Четыре войны морского офицера. От Русско-японской до Чакской войны — страница 38 из 70

На этом кончаются мои ясные и отчетливые впечатления этого дня; все происходившее после выступает в моей памяти бессвязно, отдельными обрывками, как после какого-то кошмара. Вследствие, по-видимому, большой потери крови, я пребывал в полусонливом, в полуобморочном состоянии, лишь от времени до времени, на короткие сроки приходя в полное сознание, и тогда виденное отчетливо запечатлевалось у меня в мозгу.

Помню суматоху в операционном пункте. Открыв глаза, я увидел, что из трубы вдувного электрического вентилятора к нам в помещение выбрасывается дым и даже пламя. Один из докторов бросается к выключателю и останавливает работу вентилятора[105].

Я обвожу взглядом операционный пункт и с удивлением замечаю, что помещение полно уже до отказу лежащими и сидящими человеческими фигурами, частью – полураздетыми, частью – раздетыми вовсе, с белевшими на разных частях тела повязками.

– Откуда их набралось столько? – лениво шевелится у меня в мозгу. – Да ведь бой-то продолжается, – отвечаю я сам себе, и закрываю опять глаза.

Сверху доносится непрерывный гром орудийной стрельбы…

В один из последующих моментов сознания я открываю глаза и вижу, как один за другим в дверях операционного пункта появляются четыре призрака; они совершенно голы, с белыми, как мел лицами, с несоразмерно открытыми, вылезающими из орбит глазами; кожа на их телах свисает какими-то мелкими, серыми лохмотьями; они дрожат быстрой, мелкой дрожью и, не произнося ни слова, ни стона, подходят и останавливаются перед нашими докторами.

– Обваренные паром, – слышу я голос Гаврилы Андреевича. – Простыни!

Призраков заворачивают в простыни, в моем углу очищают место и кладут их рядышком, одного подле другого, неподалеку от меня.

Я закрываю глаза и вновь погружаюсь в небытие.

Когда я очнулся снова и взглянул туда, где лежали призраки, то их там уже не было. На их месте сидели и лежали другие фигуры с перевязанными головами, руками и ногами.

– А где обваренные? – спросил я тихо своего соседа.

– Да давно уж померли. Господин доктор приказали убрать их, бо тут и живым уж места нема, – сердито ответил мне сосед.

Сверху слышался непрерывный гул орудий…

– Алешка, Алешка, Алешка, Алешка-а-а…

Я вновь открываю глаза. Неподалеку от меня лежит ничком молодой красивый ординарец командира. У него приподнята сзади черепная коробка и видны мозги. Он даже не перевязан, по-видимому, в забытьи, и непрерывно, зычным голосом зовет какого-то Алешку…

Я открываю глаза и не узнаю места, где нахожусь. Это уже не операционный пункт, а какой-то коридор, длинный и узкий, слабо освещенный электричеством. Руки и ноги у меня страшно затекли в моей неудобной позе, на животе. Я делаю движение, чтобы переменить позу, и касаюсь ногами чего-то лежащего позади меня. Оттуда раздался слабый, жалобный стон.

– Осторожно, черт возьми! Сзади тебя командир лежит, – слышу я голос мичмана Бубнова.

Я с трудом поворачиваю голову и вижу маленькую фигурку командира, лежащую скрючившись, на тонком матросском матрасике у меня в ногах. Одновременно я узнаю и место, где мы находимся: это – коридор, прилегающий к операционному пункту, куда нас перенесли, чтобы разгрузить перевязочный пункт. Рядом со мной сидел мичман Бубнов, вытянув свою раненую ногу. Он был первым, сообщившим мне печальные вести о нашей эскадре.

На мой вопрос, который час и почему не слышно больше стрельбы, он сообщил мне, что уже ночь, что дневной бой кончился с заходом солнца, поэтому в данный момент нет стрельбы, но что я ее опять скоро услышу, потому что нас непрерывно атакуют миноносцы. Сообщил он мне, что эскадра наша совершенно разбита, масса кораблей потоплена. Первым пошел ко дну «Ослябя» – наш сосед по корме, потопленный через 45 минут после начала боя.

– А наш первый дивизион: «Суворов», «Александр III», «Бородино»? – спросил я.

– Что с «Суворовым» – не знаю. Наверное, погиб. «Александр III» и «Бородино» перевернулись. Мы единственные уцелели от первого дивизиона.

– А что с адмиралом? Где он?

– Неизвестно. В командование вступил адмирал Небогатов, и мы идем в кильватер «Николаю».

– А куда идем?

– Все тот же курс – NO 23°, во Владивосток.

Я задавал все эти вопросы машинально, и смысл получаемых ответов как-то не доходил до моего сознания, не производя на меня никакого впечатления. Все мои чувства притупились и одеревенели. С тем же чувством тупой и деревянной апатии узнал я о судьбе моих друзей и соплавателей: мой друг Андрей Шупинский, с которым мы прожили душа в душу 10 месяцев в одной каюте, пал одним из первых, убитый наповал осколком снаряда в голову. Нашу «мамашу» – Андреева-Калмыкова – буквально разорвало на части: от него нашли только кусок плеча с погоном. Командир был сначала ранен лишь в шею; когда его несли на носилках на перевязочный пункт, неподалеку разорвался снаряд, и его ранило вторично и уже смертельно – большой осколок снаряда попал в спину и прошел затем сквозь легкое и желудок. Тяжело ранены – Гирс[106], оба «Серафима», лейтенант Славинский, потерявший один глаз, младший штурман Ларионов. Арамис, раненный в голову и шею, после перевязки вернулся в строй и вступил в командование кораблем. Большинство остальных офицеров также были кто ранен, кто контужен, но оставались в строю. Среди команды убитые насчитывались десятками.

О состоянии нашего корабля я даже и не расспрашивал. Много позже, уже в плену, в Японии, мне довелось прочесть описание боя одним японским офицером. Его слова о нашем броненосце сохранились у меня до сих пор дословно в памяти: «Когда мы взошли на броненосец “Орел”, мы сами пришли в ужас от результатов нашей же стрельбы».

Эта ночь, проведенная в коридоре, прилегающем к операционному пункту, была бы настоящим кошмаром, от которого седеют люди, если бы не глубочайшая апатия и одеревенелость чувств, овладевшие мной и как бы забронировавшие меня от внешних впечатлений. Распростертый прямо на стальной палубе в неудобной позе, неизменно на животе, я не мог пошевелиться, чтобы не задевать своих страдальцев-соседей и особенно умиравшего у меня в ногах командира. Сжалившись надо мной, Бубнов снял с себя тужурку и подложил мне ее под грудь, но, видя жестокие страдания командира и его неудобное положение без подушки, я попросил подложить ее ему под голову.

Со всех сторон раздавались стоны, то громкие, то тихие и жалобные, исковерканных и изуродованных людей, и от времени до времени сверху, сквозь открытый люк, звуки горна, игравшего сигнал «Отражение минной атаки», и вслед за ним редкие выстрелы немногих оставшихся у нас целыми пушек…

Эпилог

I

Трубка моя догорает, и мне остается сказать уже немного. Более того: я даже могу возложить на другого печальную обязанность описать последние часы 2-й Тихоокеанской эскадры, вернее – ее жалких остатков после дневного боя 14 мая и ожесточенных минных атак наступившей за ним ночи.

Будучи участником, я вместе с тем не был свидетелем этих полных трагизма моментов, которых не дай Бог переживать никому из моряков, и поэтому, описывая их, я должен был бы говорить со слов других или базироваться на документах. Пусть же это сделает за меня другой!

Кому же передать свое перо? Есть столько описаний страшной трагедии 14–15 мая 1905 года, что в данном случае вполне применимо французское выражение embarras de richesse.

Есть, впрочем, флот, к которому я питаю какую-то странную нежную симпатию. В чем секрет этой симпатии? Не знаю. Вернее всего в том, что это один из древнейших флотов мира, и в том еще, что незадолго до трагедии, пережитой русским флотом, он также выпил до дна горькую чашу поражения. Флот этот – испанский. Пусть же представитель его поможет мне закончить мою грустную повесть.

Он имеет тем большее право сделать это, что не может быть заподозрен в пристрастии ни к одной, ни к другой из сторон: ни к России, ни к Японии[107].

«На востоке загорелась заря, освещая своим нежным светом воды Японского моря. Этот день, после кровавого кануна, рождался светлым и ясным. На чистом горизонте – ни облачка.

К назначенному накануне вечером адмиралом Того пункту с различных сторон направились отряды разведчиков и флотилии истребителей.

На месте встречи находились уже эскадры броненосцев и броненосных крейсеров. Адмирал отдавал необходимые распоряжения, чтобы приступить к заключительному акту трагедии, который вместе с предыдущим, разыгранным накануне, составил бы одно целое: великую битву с русским флотом.

Японская эскадра должна была развернуться в одну длинную линию с востока на запад, к югу от Матсушимы, с тем, чтобы пресечь всякую возможность врагу проскочить во Владивосток.

Радиограмма, отправленная адмиралом Катаока, находившимся в 60 милях в тылу, уведомляет Того, что к востоку видны дымы нескольких судов. Действительно, это были остатки того, что было эскадрой Рожественского, которые, под командой Небогатова, упорно продолжали свой путь к желанному убежищу.

Увидев эскадру крейсеров, русский адмирал попытался было атаковать их, но состояние его судов заставило его продолжать свой путь на NО.

Эскадры японских броненосцев и броненосных крейсеров бросились на восток, чтобы преградить путь русским кораблям, тогда как дивизионы Уриу и капитана 1-го ранга Того с эскадрами крейсеров стали заходить сзади. К полудню адмирал Небогатов на “Николае I”, во главе, “Орла”, “Апраксина” и “Сенявина”, имея с левого борта от себя крейсер “Изумруд”, оказался окруженным 27-ю японскими кораблями, не считая миноносцев.

Японцы открыли огонь, дав накрытие по “Николаю” с дистанции, недосягаемой для артиллерии русских, и тщательно сохраняя ее, когда русский адмирал попытался уменьшить ее. При этих условиях, – бессильный причинить вред неприятелю, неуязвимому для него, так как тот был хозяином дистанции, с выведенной из строя тяжелой артиллерией, с израсходованными снарядами, насчитывая на своих судах многочисленные аварии, окруженный подавляющими силами неприятеля, с выдохшимися физически экипажами, сражавшимися в продолжении многих часов, с подавленной к тому же психикой, – сопротивление для него было уже невозможно. И Небогатов к горечи поражения присоединил унижение сдачи, сдавшись со своими кораблями, кроме “Изумруда”, который смело прорвал кольцо неприятеля, что удалось ему, благодаря его большому ходу».