Четыре войны морского офицера. От Русско-японской до Чакской войны — страница 24 из 70

– Объявляю вам строгий выговор за долгие сборы. – И затем, обернувшись ко мне:

– А вас я арестовываю… – и, резко повернувшись, пошел на мостик.

Мы молча пошли вниз; Гирс, мрачно насупившись, я – с трудом сдерживая… бурную радость. Во мне молчали все столь естественные в таком положении чувства: не было даже намека ни на раздражение, ни на чувство оскорбленного самолюбия, не было места даже простому недоумению – за что? В мозгу сидела лишь одна безумно радостная мысль: «Сейчас я лягу спать и буду спать сколько мне угодно, сутки, двое, трое суток!..»

Быстро спустившись к себе в каюту, я достал свою саблю и понес ее Арамису[82]. Он был у себя, когда я, постучавшись, вошел к нему в каюту. Увидев меня с саблей в руке, он выразил на своем лице глубочайшее изумление.

– Я арестован командиром, Константин Леопольдович, – сказал я, протягивая ему саблю.

Арамис еще более вытаращил на меня глаза и, лишь после долгой паузы и как-то нерешительно, проговорил:

– Хорошо-с. Поставьте саблю сюда, в угол, и отправляйтесь к себе в каюту.

Недоумение Арамиса мне было вполне понятно, ибо арест офицера в условиях нашего плавания был полнейшим абсурдом. Это было уже не наказанием, а скорее наградой. Обычно главная неприятность ареста, оставив в стороне чисто моральную сторону наказания, заключалась в лишении офицера возможности съезда на берег. В то время же мы берега и так не видели; зато арестованный освобождался от непрерывной и днем и ночью работы и вахтенной службы и мог отдыхать и спать сколько душе угодно.

Этот случай ареста офицера был первым на нашем корабле. Его абсурдность и полная беспричинность ясно говорили, что в психике переутомленного и до крайности изнервничавшегося командира не все обстояло благополучно. По-видимому, эти мысли и бродили в голове Арамиса, когда он с таким недоумением и как будто даже растерянностью принимал саблю. Я же сам в то время об этом мало задумывался.

В мгновение ока я был уже у себя в каюте, и, раздеваясь, чтобы лечь в койку, вел следующий разговор с моим сожителем, мичманом Шупинским:

– Ты что же это раздеваешься? – удивленно спросил он меня: – Ведь через полчаса съемка с якоря.

– Это ты будешь сниматься с якоря, а я буду спать.

– Что это значит? Ты с ума сошел?

– Кто то, по-видимому, сошел с ума действительно, только не я.

– Да объясни же, черт возьми, что все это значит?

– Это значит, что я арестован, вот и все.

Мой Андрей даже подскочил от изумления на своей койке, на которой он сидел, болтая ногами.

– Не может быть! С пикой?[83]

– Не знаю. Это меня совершенно не интересует.

– Но за что же все-таки тебя вонзили?

– А это я тоже не знаю, и в данный момент, откровенно тебе говоря, это меня также не интересует.

Андрей некоторое время молча смотрел на меня, как бы что-то соображая, и вдруг в сердцах сплюнул и громко выругался.

– То есть черт знает, как тебе везет! Недаром я всегда говорил, что ты феноменального счастья человек! Нет, как вам это понравится: мы будем стоять вахты, грузить уголь и прочую дрянь, ходить в дозоры, а ты будешь дрыхнуть.

– Да уж в этом не сомневайся, – сказал я, вытягиваясь с наслаждением на койке: – Скажи, голубчик, вестовому, чтобы разбудил меня в 11 часов и принес бы мне обедать в каюту. И – кланяйся там, на вахте, нашим…

Дальнейших гневных реплик моего сожителя я уже не слышал, так как спал уже сном младенца. В обеденный час меня с трудом добудился вестовой. На столе моей каюты был накрыт для меня прибор. Я вскочил с койки в самом благодушном настроении духа. Подойдя к иллюминатору, выглянул наружу. Мы были уже в открытом море, но эскадра стояла с застопоренными машинами. «Должно быть, у кого-нибудь произошла какая-нибудь поломка», – подумал я, увидев эту столь обычную на походе картину. В иллюминатор мне были видны некоторые из кораблей нашей эскадры с поднятыми под самые реи конусами[84]; у некоторых из предохранительных клапанов травился пар – видимо, эскадра только что перед тем застопорила машины.

Вдруг среди столь привычных силуэтов судов нашего отряда я увидел один, который не сразу смог распознать в том ракурсе, в котором корабль этот был к нам повернут; его медленно разворачивало течением, и наконец я увидел стройный силуэт красавицы «Светланы» – крейсера из отряда адмирала Фелькерзама. Зашедший в это время в каюту Шупинский сообщил мне, что мы только что встретились в море с высланными, по-видимому, нам навстречу адмиралом Фелькерзамом «Светланой» и двумя миноносцами.

– Чего же мы стоим?

– Транспорты берут миноносцы на буксир.

Наскоро пообедав, я снова принял горизонтальное положение, и прежде чем эскадра дала ход машинам, вновь спал глубоким сном. Когда я проснулся в следующий раз, было уже темно. Надо мной стоял вестовой и предлагал мне поужинать. Ужин занял еще меньше времени, нежели обед, и перерыв в моем непробудном сне оказался поэтому еще короче, нежели днем. Был снова яркий солнечный день, когда меня разбудил громкий стук в двери моей каюты.

– Войдите! – крикнул я весело, но лицо мое сразу же приняло серьезное выражение, когда в дверях каюты показалась фигура Арамиса. Усы его гневно шевелились и глаза метали молнии.

– Что это значит, – ледяным тоном спросил он меня: – почему вы не на вахте?

– Я не имею права выходить из каюты, Константин Леопольдович, ведь я же арестован.

– Все это ваши фантазии, – гневно перебил он меня, – никто и не думал вас арестовывать. Немедленно же извольте одеваться и вступить на вахту, – прибавил он и вышел, сердито хлопнув дверью.

Быстро одеваясь, – тропический туалет в море так несложен, – я понимал во всей этой истории только одно, что прошли веселые дни Аранжуэца, и даже не дни, а всего один, коротенький денек.

Командир был на мостике, когда я поднялся туда, чтобы сменить мичмана Бубнова. Завидев меня, Юнг подошел ко мне и, протягивая мне руку, сказал мягким тоном:

– Вы меня не поняли: я вас лишь предупредил, что за подобный проступок я вас арестую… в следующий раз. А вы взяли, да сами себя и арестовали. Ну, как же ж можно… – прибавил он укоризненным и вместе с тем ласковым тоном свою любимую фразу – «Ну, как же ж можно».

Пожав молча протянутую мне руку, я почел за лучшее не спрашивать его, какой именно поступок он имел в виду, и инцидент был исчерпан.

Опять потянулись для меня серые будни, хотя день этот отнюдь не был ни серым, ни будничным: календарь в кают-компании яркой красной цифрой показывал 25 декабря, а с безоблачного неба ослепительно сверкало жгучее африканское солнце, от жестоких лучей которого спасалось и укрывалось все живое.

К входу в Nossi-Be мы подошли лишь к вечеру следующего дня и, проведя ночь в море, чтобы не входить в темноте на незнакомый рейд, соединились с отрядом контр-адмирала Фелькерзама лишь утром 27 декабря. С этого дня началось наше долгое и изнурительное «носибейское стояние», продолжавшееся два с лишком месяца. Истинных причин столь долгого пребывания нашего в этом гиблом месте в то время никто, конечно, кроме самого адмирала Рожественского и нескольких лиц его штаба, не знал.

За это время эскадра несколько раз готовилась к походу: на корабли рассылались подробные диспозиции походного строя эскадры, порядок погрузки угля с транспортов в океане, корабли принимали полный запас провизии, воды и угля. Но затем дни шли за днями, а мы все еще продолжали оставаться в этом действительно горячем уголке земного шара.

В этом убийственном для европейца климате даже выносливость русского человека начинала сдавать. Появились случаи теплового удара, случаи, кончавшиеся обычно смертью. Редкий день проходил без того, чтобы в море не выходил дежурный миноносец с приспущенным флагом: мы хоронили своих покойников в море. Людей изнуряла не столько жара, сколько ужасающая влажность воздуха. Трудно было даже сказать, какие дни были хуже – солнечные или пасмурные, когда легкие вместо воздуха вбирали в себя буквально одни лишь водяные пары. Конечно, на эскадре сохранялось в полной силе «полярно-тропическое» расписание и работы и учения шли полным и непрерывным ходом.

От долгого ли пребывания на одном и том же месте, от монотонности ли рейдовой жизни, или же, наконец, от этого убийственного климата, но мадагаскарские воспоминания сохранились у меня в памяти какими-то отдельными обрывками, без какой-либо хронологической связи.

Одним из крупных событий на борту моего корабля, вскоре же после нашего прихода в Nossi-Be, была серьезная болезнь нашего командира и временное вступление в командование кораблем капитана 1-го ранга Клапье де Колонга.

Был один из тех, уже упомянутых мной периодов усиленного приготовления к походу. По приказанию адмирала были посланы команды с больших кораблей для перегрузки угля с тех германских пароходов, на которых его оставалось уже мало, на наши транспорты. Моему броненосцу досталась задача грузить пароход Добровольного флота «Киев», и я был командирован с нашей командой для производства этой операции, причем мне пришлось пробыть в отсутствии более суток. Когда я вернулся на свой корабль, то сразу же заметил, что за время моего отсутствия на броненосце произошло что-то серьезное: в кают-компании царило какое-то подавленное настроение, офицеры собирались к вечернему столу сумрачные и насупившиеся, пианино молчало.

– В чем дело? – спросил я Шупинского.

– Как, ты еще не знаешь? Да ведь час тому назад увезли на госпитальный «Орел» нашего командира. Представь себе, выскакивает он вдруг сегодня на палубу и начинает благим матом кричать на Арамиса и вахтенного начальника: «Что вы делаете! Ревет шторм, а у вас все шлюпки на воде! Ну как же можно! Да подымайте же их немедленно!» – Схватился затем за голову и давай биться ей об рубку. А кругом – мертвый штиль, тишь, гладь, да Божья благодать… Довел таки себя до галлюцинаций! Я уж и не знаю, как удалось Гавриле Андреевичу уговорить его пойти вниз, а час тому назад Македонтович