Четыре вечера с Владимиром Высоцким — страница 21 из 42

Говорить правду легко и свободно. Это легко и просто. Поэтому я говорю правду, и мне от этого легче становится жить и легче дышать.

Мы должны относиться бережно друг к другу. Вот фотография, которую я не сумела сохранить. Она порвалась. Мы не бережно относимся друг к другу. А это ценности, которые должно сохранять во имя того, что нам дорого, — это память. Эту фотографию мне принес человек, который любил наш театр. Ая вдруг — почему, не знаю, я так не делала — подошла к Володе и говорю: «Володя, напиши мне на память»… И вот здесь он написал: «Моей любимой актрисе и просто Зинаиде от благодарного партнера»…

Вознесенский. Я помню, как-то за день до Нового года раздался звонок в дверь. Стоял Высоцкий, переминаясь с ноги на ногу, в снегу весь. За ним какие-то три бандитообразных парня. Он сказал: «Вы знаете, вот мы вам елку принесли». Принес, отдал елку как раз к Новому году и ушел. И так вот просто, как посланник лесов, страны.

И не случайно именно он близок всем: и генералу, и актрисе, и какому-то подзаборному, и полярнику. И где бы он ни был, особенно вдали от Родины, этот хриплый, сорванный, искренний и прежде всего правдивый голос нужен нашему человеку везде. Потому что именно он страну выражал, именно он.

Володарский. Мы отнимали у него много времени, сил. Причем он был человеком, который готов был для товарища сделать все. Кому-то понадобилось лекарство — он мог ночью помчаться через весь город на машине.

Он один раз доставал лекарство в Париже и занимался этим всю ночь: звонил по телефону, следил за самолетом. Поехал в Шереметьево, забрал лекарство и отвез его матери своего товарища, которая очень была больна. Ему даже прозвище дали: палочка-выручалочка.

Смехов. Слова «популярности»» и «Высоцкий» для меня озвучиваются всегда в памяти вот таким примером. Если угодно, представьте себе: Набережные Челны, 74-й год, Театр на Таганке вот-вот начнут выпускать за границу, вот-вот признают, что он театр. Вот-вот признают, что Высоцкий и мы все тоже — из числа двуногих артистов.

И нас не надо каждый раз держать в напряжении, что театр могут закрыть, а спектакли могут вылететь из репертуара.

И вот поездка за границу. Как бы тренировка. Мол, сейчас съездите в Набережные Челны, у вас все получится с рабочим классом, тогда вы будете достойны поехать, может быть, и в Париж. Так и получилось.

Мы живем в гостинице на берегу Камы. Дорога к Дому культуры, и все магнитофоны, как пулеметы, выставляются в окнах, и Высоцкий слушает и проходит мимо собственного голоса, мимо своих песен после спектакля в гостиницу — это известно всем.

В этом городе настоящие работяги, настоящий какой-то климат труда, и этому мы свидетели. Эти люди недобрали, что ли, образования, не видели театров, но они знают, что где-то есть на свете Муслим Магомаев, Людмила Зыкина, ну максимум Алла Пугачева. А что существуют театральные зрелища — об этом знают только, может быть, понаслышке.

И вдруг театр, да еще такой довольно сложный, как на Таганке. Прием хороший, благодарный. Но слухи таковы: это приехал театр имени Высоцкого. Это приехал театр, где главным режиссером Высоцкий, это приехал Высоцкий.

Все шло к финалу гастролей. А финал гастролей таков — решили наконец пойти навстречу просьбам трудящихся: вместо спектакля или после спектакля сделать концерт.

Огромное первозданное поле, шатер-гигант, кото* рый выстроили работяги, потому что узнали, что будет выступать Высоцкий. Первобытное небо, первобытная степь. И в этом шатре — огромное количество скамеек, на них сидят люди. Ну, по моим нынешним воспоминаниям, тысяч сто. И еще столько же за пределами. Ночь, жутко черная ночь. Сделаны и кулисы. Чин по чину, а назавтра все это будет разобрано. На один раз. Сказали людям, что Высоцкий будет выступать.

В зале сидит начальство, руководство города, активисты, труженики. У нас, как в каждом театре, есть свой распорядок. Значит, я как говорун веду вечер; Золотухин поет песни из «Бумбараша»; Дима Межевич поет песни Окуджавы; Алла Демидова читает стихи Блока; Зина Славина читает Ольгу Берггольц. И в конце должен быть Высоцкий. Представьте себе: море людей, и еще колышется море за пределами этого шатра.

Я, допустим, выступаю, что-то говорю, а сто тысяч бурчат, переговариваются, жужжат… Это мешает, это раздражает. Все зудит, жужжит, колышется… Я кого-то призываю к зрительскому вниманию. Зрительское внимание равно нулю… И все всё понимают. Ждут того, ради которого это все построено. Зал гудит, время вдет, они нас не слушают. Высоцкий за кулисами раздражен. И вдруг… Володя выходит, резко вдет к микрофону, отодвигает меня, и зал при виде Высоцкого делает так: «У-у-у-у-ух!»

Как будто тишину всосали, вакуум наступил! У него разговор был очень прямой, как в стихах, так и в жизни.

Ну, представляете, что он сказал? И что, самое главное, было в подтексте: «Если вы… (то-то, то-то, то-то, то-то) не прекратите… (так-то, так-то, так-то), не захотите слушать моих товарищей, которые… тут он щедро наделил нас всякими эпитетами, — то я… — Пауза. Мир замер. — Не выступлю!» Он как-то все это с сердцем сказал.

И дальше весь зал превратился в, так сказать, единоличие. До этого он был разнообразным, а стал единоличным: мол, говорите, что хотите, только дайте нам Высоцкого. После очень дружно принимали всех нас; вдруг поняли, что мы тоже положительные, мы все навыступались, а потом я сказал: «Выступает Владимир Вы…» — и тут случилось то, что теперь вспоминать и весело и печально. Началось такое!.. Помню, мы стояли за кулисами. Мы много раз были и на общих и на индивидуальных выступлениях Владимира. Нас всегда все-таки удивляла феноменальность такого отношения к нему. Недоброжелатели говорят: он хрипатый, он плохой поэт, берет всё голосом дворовым, грубоватыми словами. Но нельзя этими дурными подозрениями объяснить народную любовь. Значит, истина глубже, истина выше. И гораздо мудрее, чем недоброжелатели с их отрицанием Высоцкого и как поэта и как певца.

Истину мы видели своими глазами: сидят работяги, никакой скандальной славы, они устали после тяжелого труда, они смотрят на своего любимца, они жадно вслушиваются в каждое слово. Ощущение такое, что людям недодали кислорода, правды, чести, добра. И благодарность волной возвращалась из зала на сцену.

Володарский. Вот, все время я слышу, как его любили в театре, так сказать… Я помню случай…

Рязанов. А разве не любили?

Володарский. Да нет… В театре не любили, не любили. Я помню, случай был, когда, по-моему, десятилетие Таганки отмечалось. И показывался тогда капустник в театре, снятый на пленку. Для, знаете, друзей, для родителей… Днем этот просмотр был. И я на этом просмотре сидел рядом с Володей.

Семьдесят третий год. И когда появлялся какой-то артист на экране, в зале смех, хохот, аплодисменты, восклицанья радостные. Как только появился на экране Высоцкий, в зале гробовая тишина. Не раздалось ни одного хлопка. Потом мы вышли курить, на перекур. У него в глазах стояли слезы. Он так прижал руку к груди и говорит:

«Ну что-я им сделал?» Я говорю: «Ну как что? Песни сочиняешь хорошие…»

Славина. Люди спешат сделать зло, а все в мире доброе рождалось от любви. И мне кажется, этот человек отдал всего себя, сжег на сцене, он хотел, чтобы людям было лучше, чтобы в стране нашей было лучше и чище, он строил наш дом, общий, любил Москву и другие города, куда приезжал. Это был живой пульс, живой нерв. Как поздно до нас доходит, что рядом ходит талант, что нужно его оберегать, лелеять его, взращивать, создавать ему благодатную почву, создавать ему условия для творчества, такого человека нужно сохранять. Не надо забывать, что связано с этой уникальной личностью, с этим бойцом, с этим дорогим мне другом, я его называю братом. Владимир Семенович — мой брат. Низко кланяюсь его матери, которая произвела на свет такого человека» которая воспитала его.

Низко кланяюсь тем людям» которые любили его при жизни бескорыстно.

Рязанов. Какой характер у него был?

Демидова. Самостоятельный. В нашей зависимой актерской профессии это качество сохранить очень трудно. Мы зависим от публики» от вкусов, от режиссеров» от партнеров и от своей жизни» от быта — от всего. И сохранить самостоятельность, не упрямство — это два разных слова, я надеюсь, вы понимаете, — очень трудно. На нашу сцену, особенно в первые годы, мы приглашали лучших людей, чтобы после спектакля они показывали что кто умел. Вот, я пошло, был концерт Енгибарова, и он меня тогда потряс, именно не в цирке, а здесь, на этой сцене. Эта сцена почему-то очень проверяла людей на пошлость и на самостоятельное мировоззрение, на личность!


ЕНГИБАРОВУ — ОТ ЗРИТЕЛЕЙ

Шут был вор: он воровал минуты,

Грустные минуты, тут и там,

Грим, парик, другие атрибуты

Этот шут дарил другим шутам.

В светлом цирке между номерами

Незаметно, тихо, налегке

Появлялся клоун между нами,

В иногда дурацком колпаке.

Зритель наш шутами избалован,

Жаждет смеха он, тряхнув мошной,

И кричит: «Да разве это клоун?!

Если клоун — должен быть смешной!»

Вот и мы… Пока мы вслух ворчали:

«Вышел на арену, так смеши!» —

Он у нас тем временем печали

Вынимал тихонько из души.

Мы опять в сомненье — век двадцатый,

Цирк у нас, конечно, мировой,

Клоун, правда, слишком мрачноватый,

Невеселый клоун, не живой.

Ну а он, как будто в воду канув,

Вдруг при свете, нагло, в две руки

Крал тоску из внутренних карманов

Наших душ, одетых в пиджаки.

Мы потом смеялись обалдело,

Хлопали, ладони раздроби.

Он смешного ничего не делал —

Горе наше брал он на себя.

Только балагуря, тараторя,

Все грустнее становился мим,

Потому что груз чужого горя

По привычке он считал своим.

Тяжелы печали, ощутимы…

Шут сгибался в световом кольце,