Четыре тысячи, восемь сотен — страница 19 из 28

й вид, он вряд ли решится на какую‑то глупость.

– Достань бумажник и покажи мне, что внутри.

Он послушно извлекает содержимое и раскрыв в виде веера, показывает мне на манер карточной колоды. Я выбираю е‑деньги – «е» в смысле «еле защищенные от взлома»; я не могу узнать баланс, но все же опускаю карту в карман, позволяя ему забрать все остальное.

– А теперь снимай обувь.

Он соглашается не сразу, и я вижу, как на мгновение в его глазах вспыхивает чистое негодование. Но он все же слишком напуган, чтобы хоть что‑то сказать в ответ. Он подчиняется, неуклюже снимая обувь, поочередно становясь на одну ногу. Я его не виню: сидя, я бы чувствовал себя более уязвимым. Даже если это ничего не меняет.

Пока я шнурками привязываю туфли к задней части своего ремня, он смотрит на меня так, будто пытается решить, понимаю ли я, что ему больше нечего мне предложить – решить, буду ли я разочарован и зол. Я без намека на злость смотрю в ответ, стараясь всего лишь запечатлеть его лицо в своей памяти.

На секунду я пытаюсь визуализировать пандемониум – но в этом нет необходимости. Теперь я стараюсь воспринимать образы сами по себе – впитывая их и осознавая в полной мере, благодаря новому сенсорному каналу, который пластырь проложил для себя, воспользовавшись нейробиологией моего зрения.

И я вижу, как вспыхивает повелитель воли.

Я направляю пистолет в сердце незнакомца и снимаю его с предохранителя. Его хладнокровие тает, лицо искажает гримаса. Тело жертвы охватывает дрожь, на лице выступают слезы, но незнакомец по‑прежнему не закрывает глаз. Я чувствую всплеск сочувствия – и «вижу» его своими глазами – но оно находится вне повелителя воли, а делать выбор способен только он.

– Почему? – только и спрашивает он жалобным голосом.

– Потому что могу.

Он закрывает глаза – его зубы стучат, из ноздри тянется струйка слизи. Я дожидаюсь момента ясности, момента идеального понимания, момента, когда я смогу выйти за пределы вселенского круговорота и взять ответственность на себя.

Но вместе этого расступается другая завеса – и пандемониум во всех подробностях предстает перед самим собой.

Образы, отражающие идеи свободы, самопознания, отваги, искренности, ответственности ярко вспыхивают. Они похожи на крутящиеся каскады – огромные, перепутанные ленты длиной в сотни образов – только теперь все связи, все причинно‑следственные отношения наконец‑то обретают кристальную четкость.

И оказывается, что сигналы не проистекают из каких‑то фонтанов действий или самодостаточного, несократимого «я». Повелитель воли активен – но это всего лишь один образ из тысяч, всего‑навсего еще одна замысловатая шестеренка. Запустив в окружающие каскады десятки щупалец, он бездумно тараторит: «Я, я, я», – беря на себя ответственность за все происходящее, хотя в реальности ничем не отличается от остальных.

Из моей гортани вырывается звук рвотного позыва, и мои колени едва не подгибаются. Я не могу охватить это знание, не могу с ним смириться. Продолжая крепко держать пистолет, я запускаю руку под балаклаву и срываю пластырь.

Ничего не меняется. Представление продолжается. Мозг уже впитал в себя все ассоциации и связи – и обретенный смысл продолжает неустанно раскрываться перед моими глазами.

Здесь нет никакой первопричины, никакого места, где берут начало любые решения. Лишь гигантская машина из лопастей и турбин, движимая проносящимся через нее потоком причин и следствий – машина, созданная из слов, образов и идей во плоти.

Ничего другого здесь нет – лишь эти образы и связи между ними. «Решения» принимаются буквально везде – в каждой из ассоциативных связей, в каждой цепочке идей. За «выбором» стоит вся структура, вся огромная машина.

А как же Повелитель воли? Это не более чем воплощение абстрактной концепции. Пандемониум способен вообразить что угодно: Санта Клауса, Бога,… человеческую душу. Он может создать символ для любой идеи и соединить его с тысячью других – но это еще не означает, что стоящая за этим символом сущность отражает какое‑то реальное явление.

С ощущением ужаса, жалости и стыда я смотрю на трясущегося передо мной человека. – Ради чего я приношу его в жертву? – Я мог бы сказать Мире: «Даже одна кукольная душа – это перебор». Так почему я не могу сказать того же самому себе? Внутри меня нет никакого второго «я», никакого кукловода, который дергает за ниточки и принимает решения. Есть только машина в целом.

И под пристальным взглядом эта зазнавшаяся шестеренка начинает усыхать. Теперь, когда пандемониум способен воспринимать себя целиком, идея Повелителя воли теряет всякий смысл.

Нет ничего и никого, дающего повод для убийства – никакого императора, который правит твоим разумом и которого нужно защищать до самой смерти. Как нет и барьеров, которые нужно преодолеть на пути к свободе, будь то любовь, надежда, мораль… разберите эту радующую глаз машину на части, и останется лишь кучка беспорядочно дергающихся нервных клеток – а вовсе не рафинированный лучезарный Сверхчеловек, обладающий всей полнотой свободы. Единственная свобода состоит в том, чтобы быть именно этой, и никакой другой, машиной.

И вот эта самая машина опускает пистолет, неуклюже поднимает руку в знак раскаяния, поворачивается спиной и убегает, исчезая в ночи. Не останавливаясь, чтобы перевести дух – и как всегда, помня об опасности преследования – и проливая на всем пути освободительные слезы.


От автора . На этот рассказ меня вдохновили когнитивные модели «пандемониума», разработанные Марвином Минским, Дэниелом К. Деннетом и рядом других исследователей. Однако представленный мной грубый набросок призван лишь выразить общий принцип, лежащий в основе этих идей, и даже не претендует на должное изложение их тонкостей. Подробное описание этих моделей приводится в книгах «Объясненное сознание»[10] за авторством Деннета и «Общество разума» за авторством Минского.


Перевод: Voyual


Зловещая долина


Бессмертие, но какой ценой, в каком виде, и как остаться самим собой? В недалеком будущем у вас есть возможность создать нового себя, свою улучшенную версию, способную просуществовать до конца времен. Но если бы вы могли жить дальше, если бы могли выбирать, каким ваше «я» будет в вечности, многое ли из своего прошлого вы бы захотели оставить при себе? Разве не заманчиво было бы, скажем… внести коекакие коррективы? Адам уже не тот, кем был раньше, но стремится вернуть прежнего себя[11].


1


Когда поток образов приостановился, его осенило, что сон длится неизмеримо долго, и ему хочется проснуться. Но когда он попытался представить картину, которая должна была открыться его глазам в момент пробуждения, его разум, схватившись за вопрос, умчался с ним прочь – не меняя тему, а скорее, вызывая из темноты ответы, которые, он был уверен, уже давно утратили свою истинность. Он помнил двухъярусную кровать, на которой они с братом спали, пока ему не исполнилось девять – и кусочки сломанных пружин, нависавших над ним подобно крошечным сталактитам. По кругу абажура его прикроватной лампы были прорезаны отверстия в форме ромбов; накрыв их пальцами, он разглядывал пробивавшееся сквозь тело красное свечение до тех пор, пока жар от плафона не становился нестерпимо горячим.

Впоследствии, уже в своей собственной комнате, у него появилась кровать с пустотелыми металлическими стойками; их пластиковые наконечники легко снимались, благодаря чему он мог закидывать внутрь изжеванные огрызки карандашей, булавки, скреплявшие свежекупленные школьные рубашки, хитроумно обернутые вокруг картонных упаковок, гвозди, погнутые неудачными ударами молотка в попытке выложить на дровах рисунки из цинка, кусочки гравия, попавшие ему в обувь, засохшие сопли, которые он выковыривал из своего платка, и крошечные шарики, скатанные из клочков бумаги, на каждом из которых значилась фраза из четырех‑пяти слов, выражавших то, что казалось важным на тот момент – целая летопись его жизни, нечто вроде керновой пробы, обнажающей срез геологических слоев, которая бы обрадовала будущих археологов куда больше, чем любой дневник.

Но была в его памяти и другая картина, в которой он откуда‑то снизу спросонок глядел на разбросанную по полу одежду, в арендуемой комнате, где не было кровати как таковой – только складной диван. Этот образ казался таким же далеким, как воспоминания о детстве, но что‑то заставляло его обрисовывать комнату все бо́льшими подробностями. На столе стояла печатная машинка. Он чувствовал запах ее ленты, видел коробку, из которой ее достали – она стояла на полке, в углу с канцелярскими принадлежностями; на синем фоне виднелись белые буквы, но ему никак не удавалось ухватить составленные из них слова. Он всегда охотился за черными лентами, но ассортимент большинства магазинов ограничивался черно‑красными. Кому вообще может потребоваться что‑то печатать красным?

Сменив ленту и вытирая перепачканные чернилами пальцы о выброшенную страницу, он знал, что вся эта сцена была анахронизмом, и попытался проследовать за этим озарением до самой поверхности, как ныряльщик, погнавшийся за мимолетным проблеском далекого Солнца. Но что‑то тянуло его вниз, приковывая к холодному деревянному стулу в той самой комнате без отопления, со стопкой чистой бумаги по правую руку, кипой напечатанных листов – по левую, и корзиной для мусора под столом. Ему позарез нужно было поразмыслить о том, как завиток буквы «е» иногда превращается в сплошной черный овал, заставляя его прочищать все литерные рычаги старой футболкой, смоченной в денатурате. Он боялся, что если бы не подумал об этом сейчас, то в будущем такого шанса могло и не представиться.


2


Вопреки всем советам, Адам решил посетить похороны старика.

От этого его отговаривал сам покойный. – К чему создавать проблемы? – спрашивал он, лежа на больничной койке и сверля Адама взглядом, от которого становилось не по себе – столько в нем было вампирской жажды, которая только крепла с приближением конца. – Чем чаще ты будешь тыкать их в это носом, тем выше шансы, что они захотят поквитаться.