди начали расходиться. Было еще не поздно, даже не перевалило за полночь; но я заметил, что когда шестой десяток переходит в седьмой, позднее время наступает все раньше. Я увидел, как Уотерхауз просовывает руки в пальто, которое для него держал Стивенс, и решил, что это знак. Мне показалось странным, что Уотерхауз собрался уйти, не сказав ни слова (а так оно, судя по всему, и было; выйди я из библиотеки, где ставил на место томик Паунда, на сорок секунд позже, не застал бы его), но не более странным, чем другие события, случившиеся тем вечером.

Я вышел из дома сразу за ним, и Уотерхауз оглянулся, словно удивленный моим появлением… как будто очнулся от дремы.

– Возьмем такси? – предложил он, как будто мы случайно встретились на этой пустынной, ветреной улице.

– Спасибо, – ответил я. Моя благодарность относилась отнюдь не только к его предложению взять такси, и я полагаю, что это слышалось в моем голосе, но Уотерхауз кивнул, словно речь шла исключительно о совместной поездке. Такси с включенным огоньком «свободно» медленно катилось по улице – людям вроде Джорджа Уотерхауза везет на такси даже ужасными промозглыми или снежными нью-йоркскими ночами, когда ты готов поклясться, что на всем острове Манхэттен нет ни одной машины, – и он его остановил.

Внутри, в тепле, под мерное тиканье счетчика, я сказал ему, как мне понравился его рассказ. Сказал, что не помню, чтобы столько смеялся с тех самых пор, как мне исполнилось восемнадцать, и это была не лесть, а чистая правда.

– Да? Как мило с вашей стороны. – В его голосе слышалась ледяная вежливость. Я умолк, чувствуя, как щеки заливает румянец. Иногда и без звука удара можно понять, что дверь захлопнулась.

Когда такси остановилось у тротуара перед моим домом, я вновь поблагодарил Уотерхауза, и на этот раз он проявил чуть больше теплоты.

– Хорошо, что вы смогли прийти, – сказал он. – Приходите снова, если захотите. Не ждите приглашения – мы в доме двести сорок девять не любим церемоний. Четверг – лучший день для историй, но клуб открыт каждый вечер.

Значит, мне следует принять членство?

Вопрос вертелся у меня на кончике языка. Я собирался его задать – мне казалось необходимым его задать. Я всего лишь размышлял над ним, мысленно озвучивал его (по своей дотошной адвокатской привычке), чтобы понять, правильно ли построил фразу – быть может, вопрос был слишком прямолинейным, – когда Уотерхауз велел таксисту трогаться. В следующую секунду машина уже ехала к Мэдисон. Мгновение я стоял на тротуаре, подол пальто хлестал меня по голеням, а я думал: Он знал, что я собираюсь задать этот вопрос, знал и специально велел таксисту ехать, пока я его не задал. Потом я сказал себе, что это полная ерунда, даже паранойя. И так оно и было. Но также это была правда. Я мог насмехаться сколько угодно; насмешки не меняли той глубинной уверенности.

Я медленно зашагал к двери своего дома и вошел внутрь.

Эллен уже практически уснула, когда я сел на край постели, чтобы снять туфли. Она перекатилась на другой бок и что-то вопросительно проворчала. Я сказал ей спать дальше.