Четыре войны морского офицера. От Русско-японской до Чакской войны — страница 46 из 70

Глава I

Бац, бац, раздались два пистолетных выстрела…

Жюль Верн

«Хивинец» застоялся в Судской бухте, и на нем начали твориться совсем нехорошие дела.

Отбросив в сторону мелочи, вроде законных браков унтер-офицеров сверхсрочной службы с гречанками, или крупные разговоры между командиром и старшим офицером, с повышением голоса на два тона выше допустимого в разговоре двух джентльменов, упомянем хотя бы о таких:

Один из двух мичманов влюбился в почтенную даму, супругу живого мужа и мать двух очаровательных, но не очень малолетних детишек. Когда он объяснился ей в любви, то эта недальновидная и неосторожная дама назвала его пылкую речь – комедией.

– Так, значит, вы предпочитаете драму? – спросил удивленный мичман.

Узнав от предмета своей страсти, что из этих двух родов сценического искусства дама его сердца действительно предпочитает драму, он, как истый джентльмен, спустился под благовидным предлогом к себе в каюту (объяснение в любви происходило в одном из уютных уголков кают-компании «Хивинца») и, достав из кобуры револьвер системы «Наган» офицерского образца, выстрелил себе в левую сторону груди, туда, где по его предположению, должно было находиться его и так уже смертельно раненное сердце. Анатомию он знал гораздо хуже, нежели определение широты места по высоте Полярной звезды, и в сердце не попал.

На Крите в те далекие времена не было хорошего госпиталя. Поэтому «Хивинец» поспешил сняться с якоря и повез тяжелораненого в Пирей, в русский морской госпиталь.

Следом за ним бросилась в Пирей и виновница происшествия, махнув рукой на – что скажет свет. Это было с ее стороны актом действительно героическим и большого самопожертвования, ибо она серьезно рисковала скомпрометировать себя не только в глазах символической княгини Марьи Алексеевны, но и самых натуральных княгинь, и притом августейших – членов греческого королевского дома; в те времена «хивинские» дамы были вхожи в королевские дворцы в Афинах и Татое.

Навещая лежащего в пирейском госпитале безрассудного мичмана и просиживая подолгу у его изголовья, героиня этого романа могла убедиться в том, что есть большая разница между драмой, разыгранной на сцене Александрийского театра, обычным завершением которой был ужин в залитом электрическим светом зале ресторана Кюба, под звуки струнного оркестра Окиальби, и действительной драмой жизни, заканчивающейся палатой пирейскаго морского госпиталя и стонами борющегося со смертью мальчика.

Судьба избавила ее от долгих, если не вечных угрызений совести, – мичман остался жив.

Второй и последний мичман того же злосчастного корабля влюбился со всей пылкостью своих двадцати двух лет в девочку-подростка, дочь одного из генеральных консулов на острове Крите, и предложил ей руку и сердце, на что последовал, хотя и в мягком и отеческом, но все же в категорическом тоне, отказ со стороны отца, по причине крайней молодости лет его дочери.

Этот мичман нес на корабле штурманские обязанности.

Получив консульское письмо, он отправился в штурманскую рубку, достал карту критских вод и, выбрав место в море, где-то за островком Суда, поставил на карте, красными чернилами, крестик и аккуратно обвел его кружочком. Оставив карту на столе, он, выйдя из рубки, запер дверь и приказал вахтенному сигнальщику поднять «глаголь» – вызов нашей вольнонаемной шлюпки-калимерки. Когда она прибыла к кораблю, он высадил из нее шлюпочника Ставро, погрузил в нее дип-лот и, отпросившись у старшего офицера пойти в море проверить лот-линь, поднял парус.

Он очень долго плыл, направляясь к избранному им месту. Тихий бриз постепенно стихал и, наконец, стих совершенно. Парус повис безжизненными складками, и шлюпка остановилась на тихой глади заштилевшего моря без движения. Сама судьба не пускала его на то место, которое он обозначил на карте маленьким красным крестиком. Но судьба, по-видимому, плохо знала, с кем она имеет дело. То, что он задумал, он приведет в исполнение, хотя бы это и не было на избранном им месте.

Когда шлюпка остановилась, он не стал ожидать, чтобы ветер вновь наполнил большой косой парус калимерки. Сев на борт шлюпки, он обвязался лот-линем, спустил за борт тяжелый лот и выстрелил себе из нагана в висок. По-видимому, в момент выстрела лодку качнуло, и бездыханное тело мичмана упало не за борт, как ему хотелось, а на дно шлюпки…

Так и нашел этого юношу паровой катер «Хивинца», посланный вахтенным начальником, обеспокоенным долгим болтанием нашей калимерки, где-то за островком Суда, видимо, никем не управляемой. Труп мичмана лежал на дне шлюпки, а тяжелый лот, который должен был потянуть его на дно, висел за бортом…

Когда командир лодки вернулся на корабль после похоронной церемонии, на которой играл прекрасный духовой оркестр критских жандармов, он сел писать длинный рапорт начальнику Главного морского штаба в Петербурге.

В этом рапорте он доносил о вторичном трагическом происшествии на вверенном ему корабле, объясняя их долгой монотонной стоянкой в такой дыре, как Суда, всей обстановкой критской станции, слишком насыщенной скукой, и не лишенной, вместе с тем, романтизма и поэтической дымки, просил разрешения развлечь офицеров и команду длительным, двухмесячным плаванием и, в заключение, рекомендовал не назначать на его лодку очень молодых офицеров, давая предпочтение семейным перед холостыми, и в чине не ниже лейтенантского. Он знал, что на этих поэтическая дымка действует скорее умиротворяюще, нежели раздражающе, и что в их револьверных кобурах гораздо чаще можно было обнаружить очень облегченное оружие системы «Le Papier», нежели тяжелый наган с барабаном, набитым семью длинными латунными патронами.

В другом рапорте, с надписью «Совершенно секретно», он горько жаловался на своего старшего офицера, приводя ряд своих с ним столкновений, в которых, конечно, был прав один он, и просил убрать своего злосчастного помощника, прислав вместо него другого.

Прочитав оба рапорта, начальник Главного морского штаба, высокий, худой, с аскетическим лицом моряк, на плечах которого на тусклом золоте широких погон распластали свои крылья по два черных орла, протянул полученные документы своему помощнику и, кривя тонкие бескровные губы в недоброй улыбке, сказал:

– Пошлите на «Хивинец» разрешение на просимое плаванье. Действительно, нужно развлечь экипаж этого корабля, начиная с его командира. Да поищите для него другого старшего офицера, a то, как бы чего доброго, не начали бы там палить друг в друга из револьверов командир и старший офицер.

«Хивинец», таким образом, получил просимое разрешение на плаванье, причем ему самому было предложено разработать маршрут, прислав лишь его на утверждение в Петербург с условием не очень удаляться от острова Крита, в предвидении всегда возможного на нем какого-нибудь «пожарного» случая, в виде очередной резни греческих глоток турецкими ятаганами или турецких – греческими. Вместо покойника и полупокойника прибыли новые ревизор и штурман; первый – в чине лейтенанта и семейный, а второй, хотя и в легкомысленном чине мичмана, но также уже связанный по рукам и ногам дедушкой Гименеем, большим, как известно, мастером по части охлаждения поэтического пыла.

Программу плавания вырабатывали соединенными усилиями всех офицеров корабля, начиная от командира и кончая вторым механиком – Женюрой Вишняковым. Некоторое время колебались, на каком из двух вариантов остановить выбор: Адриатика или восточная часть Средиземного моря. В первом были такие соблазны, как Венеция и Анкона, откуда можно будет прокатиться в Рим; во втором – Александрия, с мотанием к египетским пирамидам и заход в Яффу или Хайфу с поездкой в Иерусалим и по святым местам. В конце концов, после шумных дебатов легкомысленная Венеция и буйный Рим взяли верх над Гефсиманским садом и Стеной Плача, и, таким образом, вместе с Палестиной, были забракованы египетские пирамиды, что дало повод одному из их сторонников произнести с чувством – «Sic transit gloria mundi» и, позвонив вестового, приказать ему подать себе бутылку пива.

Выработанный маршрут поехал в Петербург на утверждение Адмиралтейского шпица, каковое и не замедлило последовать. В Петербурге, для богов, восседавших на флотском Олимпе, было решительно все равно, на чем будут кататься Женяры Вишняковы и иже с ним – на верблюдах ли по жгучим пескам египетской пустыни или в гондоле, по вонючей воде венецианского Canale Grande, и, будут ли они перечитывать Евангелие от Иоанна или «Quo Vadis» Генриха Сенкевича.

Когда пришло на Крит сухое и лаконическое разрешение на плавание, и командир, обсудив с ревизором кое-какие прозаические детали, касающиеся угля, машинного масла и солонины, объявил день ухода в поход, на корабле наступило лихорадочное оживление, далеко, впрочем, не одинаковое у всех его обитателей. Оживление, напр., минера, артиллериста и доктора ограничилось тем, что первые двое заказали себе по паре новых белых фланелевых брюк у неисповедимыми путями Иеговы оказавшегося в Канее русского Исайки; а доктор, не любивший транжирить без крайней необходимости своих сбережений, лишь проверил свой штатский гардероб и, найдя его вполне дееспособным, вновь повесил в шкапике своей каюты рядом с попахивающим йодоформом белым халатом.

Нельзя того же сказать про старшего офицера, ревизора, штурмана и старшего механика, в английском сокращении – Чифа. Этим было о чем позаботиться.

Старший офицер принялся усиленно приводить корабль в такой вид, в котором ему не стыдно было бы показаться на людях. Это вовсе не значит, что «Хивинец» стоял на Крите замухрышкой. Отнюдь нет, ибо корабли Российского Императорского флота нигде и ни при каких обстоятельствах не были замухрышками, а за границей, хотя бы и в такой дыре, как Судская бухта, – еще того менее.

В этой самой дыре «Хивинец» непрерывно подвергался экзамену ревнивых глаз понимающих толк в деле англичан с крейсера «Диана», французов с «Amiral Charner» и итальянцев с «Varese». Иногда, в штормовую погоду, в Судскую бухту заходили отстояться чистенькие пассажирские пароходы австрийского Ллойда, не говоря уже о греках. Этих, впрочем, можно было не стесняться: это были свои люди, во-первых, а во-вторых – щегольство и чистоплотность никогда не входили в число греческих добродетелей, что, впрочем, нисколько не мешает грекам быть отличными моряками, каковое качество я однажды имел прекрасный случай проверить чисто опытным путем, о чем будет рассказано в следующей главе.

Глава II

To как зверь она завоет,

То заплачет как дитя.

Пушкин

В один из мрачных декабрьских дней некоего года в восточной части Средиземного моря ревел свирепый шторм.

В Судскую бухту бежало все плавучее с открытого Канейского рейда. Зашли отстояться – австриец, два грека и итальянец. Корабли отстаивались на двух якорях, сильно потравленные канаты которых натягивались как струны под напором свирепых порывов ветра. За закрывающим вход в бухту маленьким островком Суда, на котором развевались флаги четырех держав – покровительниц острова Крит, было видно, как горами ходила зыбь. Ей было где разгуляться на широком просторе от самой Мальты до Крита.

В такой-то неуютный день я получаю телеграмму, срочно вызывающую меня в Пирей, по неотложному делу.

– Слушайте, Костя, – говорю я нашему поставщику греку Мускутти, приехавшему зачем-то на корабль и доставленному с берега нашим бравым шлюпочником Ставро на своей калимерке, на косом парусе которой он, впервые на моей памяти, взял все рифы, – нет ли какого-нибудь парохода, идущего в Пирей?

Костя в изумлении вытаращил на меня глаза.

– Что вы, что вы, какие могут быть пароходы в Пирей в такую погоду?! Вы же видите, что творится в море! Даже австрийский Ллойд выжидает, пока хоть немного стихнет.

– Вижу-то я вижу, да мне дозарезу нужно в Пирей.

– Ничего нельзя поделать, надо подождать. Может быть завтра или послезавтра начнет стихать, и о первой же оказии я вас уведомлю.

Костя уехал на берег, а я примирился со своей участью.

Прошло часа два. В самом мрачном настроении духа я сидел у себя в каюте, когда внезапно был разбужен от своей задумчивости громким стуком в дверь.

– Войдите, – крикнул я и, обернувшись к двери, с удивлением увидел вновь входящего Костю. С его дождевика, в который он был одет, струилась вода; лицо и руки его посинели от холода.

– Хотите ехать в Пирей? – говорит он мне. – Через час снимается с якоря греческий пароход «Афины». Я только что узнал, что капитан получил телеграмму от своего хозяина, срочно вызывающего его в Пирей.

– Что это за «Афины»? – спросил я.

Костя подошел к иллюминатору.

– А вот, его видно в иллюминатор, вот этот самый, – указал он мне пальцем.

Я взглянул по его указанию и увидел маленький, обшарпанный, не более тысячи тонн водоизмещения, пароход. Судя, по высоко вылезшему из воды грязно-красного цвета днищу, пароход был пуст. Труба его сильно дымила, и свирепый ветер клоками рвал космы его дыма и, пригибая к самой воде, гнал их куда-то в море. На кормовом флагштоке парохода трепыхался маленький, закопченный греческий флаг – синие полосы с синим крестом в крыже.

– Вот эта рвань сегодня пойдет в море? – удивленно спросил я.

– Почему же рвань? – обиделся за своих соотечественников Костя: – Пароход, как пароход. И, потом, я же вам сказал, что капитан его получил телеграмму от хозяина с срочным вызовом в Пирей.

Костя Мускутти, как уже известно читателю, был грек, и ход мышления в его греческой голове в этот момент должен был быть такой: капитан парохода «Афины» получил телеграмму со срочным вызовом в Пирей. В Пирее сегодня такая же погода, как и на Крите, и, раз его вызывает срочно хозяин, то значит, там есть груз, на котором можно хорошо заработать. Ну а раз дело пахнет барышом, то причем здесь погода? Если бы хороший фрахт предложил Вельзевул, то пароход под греческим флагом пойдет к самому Вельзевулу в ад.

На мгновение в душу мою закрался страх. Я очень хорошо знал, что творится в море и колебался. Костя выжидающе смотрел на меня, и мне стало стыдно.

– Ладно, берите билет, – решительно сказал я.

– Какие там билеты, – возразил Костя, – едемте, сейчас, прямо на пароход. Я переговорю с капитаном, и вы там же заплатите за проезд.

Через четверть часа, которые мне понадобились на получение разрешения от командира и на сборы своего нехитрого багажа, мы уже летели на калимерке. Я и Костя сидели на наветренной стороне, чертящей бортом воду, шлюпки, которой правил Ставро. В такую погоду он даже мне не доверил бы руля. Я, в свою очередь, не очень доверял ему и взял в руки шкот: безопасность такого плавания в такой же степени зависит от того, кто держит шкот, как и от держащего румпель.

Пароход «Афины» качался даже на рейде. Когда я поднимался по штормтрапу, меня на мгновенье вновь охватило малодушие и нечто похожее на раскаяние, что я решился на это, казавшееся мне тогда совершенно безрассудным, предприятие. Но отступать уже было поздно.

Поднявшийся вместе со мною Мускутти вступил в переговоры со встретившим нас капитаном парохода, высоким худым стариком, с красивым, гладко выбритым лицом. Дело было улажено быстро, и через минуту Костя, пожав руку мне и капитану, уже полез обратно в калимерку, чтобы возвращаться на берег.

Капитан повел меня вниз и указал мне каюту, оказавшуюся, к большому моему удивлению, довольно чистым и уютным обиталищем. Дверь из каюты выводила в небольшую кают-компанию, где, когда мы вошли, обедали три грека, должно быть помощники капитана и механик.

Войдя в каюту, я сразу же надежно привязал ремнем свой чемоданчик, мой единственный багаж, к ножке стола, чтобы, по выходе в море, он не превратился бы в бумеранг. Попробовав, хорошо ли задраен иллюминатор, я вышел в кают-компанию, где охотно принял предложение греческих моряков пообедать с ними. Я не успел это сделать на «Хивинце», и болтаться с пустым желудком мне не хотелось, – можно было укачаться.

Я еще пил ароматный кофе (греки – такие же мастера по варке кофе, как и турки), как почувствовал по вздрагиванию корпуса, что пароход выбирает уже якоря. Пора было принимать дальнейшие меры предосторожности. Быстро допив кофе, я ушел в каюту и, полураздевшись, вклинился в гробообразную койку.

Часы показывали двенадцать, когда до моего слуха глухо донесся стук заработавшего пароходного винта…

В пять часов вечера я поднял от подушки тяжелую голову и, уцепившись за стенной крюк над койкой, перегнулся через ее край, чтобы взглянуть в иллюминатор. Только что омытый мутно-зеленой, как бутылочное стекло, волной, иллюминатор вскинулся вверх, и я увидел у нас на левом траверзе освещенный багровыми лучами заходящего солнца, опоясанный белой пеной бурунов, высокий скалистый мыс Акротири. От выхода из Судской бухты до этого мыса – три мили. Эти три мили мы вытанцовывали пять часов! Всякий моряк ясно себе представит, какой это был веселый танец.

Когда на третий день, при значительно уже стихшей погоде, я вышел на палубу парохода «Афины» с чемоданчиком в руках, чтобы спуститься по сходне на пирейскую набережную и увидел у трапа капитана, я подошел к нему и крепко, с чувством, пожал ему руку. Мои познания в греческом языке были слишком слабыми, чтобы я мог выразить на словах мое восхищение его мужеством и мою благодарность за благополучное доставление меня в тихую гавань Пирея.

Старик спокойно смотрел на меня усталыми глазами и ответил мне столь же крепким рукопожатием.

Глава III

Храни теперь рука Господня

В дорогу выступивший флот.

Лейтенант С. (Случевский)

Но я уклонился от темы моего повествования.

Итак, старший офицер принялся прихорашивать «Хивинец», как заботливая мать прихорашивает дочку, собравшуюся выехать в свет, чтобы людей посмотреть и себя показать. Что уж там греха таить, – показывать нам особенно было нечего, ибо «Хивинец» красою отнюдь не блистал, со своими двумя тонкими близко посаженными одна от другой прямыми трубами, с туповатым носом и задранной кормой. На полубаке и полуюте за щитами стояло по одной не очень страшной 120-миллиметровой пушке, да на шкафуте и на шканцах четыре 75-миллиметровых высовывали из-за бортов свои тонкие, как жала, дула. Хвастать, как говорится, было нечем.

Ревизору тоже достаточно было хлопот с углем, маслом и провизией. Штурман углубился в чтение лоции Адриатического моря и исподволь начал подбирать карты и планы. Даже Чиф сбросил свою обычную флегму и стал уделять своей машине значительно больше времени, нежели имел обыкновение это делать на стоянке.

Так, незаметно, подошел день, назначенный для ухода.

В чудесное безоблачное июньское утро якорь «Хивинца» оторвался от привычного ему грунта, и две машины ритмически застучали и задвигали своими шатунами и поршнями. «Хивинец» тронулся в поход. Наши друзья – дианцы и шарнерцы – провожают нас завистливыми взорами. На юте «Дианы» видна высокая тощая фигура старшего офицера Кенди, который, отдав при нашем проходе официальную честь, делает нам вслед ручкой, а с «Amiral Charne», из одного из его иллюминаторов доносится: «Bon voyage»! Это кричит наш друг лейтенант Фурко.

Пройдя островок Суда, за которым открывается широкий морской простор, млеющий в истоме жаркого летнего дня, штурман, обхватив руками, как стан любимой женщины, нактоуз главного компаса и вперив взор в прорезы визира, весело кричит вниз, рулевому:

– Лево!

– Есть, лево, – отвечает ему снизу рулевой.

Нос «Хивинца», поколебавшись несколько мгновений, начинает катиться влево.

– Отводи!

– Есть, отводи…

– Так держать!

– Есть, так держать…

Курс проложен на Фалеро – первый порт в маршруте «Хивинца».

Ночью, справа, темная громада острова Милос ласково мигает «Хивинцу» огоньками своих прибрежных деревушек. Утром следующего дня якорь «Хивинца», поднимая каскады брызг, со звоном и грохотом уже летит в спокойные воды Фалерского рейда.

Там «Хивинец» простоял всего два дня. В Афинах – пыль, духота и греческие ароматы, основу которых составляет запах горелого оливкового масла. Весь греческий бомонд – в Фалеро. Огромный отель «Актеон» набит битком. Там же живет и супруга командира «Хивинца» с детишками Анной и Сандриком.

Гуляя с детьми по пляжу Фалеро, Вера Николаевна видит знакомую ей тощую фигуру Чнфа. На нем – синий пиджак, белые фланелевые брюки и канотье, в руках – тросточка, в глазу – монокль. Увидев командиршу, Чиф идет ей навстречу и, подойдя, снимает канотье и целует ей руку.

– Чиф, как я рада вас видеть, – радостно приветствует его командирша, обдавая запахом крепких английских духов, – вы ничем особенно не заняты?

– Ровно ничем, просто фланирую.

– Можно, в таком случае, подбросить вам, на полчасика, Сандрика и Анну? Мне нужно повидать одну даму, и я не хочу брать детей с собой. Милый Чиф, хорошо?

– Ну, конечно же, Вера Николаевна, я очень рад.

– Только условие, ничего не давайте им есть; они скоро будут обедать.

Анна и Сандрик радостно переходят под попечение Чифа, и командирша торопливо удаляется по направлению к «Актеону». Туда же, погуляв немного по пляжу, ведет Чиф вверенных его попечению детей. Около отеля – площадка с открытой сценой; на площадке – круглые столики, за которыми прохлаждаются афиняне и развлекаются представлением на сцене обычного кафешантанного репертуара.

Чиф со своими молодыми компаньонами занимает столик и требует себе виски с содой. Дети отказываются и от виски, и от соды и говорят, что предпочитают мороженое. На замечание Чифа, что мама просила ничего не давать им есть, ибо они скоро будут обедать, Анна резонно заявляет, что мороженое – не еда, так как оно в желудке, и даже во рту, тает и превращается в воду. Сандрик всецело присоединяется к мнению, высказанному сестрой, и Чиф, оставшийся в меньшинстве, сдается и приказывает гарсону подать детям мороженое, после чего вставляет в глаз монокль и все втроем начинают смотреть на открытую сцену, где уж дрыгает ногами, обтянутыми трико телесного цвета, какая-то девица сомнительной юности и загадочной национальности.

Там и нашла их командирша, спустя добрый час времени, после тщетных поисков своих детей на пляже.

Когда она, увидев их издали, с радостным – «вот они» – устремилась к ним, все трое с большим интересом смотрели на сцену, на которой какой-то дядя в цилиндре, надетом набекрень, заломив большие пальцы рук за прорези жилета, рассказывал в веселой песенке о какой-то Мариете:

Mariet-te,

Comme je regret-te,

Que tes nichons

En tirbouchon.

После первого пароксизма радости, что она нашла своих детей, настроение командирши внезапно резко меняется, когда она слышит песенку про бедную Мариету и видит, с каким вниманием ее Сандрик и Анна слушают дядю с цилиндром набекрень.

– Чиф, как вам не стыдно! Куда вы привели моих детей? – набрасывается она на Чифа.

Чиф сконфуженно поднимается со стула:

– Да мы, Вера Николаевна, просто пришли сюда отдохнуть.

– А это что? – спрашивает командирша, указывая на пустую вазочку из-под мороженого перед Анной и на Сандрика, торопливо доедающего свою порцию. – Ведь я же просила вас не давать им ничего есть! Ведь они теперь не станут есть супа!

Чиф думает, что они не станут есть не только супа, но и вообще чего бы то ни было, ибо каждый из них съел по три больших порций мороженого, но он этого, конечно, не говорит, а пытается оправдаться.

– Ну, я не думаю, Вера Николаевна, чтобы от одной маленькой порции мороженого у них испортился бы аппетит.

Сандрик, поперхнувшись последней ложкой мороженого, с трудом удерживается от смеха под строгим взглядом сестры.

– А это мы увидим, – продолжает ворчать командирша, – и если они не будут есть супа, я пожалуюсь на вас Николаю Александровичу.

Чиф покорно склоняет голову, как бы давая этим понять, что он готов пострадать за правду.

Вера Николаевна сухо с ним прощается и, взяв за руки своих детей, ведет их по направлению к отелю. Дети, уходя, оборачиваются и машут доброму Чифу свободными ручками. Чиф, оставшись один, тяжело вздыхает и, подозвав гарсона, приказывает подать себе новую порцию виски с содой и тарелочку с жареными фисташками.

Глава IV

Следы давно забытой славы

Героев старины седой…

Полонский

Через два дня «Хивинец» покидает тихие воды Фалеро и направляется в Патрас, через Коринфский канал.

Эта трехмильная щель, прорезанная сквозь довольно высокое плато, сокращает значительно путь кораблям, идущим из Эгейского моря в Адриатику, избавляя их от необходимости огибать огромный полуостров Морего. На полпути через канал переброшен железнодорожный мост. Идущему впервые по Коринфскому каналу кажется издали, что под мостом нельзя пройти, не задев его не только мачтами, но и мостиком. По мере того как вы приближаетесь к нему, мост как бы поднимается все выше и выше, и, когда корабль проходит под ним, вы убеждаетесь, что ваши мачты не только не задевают за мост, но что они не задели бы его, если бы были и вдвое выше. Он так высок, что проходящий по нему поезд кажется с корабля игрушечным.

Но вот канал пройден, и «Хивинец», выйдя на широкую гладь Патрасского залива, отпускает лоцмана.

Это еще не Адриатика, а город Патрас, если и представляет собой какой-то интерес, то только для поставщика «Хивинца», взятого в плаванье и уже знакомого читателю Кости Мускутти. Судя по тому, как часто он произносит «калимера» или «калисперас» при встрече со смуглыми и черноусыми обитателями Патраса, там у него немало друзей и знакомых. Вечером, когда нагулявшиеся офицеры и команда лодки уже вернулись на корабль, Костя сидит еще на площади за столиком одного из многочисленных кафе и оживленно беседует с ними, прихлебывая черное, как египетская тьма, кофе. Судя по часто повторяемому имени Венизелоса (ударение на букве и), разговор идет о политике. Да и о чем ином могут беседовать греки – самые страстные политиканы в мире, отдыхая на склоне делового дня?

Наутро, подгрузив немного угля, подсунутого «Хивинцу» одним из патрасских поклонников Венизелоса под маркой Кардифа, но к которому, без сомнения, был примешан в значительной дозе, в лучшем случае, Ньюкастль, а то и попросту турецкий Зунгулдак, «Хивинец» снялся с якоря и пошел дальше.

Вот и Адриатика.

Воды ее ничем не отличаются от вод Эгейского и Средиземного морей: тот же аквамарин в ясную погоду, под безоблачным небом, и та же серая пелена, когда небо нахлобучено тучами.

Но что за красота Ионические острова, на один из которых – Корфу – зашел «Хивинец»! Горы, покрытые пышной растительностью, смотрятся в окружающее их зеркало вод. Белые домики городка сбегают к самой воде обширной бухты, укрывавшей некогда славные корабли Ушакова и Сенявина.

Маленькая средневековая крепостца отвечает на салют входящего в бухту русского корабля частыми выстрелами из своих пушчонок. Белые облачка порохового дыма, как клочки ваты, выскакивают из амбразур крепостной стены и медленно расплываются в тихом воздухе летнего дня. На эти самые стены когда-то смотрел Дон Хуан Австрийский, только что овеянный славой Лепантской битвы, возвращаясь после одержанной победы, а с другой галеры на них же останавливал свой усталый взор страдающий от тяжелой раны дон Мигель Сервантес, автор бессмертного «Дон Кихота».

Отсюда младшие братья Корфу – Занте и Кефалония кажутся фиолетовыми. А вот тот маленький островок, наверное, и есть тот самый, который некогда, по преданию, населен был одними графами. Это предание говорит, что когда Ионические острова принадлежали Венецианской республике, один из ее дожей потерпел однажды кораблекрушение у берегов этого острова и был спасен островитянами. Дож был щедр и, преисполненный теплым чувством благодарности к спасшим его жителям единственной маленькой рыбачьей деревушки острова, после того, как освободился от наполнявшей его внутренности соленой воды, торжественно объявил: «Tutti conti!» – сиречь: «Все вы отныне графы!»

Если про это удивительное происшествие можно сказать – «se non e vero, e ben trovato», то уж абсолютно «vero» и не «trovato», что на одной из возвышенностей, господствующей над бухтой Корфу, можно было видеть в то время, к которому относится наш рассказ, а может быть, можно видеть и по сие время, пушки с выбитыми на них российскими двуглавыми орлами и с клеймами Тульского оружейного завода. Орлы эти распластали широко, по моде времен Александра Благословенного, свои крылья, ибо пушки эти относятся к той эпохе, когда славные русские адмиралы Ушаков и Сенявин сделали этот остров русским, да и не только этот остров Корфу, но и немало островов, городов и всей благословенной Далмации, включая одно из чудес природы – Боку Катарскую. Все это перестало быть русским в один далеко не прекрасный день, благодаря недоброй памяти Тильзитскому миру.

Офицеры и команда «Хивинца» не преминули совершить паломничество на место, называемое «Канони», где покоились эти былые свидетели русской славы, безжизненные тела которых лежали просто на земле и вокруг которых буйно росла не только символическая трава забвения, но и самая обыкновенная зеленая травка, в которой копошились равнодушные к чьей бы то ни было славе кузнечики, козявки и божьи коровки.

Отдав дань истории, русские матросы спустились в городок, к ближайшему кабаку, а офицеры, которых не соблазняли мелкие кабачки Корфу с неизменным дузиком и кислым вином, отправились осматривать другую достопримечательность острова – загородный дворец Ахиллеон.

Это был небольшой дворец, не представлявший как таковой собою ничего особенного, если не считать изумительного вида, открывающегося с места его расположения, да действительного чуда искусства – мраморной статуи Ахиллеса, по имени которого и назван дворец. Ахиллес изображен вытаскивающим из пятки смертельно ранившую его стрелу; лицо его изображает такую безграничную муку, которую мог передать резцом только гениальный скульптор. Дворец, некогда принадлежавший одному из несчастных принцев Габсбургского дома, в то время, когда его посетили хивинцы, имел уже нового хозяина – германского императора Вильгельма.

Глава V

Из-за острова Буяна

В царство славного Салтана.

Пушкин

Перед уходом из Корфу, ревизор по приказанию командира посылает от его имени телеграмму русскому посланнику в Черногории, в которой извещает его, что канонерская лодка «Хивинец» идет в Антивари, откуда командир с несколькими офицерами посетят столицу – Цетинье.

Но человек предполагает, а Бог располагает. Пожалуй, ни одна профессия в мире не дает столько поводов для упоминания этого афоризма, как морская. Старые штурманы поэтому неизменно сердятся, когда им задают наивный вопрос:

– Иван Иванович, скажите, когда мы придем в X…?

– Я вам могу сказать, государь мой, сколько осталось миль до X…, когда же мы туда придем, об этом знает лишь один Господь Бог, – неизменно ответит штурман, и притом очень сердитым тоном.

Начиная с командира корабля, и кончая вестовым Гусевым, у всех на лодке было полное основание предполагать, что «Хивинец» с Корфу придет в Антивари: летнее время, благорастворение воздухов, «Хивинец», хотя и называется лодкой, но это совсем не лодка, а самый настоящий корабль, и, наконец, от Корфу до Антивари, что называется, рукой подать.

А вот, подите ж вы – «Хивинец» в Антивари не пришел.

Едва он высунул свой тупой и некрасивый нос из-за последнего Ионического острова в море, как начался так называемый на образном морском языке «мордотык». Объяснять это очень выразительное слово незачем даже глубоко сухопутному человеку, владеющему могучим и свободным русским языком.

Этот мордотык, вполне терпимый вначале, усиливался по мере того, как «Хивинец» продвигался вперед, пока не достиг прямо-таки безобразных размеров. «Хивинец» болтался уже не как корабль, а как действительно самая отвратительная лодка. Сваливались один за другим укачанные, не только молодые матросы 2-й статьи, но и 1-й, и, о ужас, даже господа офицеры. Вот он, результат бесконечной стоянки на одном месте, в тихой Судской бухте, – люди отвыкли от моря.

Надо, впрочем, отдать «Хивинцу» справедливость, что качка у него была отвратительная.

У каждого корабля есть своя манера качаться, как у каждой капризной барышни – своя манера реагировать на приставания грубияна. «Ах, оставьте, уберите ваши руки, нахал!» – кричит обиженная девица, изгибаясь всем телом и уклоняясь от грубых лап безобразника, пытающегося заключить ее в свои объятия. Точно так же уклонялся и бедный «Хивинец» от слишком грубых ласк Отрантского пролива, склоняясь то направо, то налево, скрипя всеми своими шпангоутами и бимсами, как упоминаемая выше девица – костями своего корсета, точно говоря этим грубым волнам – да оставите ли вы, наконец, меня в покое?! Клотики его мачт описывали огромнейшие дуги по серому фону покрытого тучами неба, по его палубе ходила вода, перекатываясь при размахе качки с борта на борт, а выскакивающие временами из воды на воздух винты заставляли содрогаться его корпус от боли и негодования…

Первым сваливается укачанным артиллерист Шнакенбург, и вместо него вне очереди становится на вахту ротный командир Бошняк. Глубокой ночью дежурный вестовой входит в каюту спящего ревизора и дотрагивается до его плеча. Ревизор открывает глаза, протягивает руку к выключателю и зажигает свет.

– В чем дело? – спрашивает он.

– Ротный командир просят подсменить их на вахте, бо воны нездоровы.

Ревизор достает из-под подушки часы; они показывают два.

– Почему на вахте ротный командир, когда сейчас должен быть г. Шнакенбург? – недовольным тоном спрашивает. – Иди и буди господина Шнакенбурга.

– Та воны ж тоже нездоровы, – поясняет вестовой.

Ревизор чертыхается и, вылезши из койки, начинает одеваться, балансируя, чтобы сохранить равновесие на сильных размахах качки.

В каюте качается все, что может качаться и что не закреплено наглухо: занавеска на иллюминаторе, висящий на крюке у двери дождевик; по гладкой стенке каюты описывает дуги неровными порывистыми движениями висящий кортик; даже из платяного шкапа глухо доносятся какие-то стуки. Это катаются по дну шкапа парадные лакированные туфли, стукаясь всунутыми в них деревянными колодками, то в одну, то в другую сторону.

Самое трудное в процедуре одевания на качке, это – шнурование ботинок, ибо во время этой процедуры заняты обе руки и одна нога. Но вот закончена и эта операция. Надет и наглухо застегнут дождевик, и ревизор покидает уют сухой и теплой каюты.

Когда он выходит на палубу, его чуть не сбивает с ног свирепый порыв ветра. Нагнув голову и преодолевая сопротивление, он трогается вперед, скользя но мокрой палубе расставленными циркулем ногами. Глаза его ничего не видят во мраке, и он ощупью находит поручни трапа, ведущего на мостик.

На мостике – ветер еще свирепее. На мокрый полубак падает слабый отсвет от белого огня на мачте, да невидимые с мостика, закрытые щитам, ходовые огни бросают свои блики на пенистые гребни волн, справа – изумрудный и слева – рубиновый.

– Александр Александрович, где вы? – кричит ревизор, глаза которого еще не привыкли к мраку.

– Здесь, – доносится с подветренного крыла мостика.

Ревизор, цепко держась за поручни, идет по уходящему из-под ног мостику на ту сторону.

– Вы уж меня извините, – говорит Бошняк, – что я вас потревожил, но прямо, знаете, уже сил нет, так болит живот…

Это уже аксиома: когда моряка тошнит в море, то вовсе не от того, что его укачивает, а потому что у него болит живот.

– Ничего, Александр Александрович, – успокаивает его ревизор. – Нельсона тоже всю жизнь укачивало, что вовсе не помешало ему быть недурным адмиралом. Сдавайте вахту.

Они заходят в штурманскую рубку, где Бошняк указывает на карте вступающему на вахту офицеру счислимое место корабля. Вернувшись на мостик, он быстро сдает вахту и, цепляясь за поручни изуродованной в Порт-Артуре японской пулей рукой, спускается на палубу и скрывается во мраке ненастной ночи.

Наутро болит живот уже у самого командира, и на мостике появляется опротестованный им старший офицер, на губах которого играет многозначительно-ироническая улыбка. В Венеции он покинет «Хивинец», но до Венеции он еще успеет поиронизировать над слабостью командирского желудка. В этот день на мостике поочередно появляются только три офицерские фигуры; это – старший офицер, ревизор и штурман. Все остальные отлеживаются по своим каютам, ибо у всех болят животы.

Когда штурман посылает доложить командиру, что «Хивинец» подходит к траверзу Антивари, и что он просит разрешение переменить курс, командир присылает сказать, что идти в такую погоду на открытый антиварийский рейд незачем, и приказывает идти дальше, правя против волны.

Таким образом, человеки предполагали, что «Хивинец» придет в Антивари, а Бог расположил, чтобы он пришел в Гравозу.

Когда Арсеньев, российский посланник в столице Черногории Цетинье, получил телеграмму о предполагаемом приходе русского военного корабля в Антивари, он в тот же день доложил об этом королю, который чрезвычайно сему обстоятельству обрадовался. Это было время в высшей степени натянутых отношений между Черногорией и Австрией, по вине каких-то мюридитов и малисоров, и чтобы напугать свою могучую соседку, король очень маленькой страны и очень храбрых подданных приказал распустить слух, что русский царь посылает ему два транспорта с оружием, которые идут к нему в Антивари, конвоируемые русским военным кораблем – канонерской лодкой «Хивинец». Встревоженная Вена телеграфировала в Полу о высылке в крейсерство у входа в Антивари военных судов, для проверки этого слуха.

В это самое время ничего не подозревавший командир «Хивинца», желудочные боли которого утихли одновременно с ветром и взбудораженной им Адриатикой, приказывал штурману направить вверенный ему корабль в ближайший порт, которым оказывалась австрийская Гравоза.

Чудесным тихим утром «Хивинец», входя в залитую ярким солнцем живописную бухту Гравозы, поднял на фок-мачте австрийский флаг и приветствовал эту державу 21-м выстрелом своих пушек. Австрийцы вежливо выпустили в ответ столько же клубочков белого порохового дыма из старой крепостицы Гравозы. Вена успокоилась и отозвала обратно в Полу свои крейсера, которые усердно утюжили море перед входом на пустой антиварийский рейд.

Зато в Цетинье, когда туда пришла весть, что «Хивинец» вместо Антивари пришел себе, спокойненько, в гости к австрийцам, король Никола бушевал в гневе и ярости и пускал по адресу русских моряков некоторые эпитеты. Что это были за эпитеты, можно судить по тому, что когда их передавал по секрету нашему посланнику один из его друзей – приближенный короля, случайный свидетель королевского гнева, лицо старого дипломата болезненно морщилось, и он просил своего осведомителя говорить потише, чтобы эпитеты не донеслись до ушей его дочери, девицы с нервами и деликатного воспитания.

Глава VI

И с трепетом Нептун чудился,

Взирая на российский флаг.

Ломоносов

– Экая обида, Николай Александрович, – говорит ревизор командиру после доклада о ценах в Гравозе на уголь и провизию, – не пришлось нам зайти в Антивари и побывать в Цетинье!

– Антивари само по себе ничего интересного не представляет, ибо это – самая настоящая дыра, и больше ничего, – говорит командир, – что же касается Цетинье, то оно от нас не уйдет. Мы поедем туда отсюда, через Боку Катарскую. У вас нет черногорского ордена? Ну, так приготовьте для него место на вашей колодке; а так как вы и участник японской войны, то король, наверное, навесит вам еще и медаль «За храбрость»; по черногорски это, кажется, называется «За ярость»…

«Хивинец» стоял в Гравозе на якоре, кормой к берегу, подав на него кормовые швартовы. От левого трапа к берегу был протянут трос, по которому ходила в виде парома судовая шестерка.

После не очень утомительного трудового дня офицеры отдыхают на полуюте, под белоснежным тентом, развалившись в шезлонгах. Солнце уже ушло за горизонт, и на тихую гладь заштилевшей бухты ложатся вечерние тени; только вершины окружающих бухту гор горят еще пурпуром и золотом закатных лучей невидимого уже из бухты солнца. Жара еще не спала, и запотевшие кружки в виде бочонков чудесного австрийского пива осушаются присутствующими без взаимных к тому понуканий. Это пиво привозит расторопный вестовой из ближайшего кабачка на набережной, чуть ли не сейчас же за кормой «Хивинца».

В тихом вечернем воздухе звучит длинной высокой нотой сигнальная труба. Откуда-то слева, с горы, где за кущей деревьев видно какое-то длинное белое здание с красной черепичной крышей, несутся печально-торжественные звуки зари. В этом длинном здании расположен боснийский пехотный полк, о чем поясняет хивинцам находящийся с ними на полуюте их гость.

Гостя этого зовут граф Сабо Сечини. Это – лейтенант 2-го Венгерского гусарского полка, симпатяга и не дурак выпить. Он заканчивает в Гравозе курс лечения, присланный туда венскими врачами после того, как разбился, упав неудачно с лошади на одном из конкуров на венских скачках.

Фланируя по набережной наскучившей ему Гравозы, он увидел входящий в бухту военный корабль под никогда не виданным им дотоле белым флагом с синим, по диагоналям, крестом. Когда корабль закинул свою корму к набережной, гусар попытался прочесть его имя, набитое крупными позолоченными накладными буквами под узким, с ажурными перилами, балконом командирского помещения. Прочесть это имя ему не удалось, ибо оно было изображено какими-то неизвестными ему литерами и странно начиналось с буквы «икс», после которой шла буква «эн» навыворот.

Гусар осведомился у стоявшего там же старика далматинца, облик которого изобличал в нем моряка, и узнал от него, что корабль этот – русский.

Вскормленному венгерскими степями жителю никогда еще не приходилось видеть русских военных кораблей. Скучающий венгр быстро удалился, и вскоре появился вновь, затянутый в суконную венгерку, с кивером, напоминающим ведро, на голове.

На русском корабле все уже было приведено в порядок: поставлены трапы, и над свежевымытой палубой были протянуты белоснежные тенты. Венгерец нанял шлюпку и, подъехав к «Хивинцу», попросил разрешение осмотреть корабль, каковое немедленно и охотно было ему дано вахтенным начальником.

Было около одиннадцати часов дня. Офицеры были в отличнейшем настроении духа, в каковое приходят моряки, очутившись в тихой гавани и при благорастворении воздухов после штормового перехода. Когда после осмотра корабля гость был введен в кают-компанию, он через четверть часа был уже знаком со всеми офицерами; еще через четверть часа – их другом, а еще через такой же короткий промежуток времени, сидя за завтраком и выпив несколько третьих рюмок водки, он уже бил себя кулаком в грудь и клятвенно уверял своих новых друзей, что он – венгерский казак.

– Aber ich bin ungarische kozak!

После катастрофы на венском конкур-ипике, во время которой он повредил себе голову, русская водка оказалась для него напитком несколько крепким. Поэтому после завтрака его уложили отдохнуть в одну из свободных кают, и когда он выспался и отдохнул, ему не дали одеть его толстую суконную венгерку, а вместо нее надели на него подходящий ему по росту легкий китель с погонами русского моряка. Его головной убор, более подходящий для таскания воды, нежели для ношения на голове, был заменен чьей-то фуражкой.

В таком виде он провел на корабле весь день, и лишь поздно вечером вновь облачился в сваю венгерку и съехал с корабля, растроганный и размякший, увозя в карманах своих чакчир полученную им в подарок бутылку водки.

Глава VII

Черногорцы что такое?

Бонопарте вопросил.

Лермонтов

На следующий после прихода в Гравозу день командир, ревизор, Шнакенбург и Чиф выехали на пароходе австрийского Ллойда в Катарро, чтобы оттуда проехать в Цетинье.

Видавшие виды русские моряки ахали и охали от восхищения, когда пароход вошел в Катарский залив и побежал по зеркальной глади этой единственной в своем роде в мире бухты. В маленьком городке Катарро, прилепившемся своими белыми домиками с красными черепичными крышами к огромной темной, почти черной горе, по склону которой змеилось шоссе в Черногорию, русские офицеры почувствовали себя точно в какой-то глухой русской провинции, где люди говорят на каком-то испорченном русском диалекте. Пока они бродили по городку, в ожидании отходящего в Цетинье автобуса, до слуха их доносились какие-то странные полурусские выражения, вроде – «молим», «хвала лепо», а встречные офицеры в австрийской форме, отдавая честь сопровождавшему хивинцев в роли гида командира Катарского порта, приветствовали его странно, хотя и знакомо звучащим для русского уха фразой – «слуга покорный», с нерусским произношением – «слюга покорни». Это были далматинцы.

Но вот с площади доносится призывное рявканье автобусного клаксона. Офицеры занимают места в машине, любезный австриец желает им счастливого пути, и автомобиль, фукнув бензиновой гарью, трогается с места.

Некоторое время он мчится по узким извилистым улочкам городка, непрерывно ревя клаксоном и насмерть пугая копающихся в уличной пыли петухов и кур. За городом булыжная мостовая переходит в шоссе, и начинается зигзагообразный подъем на высоченную гору. Белые домики Катарро видны сидящему рядом с шофером ревизору то справа, то слева, в зависимости от поворотов дороги, и по мере того, как автомобиль поднимается ввысь, уменьшаются в размере. Голубые воды Боки Катарской делаются синими, а сама Бока, расстилающаяся далеко внизу, постепенно суживается. Вот уже виден и выход из залива в море, и когда автомобиль поднимается выше окаймляющих бухту гор, открывается бесконечный голубой простор Адриатики, млеющей под горячими лучами солнца.

До перевала еще далеко. Поднявши голову, можно видеть еще целый ряд зигзагов, которые предстоит проехать. Ревизору не видна обочина ничем не огороженного шоссе, и ему кажется, что машина чертит по самому его краю, рискуя сорваться в тартарары, где и костей не соберешь. Чрезмерная разговорчивость шофера и сильный винный дух, идущий от него и заглушающий временами даже запах бензина, еще более усиливают беспокойную настороженность ревизора и мешают ему любоваться открывающейся панорамой. Поэтому он даже рад, когда кончается этот очаровательный по живописности открывающихся видов подъем, и автомобиль, добравшись до перевала, катится по безжизненному высокому плато, окаймленному черными угрюмыми пиками скалистых гор, без малейших признаков растительности.

В Цетинье въехали под вечер и остановились у подъезда единственной в городе гостиницы, на фронтоне которой висела вывеска с надписью крупными литерами – «Гранд Хотел».

Приведя себя в порядок после путешествия, офицеры спустились в ресторан, где в скором времени появился уведомленный о приезде русских высокий моложавый полковник в форме русского офицера Генерального штаба.

– Когда можно будет представиться Его Величеству? – спросил у прибывшего полковника командир «Хивинца», после церемонии взаимных представлений и осведомления о совершенном путешествии.

Лицо полковника принимает серьезное выражение, и он рассказывает ничего не подозревавшим морякам о гневе на них черногорского короля и о причинах этого гнева.

– Когда посланник доложил королю о вашем предполагаемом приезде сюда из Гравозы, – говорит он, – то Его Величество просил его передать вам, что он примет вас только тогда, когда «Хивинец» придет в Антивари.

У моряков вытянулись лица.

– Что же нам теперь делать? – спросил командир.

– Мы все же пройдем в конак к королю, и вы все распишитесь в книге посетителей. А затем, я полагаю, что все-таки вашему кораблю следует посетить Антивари.

– Гм, об этом надо будет подумать, – заметил командир.

Офицеры по очереди, чтобы не оставлять полковника одного, поднялись в свои номера, где облачились в летнюю парадную форму, т. е. подпоясали кителя шарфами, заменили кортики саблями и нацепили ордена, без всякой уже надежды добавить к ним синий крест «Князя Даниила» и медаль «За ярость». Они сознавали, что если кто и заслужил медаль за ярость, то это, прежде всего, сам король.

В сильно пониженном настроении приехавшие отправились гурьбой, в сопровождении полковника, в конак короля, домик, который Петербургская городская управа разрешила бы выстроить разве только на Петербургской стороне или в глуши Васильевского острова. В передней этого единственного в своем роде обиталища коронованной особы они расписались в поданной им книге и отправились представиться чрезвычайному посланнику и полномочному министру Его Величества Российского Императора при дворе Его Величества Короля Черногорского. Там они провели вечер, ибо в Цетинье, в сущности говоря, смотреть было нечего, – всю столицу можно было обойти в полчаса.

На утро следующего дня они уже выехали несолоно хлебавши, тем же путем и на той же привезшей их накануне машине, в обратный путь, уговорившись с посланником, что «Хивинец» на обратном пути, обходя берега Адриатики, зайдет все-таки в Антивари, и русские моряки вновь посетят Цетинье.

В Гравозе «Хивинец» простоял еще несколько дней, в продолжение которых их постоянным и неизменным гостем был сильно привязавшийся к русским морякам венгерский казак. Накануне ухода корабля он пригласил своих новых друзей к себе в отель, чтобы достойным образом отблагодарить их за ласку и гостеприимство.

Перед заходом солнца на набережной, за кормой «Хивинца», остановился экипаж, запряженный парой вороных коней.

С корабля съехали Чиф, штурман, ревизор и ротный командир. Они заняли места в коляске, а венгерский казак взгромоздился на козлы, сел рядом с кучером и, взяв у него вожжи и бич, повез своих гостей к себе. На нем были те же неизменные суконная венгерка и ведро на голове. На довольно длинном пути от Гравозы до Рагузы, где был отель венгерца, прохожие с удивлением оборачивались и подолгу смотрели вслед экипажу, которым правил австрийский гусарский офицер и в котором сидело четверо каких-то штатских в соломенных шляпах.

Воспоминания об этом последнем вечере и ночи, проведенных в Рагузе и Гравозе, у четырех гостей венгерского казака остались более чем смутными. На следующий день они очень хорошо могли лишь вспомнить большую комнату в отеле Рагузы, посреди которой стоял стол, украшенный цветами и уставленный яствами и питиями в бутылках всевозможных величин и фасонов. Дальше уже все путалось в воспоминаниях участников пиршества: какие-то поездки в экипаже, опять какие-то комнаты со столами и бутылками, какие-то офицеры в иностранной форме, даже какая-то карточная игра. Эта последняя деталь подтверждалась тем, что двое из участников обнаружили на следующий день в своих карманах начисто опустошенные кошельки, тогда как двое других нашли в своих гораздо больше денег, нежели у них было в момент, когда они покидали корабль. Это делает большую честь австрийским офицерам, ибо доказывает, что игра была честная.

Под вечер следующего дня «Хивинец» снимался с якоря.

На набережной, за его кормой, стоял, приложив руку к киверу, гусар, и с грустью смотрел, как на юте русского корабля убирали кормовые швартовы, как запенилась под командирским балконом вода и как медленно стала удаляться от него подрагивающая от работы винтов тупая корма со странной надписью золотыми литерами, начинающейся с буквы икс и эн наизнанку. Глаза его были влажны…

Где ты, славный венгерский казак Сабо Сечини? Уцелела ли твоя забубенная головушка в водовороте страшных событий, разыгравшихся не только над твоей родиной, но и над родиной тех твоих гостей, которых ты вез в тихий летний вечер, погоняя вороных коней, из Гравозы в Рагузу? Или сложил ее в какой-нибудь лихой атаке венгерских гусар, вроде атаки твоего генерала Зарембы на русский Лейб-Бородинский полк, когда целая дивизия таких же венгерских казаков, как и ты, полегла, скошенная русскими пулеметами?…

Глава VIII

Когда ж и где, в какой пустыне,

Безумец, их забудешь ты?

Ах, ножки, ножки! Где вы ныне?

Где мнете вешние цветы?

Пушкин

Винты «Хивинца» будоражили голубые воды Адриатики, оставляя за его кормой пенистый след. Ажурные берега благословенной Далмации, как в очаровательном калейдоскопе, проплывали вдоль правого борта корабля. Влево, в бледно-голубом мареве, нежилась безграничная водная гладь, на которой то там то сям лиловыми конусами и куполами поднимались из воды острова и островки Далматинского архипелага.

Вот и Спалато, по далматски – Сплит, с уцелевшими еще кое-где стенами грандиозного дворца римского императора Диоклетиана, с целым городом времен языческого Рима, раскопанным археологами. Там хивинские офицеры, побродив по плитам римской мостовой, по которым некогда шлепали сандалии римских патрициев и босые пятки рабов с трех континентов, были приведены дававшим им объяснения стариком-археологом в древнеримский кабачок, где все, до мебели и посуды включительно, было таким точно, какими они были в диоклетиановские времена. Старик археолог налил им в чаши золотистый сок благословенных виноградников этого чудесного края, и чокнувшись с редкими гостями с далекого севера, произнес какую-то приветственную, на итальянском языке речь, из которой никто из его гостей ровно ничего не понял, ибо никто не говорил по-итальянски. Хивинцы дружно осушили свои чаши и убедились, что старик понимал толк не только в археологии, но и в вине.

Снова пенистая струя за кормой «Хивинца». Вот уже и Зара, родина знаменитого ликера «Мараскин». Тут уже не понадобилась помощь и объяснения какого-нибудь старика профессора в ликерном вопросе; хивинцы сами были недурными профессорами и сделали солидный запас этого напитка, приобретенного прямо с фабрики.

В Заре уже редко слышится грубое и родное «добар дан», ибо повсюду уже слышна мягкая итальянская речь; чувствуется близость Триеста, австрийского города, говорящего по-итальянски.

Вот, наконец, и он, так напоминающий издали русский Новороссийск, так же как и этот расположенный у подножия круто сбегающих к самому морю невысоких гор. Это сходство усугубляется еще больше, когда в Триесте разыгрывается тот же атмосферный феномен, что и в Новороссийске, – начинает задувать бора. Этот страшной силы ветер, точно бешеный срывающийся с гор, окаймляющих город, от которого вода кипит как в котле и рвутся как нитки толстенные швартовы кораблей, постепенно стихает, по мере удаления в море, так что иной раз в каких-нибудь пяти – десяти милях уже можно встретить штиль. Этот ветер носит почти то же название, как в Новороссийске, так и в Триесте: в первом он называется бора, во втором – борица. Последняя, по справедливости, звучит более мягко, ибо Триест не знает ужаса зимней новороссийской боры, при 15–20 градусах мороза, когда брызги волн на лету превращаются в лед, и судно, обливаемое разбушевавшимся морем, превращается постепенно в бесформенную глыбу льда, который своей нарастающей тяжестью может пустить его, в конце концов, ко дну. Поэтому когда лоцман-далматинец, вводивший «Хивинца» в триестинский порт, начал рассказывать русским морякам об ужасах своей борицы, эти рассказали ему про новороссийскую бору, и старый лоцман должен был сознаться, что есть на Божьем свете виды, которых и ему не приходилось видеть на своем долгом веку.

В Триесте «Хивинец» простоял недолго и перешел неподалеку, в глубину Триестинского залива, где вошел в док австрийского судостроительного завода, где в те времена достраивался будущий русский враг – первый австрийский дредноут «Viribus Unitis».

О том, что в скором времени они станут смертельными врагами, тогда никто еще не думал, и австрийцы охотно взялись увеличить боеспособность «Хивинца», сделав ему кое-какие мелкие починки в машине и покрасив его давно не крашенное днище, каковыми действиями, впрочем, они не сделали его многим страшнее для своего дредноута с его дюжиной двенадцатидюймовых орудий.

Пока лодка стояла в доке, офицеры посещали небольшой австрийский курорт – Муджио, там же, в Триестинском заливе. Его открыл всеведущий Чиф, и офицеры повадились ездить туда купаться.

Купальный сезон был в разгаре, и чудесный пляж Муджио пестрел купальными костюмами, кокетливыми женскими чепчиками и зонтиками, бронзой загорелых тел и оживлялся звонкими детскими голосами и задорным женским смехом. Говор – смешанный, итальянский и немецкий. Вот в этом хоре чужих голосов слышится русская речь. Это – ревизор и Женюра Вишнявов.

– Женюра, не передохнуть ли нам? – кричит ревизор, увидев вынырнувшую неподалеку от себя голову Вишнякова.

– Давайте, – соглашается Женюра, и хотя там, где он находится, глубина позволяет уже идти пешком, плывет сильными саженками, гулко шлепая ладонями по воде и отдуваясь как кит, к трапу, спускающемуся от длинного помоста, выдвинутого в море в виде пристани. На этом помосте под открытым небом стоят круглые столики, за которыми сидят отдыхающие после купанья купальщики и купальщицы в том самом виде, в котором они вылезли из воды, т. е., в купальных костюмах. Лакеи из расположенного тут же ресторана-кафе разносят прохладительные напитки, мороженое и всякую иную снедь и питье.

Ревизор со своим спутником занимают один из свободных столиков и садятся, положив локти на мрамор столика и подставив под горячие лучи солнца мокрые спину и плечи. На обоих – купальные костюмы из черного трико, крепость которого подвергается серьезному испытанию на широкоплечем, мускулистом, со склонностью к полноте теле Вишнякова и напялено без всякого для себя риска на тощем теле ревизора.

– Ну что, ударим по виски с содой? – спрашивает ревизор своего спутника, остановив проходившего лакея.

– Нет, я предпочитаю пипермент со льдом.

Лакей приносит заказанные напитки, и моряки, посасывая из запотевших бокалов питье, принимаются наблюдать за окружающей их публикой.

– Посмотрите, Женюра, какая пупочка, – говорит ревизор, указывая глазами на стройную женскую фигуру, только что вышедшую из воды и проходящую мимо них по направлению к соседнему столику, занятому каким-то молодым человеком в синем пиджаке, белых брюках и с панамой на голове.

Женюра впивается плотоядным взором в стройный силуэт женщины, в ее оголенные выше колен ноги, в рельефно очерченные под тонким трико маленькие полушария молодой женской груди. Он громко крякает и шумно втягивает в себя, через соломинку, свой пипермент.

– А эта, направо, – обращает его внимание ревизор на другую, – это, должно быть, венка. Недаром говорят, что венки – самые изящные женщины в мире! Да, Женюра, это вам не афинские гречанки с ножками, как у доброго рояля…

Женюра, по-видимому, вполне согласен с мнением ревизора, потому что, когда этот предлагает ему полезть опять в воду, Женюра протестует и требует себе третий бокал с пиперментом, уговорив оставаться и ревизора.

– Черта ли с водой, – говорит он, – теплой воды и у нас на Крите сколько угодно, а вот таких пупочек и таких ножек там не увидишь!

За созерцанием пупочек они проводят часа три, не покидая ресторанной площадки. Наконец, ревизор решительно поднимается и, несмотря на протесты Женюры, идет одеваться, чтобы возвращаться на корабль. Вишняков, нехотя и ворча, плетется за ним.

В тот же вечер за ужином офицеры замечают отсутствие за столом ревизора и второго механика.

– Где это загуляли наш ревизор с Вишняковым? – спрашивает чей-то голос.

– Они вернулись с берега уже с час тому назад, – говорит старший офицер и посылает вестового в каюты отсутствующих спросить их, почему они не идут ужинать. Посланный возвращается через некоторое время и докладывает, что господин ревизор и господин механик чувствуют себя нездоровыми и просят доктора после ужина зайти к ним. Встревоженный доктор кладет салфетку и, поднявшись из-за стола, спешит к больным, не ожидая конца ужина.

Ближайшая каюта – ревизорская. Дверь полуоткрыта, и оттуда слышатся тихие стоны. Войдя в каюту, доктор увидел ее хозяина лежащим на животе, с обнаженной до пояса спиной. Одного мимолетного взгляда на лежащего было достаточно, чтобы поставить диагноз его болезни: его плечи и верхняя часть спины были багрово-красного цвета и покрыты вздувшимися волдырями; лишь ярко, точно нарисованные белым, узкие полоски на плечах, на тех местах, где приходились перемычки купального костюма. Это были солнечные ожоги, результат трехчасового сиденья с обнаженной спиной под палящими лучами солнца.

– Где это вас обожгло так? – удивляется доктор, присаживаясь на край койки больного и рассматривая вздувшиеся волдыри на спине несчастного ревизора.

– Ох, Валерий Аполлинариевич, ради Бога, сделайте что-нибудь, – стонет ревизор, – прямо сил нет терпеть, такая страшная боль. Это Женюра Вишняков, черт бы его побрал!.. Как засел за столиком, так и не оторвать его было… Все пупочек рассматривал…

Доктор вызывает фельдшера, отдает ему нужные приказания, и когда этот приносит ему необходимые снадобья и инструменты, приступает к лечению больного. При каждом прикосновении к обожженным местам ревизор болезненно вскрикивает. Доктор лишь посмеивается.

– Ну да нечего там, – говорит он, – поменьше бы на пупочек смотрели, тогда не наделали бы себе такого безобразия.

Он смазывает обожженные места какой-то желтой жидкостью и, забрав свой материал, сопровождаемый фельдшером, отправляется в каюту Вишнякова, где видит ту же самую картину.

Когда доктор возвращается в кают-компанию и рассказывает окончившим уже свой ужин, но еще сидящим за столом, дымя папиросами, офицерам о состоянии ревизора и механика, все дружно и безжалостно хохочут над злосчастными ценителями женской красоты.

Те триестинские пупочки, целомудренная скромность которых была оскорблена плотоядными взорами русских моряков, почли бы себя удовлетворенными, если бы узнали о тех страданиях, которые они вынесли, корчась от боли на узких и жестких каютных койках русского корабля.

Зайдя после ремонта на короткое время в Триест, «Хивинец» тронулся в дальнейший путь.

Глава IХ

Плыви моя гондола

Озарена луной…

Раздайся баркарола

Над сонною волной.

Из старого романса

Вот она, наконец, Венеция, единственный в своем роде город в мире, воспетый в прозе и стихах на всех языках и изображенный в тысячах вариантов на полотнах художников! Даже в далекой России, в каком-нибудь Царево-Кокшайске или Картуз Березе, на стенке любого трактира, с продажей питей распивочно, неизменно можно было видеть засиженную мухами олеографию, изображающую венецианский канал с гондолой.

«Хивинец» бросает свой якорь против площади Святого Марка. В его кают-компании будет висеть после ухода из Венеции его фотография на фоне венецианского дворца дожей. Это уже не какой-нибудь шаблон обычных фотографий русских военных кораблей на фоне отдаленной кирки Св. Олая в Ревеле – продукт творчества косого Иванова, или даже алжирских аркад – произведение другого популярного в русских морских кругах фотографа с тепло-фонтанной фамилией Гейзер, непревзойденного мастера по съемке корабля, умеющего выбрать такой ракурс, в котором даже уродцы вроде «Хивинца» кажутся могучими красавцами. На этой фотографии, как бы в подтверждение того, что тут нет никакого мошенства, неподалеку от «Хивинца» можно видеть набившую оскомину на всех олеографиях венецианскую гондолу, с изогнутыми как у древней триремы штевнями и со стоящим на корме в типичной позе гондольером. Обидно лишь то, что под украшенным бахромой тентом гондолы сидит не обычная на картинках пара – он в камзоле с кружевным жабо и в широкополой шляпе, украшенной страусовыми перьями, и она – утопающая в волнах венецианских кружев, обмахивающаяся веером и склонившая свою головку на плечо обнявшего ее кавалера, а какой-то современный нам франт в прозаическом пиджачке и в фетровой шляпе пирожком.

Для пущей средневековой иллюзии нужно дождаться ночи, тогда, глядя на вырисовывающийся в таинственном серебристом свете луны силуэт моста Вздохов, перекинутый через кажущуюся ночью черной воду узкого канала, при некоторой фантазии можно, услышав плеск выкидываемого в мусорный рукав сменившейся с вахты кочегарной сменой мусора, представить себе, что это только что выбросили в воду с этого моста приговоренного к смерти преступника, связанного по рукам и ногам и засунутого в мешок. Доносящиеся откуда-то звуки мандолины не разрушают иллюзии, а скорее усиливают ее. Нужды нет, что вы слышите что-нибудь вроде «О, sole mio». Никто вам не мешает думать, что это был любимый романс того самого венецианского дожа, который пускал пузыри у берегов маленькой рыбачьей деревушки одного из Ионических островов и сделал графами всех ее жителей. Человеческие голоса остались такими же при короле Викторе Эммануиле, какими были при Андреа Дориа. Главное, чтобы это не было мотивом из «Принцессы долларов» или «Веселой вдовы»; это, конечно, в корне нарушит вашу иллюзию.

Зато днем дело обстоит значительно хуже. Тут уже не поможет никакая мандолина и никакое пение, когда вы увидите входящий в Canale Grande дымящий трубами большой пассажирский пароход, или когда мимо вашего борта, разрезая острым форштевнем мутную воду канала, уйдя кормой в воду и задрав нос, мчится бешеным ходом моторный катер, фыркая из кормового патрубка бензиновой гарью. Для поддержания в вас средневекового настроения тут уже не помогут никакие Ponte di Rialto и колокольни Св. Марка.

Офицеры «Хивинца» смотрели все, что полагается смотреть в Венеции: ездили всюду, куда принято ездить всякому уважающему себя туристу; покупали все, что принято покупать – венецианское стекло, без всякой гарантии, что оно не выделано на миланской или туринской фабриках, дрянные кружева, какие-то гипсовые статуэтки, костяные «джеттаторе» и тому подобную дрянь, на выделку которой такие непревзойденные мастера итальянцы, и еще большие мастера на искусство всучить ее обалделому туристу. Они снимались на площади Св. Марка в куче голубей, наглых и разжиревших на кукурузе, которую им швыряют щедрой рукой с раннего утра до позднего вечера, покупая ее от шатающихся тут же лоботрясов, рыжеватые американки с «кодаками» через плечо, английские мисс с Бедекерами и лошадиными зубами, сентиментальные немки с веснушчатыми лицами и большими ногами в добротных ботинках и русские купчихи из Замоскворечья с чудовищными задами и с тоненькими цветными книжечками Полиглота – «Русский в Италии» – разрезанными лишь на первой странице: «разговор в гостинице»….

Триестинские пупочки были быстро забыты, когда хивинцы попали на Лидо, ибо там, действительно, могли разбежаться глаза от обилия пупочек, слетевших на этот фешенебельный европейский курорт со всех концов Старого, и даже Нового Света. Валяясь после купанья на бархатном песочке лидского пляжа, хивинцы слышали в разноязычном говоре купающейся и фланирующей по пляжу публики и русскую речь, и завели не только знакомства, но и мимолетный флирт с русскими пупочками, ножки которых не уступали в стройности прославленным венским красавицам.

В Венеции произошла смена старшего офицера корабля.

Офицеры тепло, а командир сухо простились с отъезжавшим в Россию «старшим», и офицеры сухо, а командир тепло встретили нового, приехавшего по железной дороге из России. Это – обычное в жизни явление: если управляющий имением нравится помещику, то он едва ли нравится мужикам, и наоборот.

В первый же день приезда на корабль новый управляющий долго сидел у помещика, жаловавшегося ему на распущенность мужиков, по вине его предшественника, и просил подтянуть их. Обещание в этом было им, по-видимому, получено, потому что когда управляющий появился в кают-компании после беседы с командиром, его тонкие губы были плотно сжаты, а выпяченный волевой подбородок был выпячен вперед больше, чем того допускало приличие. В углу его рта торчала дымящаяся сигара.

Ревизор потянул носом и громко сказал тревожным голосом:

– Господа, где-то горит какая-то тряпка…

– Не беспокойтесь, пожалуйста, это – моя сигара, – невозмутимым тоном ответил старший офицер и, переложив дешевую гамбургскую сигару в другой угол рта, выпустил густой клуб вонючего дыма.

– У этого человека, кажется, есть характер, – пробурчал себе под нос Чиф.

Глава Х

Щербатый остов Колизея

Как чаща подо мной лежал…

И. Бунин

Вот уже снова свищут унтер-офицерские дудки: «Всех наверх, с якоря сниматься!»

Стучит брашпильная машинка; звено за звеном влезает в клюз якорный канат; вот показался густо облепленный жирным илом якорь, омываемый сильной струей из шланга паровой помпы. Ручки машинного телеграфа уже положены на «малый вперед». Стала отходить назад кампанилья собора Св. Марка. На голубом фоне безоблачного неба четко рисуются белыми, серыми и пегими точками кем-то вспугнутые голуби. Вот проплывает мимо намозоливший хивинцам глаза Дворец дожей; вот уже и мост Вздохов скрывается за зданием какого-то отеля…

Пока «Хивинец» идет малым ходом, рядом с ним плывет гондола, под тентом которой видна лысая голова милейшего русского консула Грановского; рядом с ним две русских молодых дамы, случайные венецианские знакомые хивинских офицеров, затмившие на пляже Лидо своими ножками триестинских пупочек. Они машут кружевными платочками; офицеры, не отрываясь от биноклей, смотрят с борта на их грустные личики. Вот командир, махнув на прощанье фуражкой, кладет ручки телеграфа на «полный вперед», и гондола начинает отставать…

Прощай, Венеция!

Итальянский берег Адриатики далеко не так живописен, как далматинский. Он и не так безопасен в навигационном отношении, и «Хивинец» держится от него на почтительном расстоянии.

Офицеры насыщены впечатлениями уже совершенного плавания, и предстоящий заход в Анкону, с перспективой «смотаться в Рим», уже не кажется таким соблазнительным, как это было на Крите, когда обсуждался маршрут плавания. Падению настроения способствует не только обилие уже полученных впечатлений, но и сильное опустошение в кошельках путешественников. После Венеции в записной книжке ревизора, где он отмечал долги ему офицеров, не фигурировали только фамилия скромного и бережливого доктора, да только что прибывшего из России старшего офицера. А в шкатулке, запирающейся с мелодическим звоном, в которой хранились экономические суммы корабля, золотые луидоры скрывались под ворохом расписок, как желуди под дубом – под толстым слоем опавших листьев в глухую осень. Морского, берегового, столовых и прочих видов денежного довольствия в таком полном соблазнов плавании не хватало даже командиру, и участь быть отмеченным в ревизорской книжечке не миновала и его. Что же касается самого ревизора, то он еще в Триесте, сидя с голой обожженной спиной, аккуратно вписал в роковую книжечку свою собственную фамилию.

Но древний Рим был все же слишком большим соблазном, и когда «Хивинец» пришел в Анкону, ревизор, ворча и ругаясь, вновь щелкнул мелодичным замком роковой шкатулки и отпустил новые авансы, не забыв при этом и самого себя.

Это интересное плаванье изобиловало соблазнами не только для господ офицеров, но и для команды, и, строго придерживаясь принципа равноправия в таком, непредусмотренном морским уставом деле, как загибание у ревизора, он снабжал авансами и младшую братию корабля, носящую фуражки и с козырьками и без козырьков, но с ленточками, на которых блестело золотом слово «Хивинец». Размер загибов был, конечно, в строго пропорциональном соответствии с получаемым содержанием, и скромная жизнь для уплаты долгов во время грядущей стоянки на Крите предстояла, на более или менее длительный период, одинаково для всех чинов этого корабля Его Величества.

В Рим поехали – командир, ревизор, штурман, Чиф и доктор. Этот последний был единственным, который мог позволить себе эту роскошь без предварительного длительного и деликатного разговора с ревизором.

Вели они себя в Риме как самые скромные туристы, отдавая предпочтение больше развлечениям для ума, нежели для сердца, каковые, как известно, обходятся значительно дороже первых. Форум и Колизеум, собор Св. Петра и башня Св. Ангела обошлись им поэтому много дешевле, нежели купанья на Лидо с завтраками и обедами с интересными дамами. Завтракали и обедали они, конечно, и в Риме, но делали это в скромных ресторанах тех самых отнюдь не первоклассных отелей, где они остановились, и не позволяли себе не только никаких Мумов или Клико, но даже остерегались «Aste Spumante» и довольствовались скромным и доступным для их отощавших карманов кьянти.

Стоянку в Анконе пришлось сократить ввиду предстоящего обещанного черногорскому королю захода в Антивари, и через два дня скорый поезд Рим – Анкона мчал уже наших туристов обратно.

На пути из Анконы в Антивари, пересекая Адриатику, заглянули на пути на остров Лиссу, каковое название также грустно звучит для слуха итальянского моряка, как слово Цусима – для русского. Когда «Хивинец» бороздил голубые воды, омывающие берега этого мирного тогда острова с мягкими очертаниями холмов, покрытых кудрявыми кущами деревьев, с рыбачьими деревушками в глубине своих бухточек, никому из русских моряков не приходила в голову мысль, что недалеко уже время, когда эти мирные берега вновь будут охвачены пожаром войны, и когда лежащий на дне уже много лет, обросший водорослями «Re d’Italia» будет отомщен потомками тех, кто нашел на нем свою могилу.

Вот уже голые горы, окружающие антиварийский рейд, отвечают эхом на гром салюта хивинских орудий. Вслед за ним, откуда-то, из глубины бухты, грохочет ответный салют из пушек, кажется, специально доставленных для этой цели из Цетинье.

«Хивинец» – в водах Черногории.

В тот же день маленький поезд узкоколейной железной дороги, составленный из крошечных вагончиков, толкаемый двумя паровозами-кукушками, пыхтя, везет русских гостей в столицу.

В гости к королю едут все офицеры во главе с командиром: на корабле остались лишь старший офицер и штурман.

Дорога вьется зигзагом, взбираясь на высокую гору. Поезд тащится так медленно, что иной раз можно выпрыгнув из вагона, зашагать, не отставая, с ним рядом. Если высунуть из окна голову и взглянуть вверх, то можно видеть несколько зигзагов, по которым еще предстоит проехать, или узреть черную пасть туннеля, в который войдет игрушечный поезд.

Долго виден далеко внизу серый силуэт «Хивинца». Вот он уже выглядит ореховой скорлупкой в блюдце густо подсиненной воды. Поезд долго и пронзительно свистит, влезая в туннель. В вагоне быстро темнеет все больше и больше, на короткое время наступает кромешная тьма, сейчас же вновь начинает светлеть за окнами, и вот уже глаза жмурятся от яркого солнечного света.

Уже не видно ни «Хивинца», ни моря. Поезд, ускоряя ход, катит по высокому плато, черному и безжизненному. Всюду – скалы и черный камень. Воистину – Черногория!

Вдали блестит голубая полоска. Это – озеро Скутари. На двух противоположных берегах озера – два крошечных черногорских городка: Вир-Назар и Рьека. Русские гости переезжают озеро на небольшом моторном суденышке, и на противоположном берегу занимают места в приготовленных для них экипажах.

– С Богом! – говорит сопровождающий их черногорский офицер, в совсем русской военной форме, кроме большой, нерусской звезды на погоне, да не русской кокарды на фуражке. Щелкают бичи, и кони сразу же берут резвой рысью, звонко цокая подковами по гладко укатанному черному шоссе.

Глава XI

Ему дан с бантом,

Мне – на шею…

Грибоедов

Тот же самый «Гранд Хотел», в котором русские моряки останавливались с месяц с небольшим перед тем, вновь гостеприимно открывает перед ними свои двери Знакомый уже им военный агент полковник Потапов вновь, но уже веселее, сопровождает их в королевский конак.

Офицеров вводят в небольшую, очень скромно меблированную комнату, где произойдет представление их королю. Высокий, худой, в стареньком, потертом штатском сюртучке, по-видимому, церемониймейстер короля, указывает им, где стать, и уходит в одну из дверей, ведущих во внутренние покои. Оставшись одни, офицеры тихо переговариваются. Они немного волнуются, чувствуя себя провинившимися перед королем Николой. Вот вновь открывается дверь и появившийся тот же старичок-церемониймейстер торжественно произносит:

– Sa majeste, le roi.

Моряки, звякнув саблями, замирают, вперив взор в оставленную открытой дверь.

Слышны быстрые тяжелые шаги, и в дверях появляется высокая полная фигура короля. Он одет в живописный черногорский костюм; на шее – большой белый крест русского ордена храбрых – Св. Георгия. Лицо короля, с крупными чертами, с большим мясистым носом, с живыми, черными, под густыми бровями, глазами, добродушно улыбается. Он здоровается с полковником Потаповым, который представляет ему затем стоящего на правом фланге командира. Король жмет ему руку и говорит по-французски, что он очень рад, что «Хивинец» исполнил свое обещание и пришел в Антивари. Внимательно наблюдающим за ним офицерам чудится в улыбающихся глазах короля не одно только добродушие, но и насмешка.

Командир «Хивинца» держится с большим достоинством и спокойно разговаривает с королем; да иначе и быть не может, ибо он не только командир русского военного корабля, но и флигель-адъютант русского императора.

Обменявшись с ним несколькими фразами, король начинает обходить офицеров, которых теперь представляет ему командир. Он протягивает каждому свою большую сильную руку и для каждого находит, что оказать и что спросить. Видя на большинстве русских офицеров боевые ордена, он, как истый воин, больше всего интересуется, где и в каких боях они их получили. Хивинским офицерам есть чем похвастать: среди них есть даже два георгиевских кавалера – старший лейтенант Бошняк, артурец, и доктор Меркушев, заработавший свой белый крестик на лодке «Кореец», в бою при Чемульпо. Беднее всех – ревизор: он цусимец, и на его груди скромный Станислав с мечами и бантом, но он надеется, что если король станет раздавать медали «За ярость», то не забудет и его.

По окончании церемонии представления король приглашает русских офицеров к себе, в тот же вечер, на обед, и уходя говорит Потапову, чтобы ему прислали список офицеров «Хивинца» для награждения их орденами.

«Хивинцы» в радостном настроении покидают конак, очарованные ласковым приемом симпатичного короля.

В тот же вечер, когда после посещения посланника они приводили себя в порядок, готовясь идти на обед к королю, им уже принесли коробочки с крестами темно-синей эмали, на белой ленточке с красной каемкой (национальные цвета черногорского флага) – ордена Кн. Даниила. На белоснежных кителях эти синие крестики выглядели очень недурно. Не были забыты даже оставшиеся в Антивари старший офицер и штурман.

Такая щедрость доказывала одно из двух: или незлопамятность короля, или же, что состоявшийся все же приход «Хивинца» в Антивари дал таки королю возможность вставить какую-то шпильку австрийцам. Судя по настроению короля за обедом, это последнее предположение было вернее: он был весел и оживлен, сыпал шутками и заразительно смеялся.

По правую руку от него сидел командир «Хивинца», по левую – русский посланник. Против короля – какие-то живые мощи в черногорском костюме, с массой орденов, среди которых русские моряки также заметили крест Св. Георгия. Маленький, чудовищно худой, со сморщенным как печеное яблоко, коричневым от загара лицом, это был знаменитый воевода Пламенац. Указывая на него, король, смеясь, сказал командиру:

– Вы знаете, воевода Пламенац уже давно позабыл, сколько ему лет. Да и немудрено, потому что, когда я был еще мальчиком, он уже был таким, как сейчас.

Пламенац спокойно, не обращая никакого внимания на слова короля, усиленно что-то разжевывал своим беззубым ртом, усиленно двигая морщинистыми скулами, глядя прямо перед собой маленькими потухшими глазками. Он был уже сильно туг на ухо и, по-видимому, даже не слышал, что сказал король, и не подозревал, что речь шла о нем.

После вкусного обеда все присутствующие отправились на бал в конак наследного королевича Данилы.

Танцевали на асфальтовой площадке перед конаком, под открытым небом, опрокинувшимся черным, бархатным пологом, обсыпанным бриллиантами звезд, над крошечной столицей крошечного государства, затерявшегося в трущобах скалистых балканских гор.

Королевич Данило, молодой стройный красавец со жгучими, черными глазами, радушно встретил русских гостей.

Эта маленькая площадка перед конаком Данилы, залитая электрическим светом и окаймленная живописной толпой, в которой пестрели расшитые черногорские курточки, экзотические формы военных агентов разных стран, фраки и смокинги, и бальные туалеты дам, живо напомнила ревизору сцену из оперетки «Веселая вдова». На это сравнение наводило и живописное имя гостеприимного хозяина.

Русский посланник и полковник Потапов знакомили гостей королевича Данилы с русскими моряками.

Вот стоит маленький, стройный, очень моложавый военный с красивым лицом, с маленькими усиками, в форме офицера турецкой армии. Под низко надвинутой на лоб маленькой папахой рыжего курпея, со вдавленным в нее на месте кокарды полумесяцем, блестят живые выразительные глаза.

– Полковник Энвер-бей, – произносит Потапов, подводя к нему русских моряков.

Турок крепким пожатием маленькой сухой руки жмет руки русским офицерам.

Конечно, ни этот турок, ни ревизор русской канонерской лодки «Хивинец» не думали тогда, пожимая друг другу руки, что через каких-нибудь три года после их встречи этот вот самый маленький турок, уже знаменитым Энвер-пашой поведет войска на русский Кавказ, а этот высокий худощавый русский моряк, стоя на мостике миноносца, введет его в турецкий порт Трапезунд и, указав предварительно на цели, коротко бросит комендору носовой пушки:

– Круши, Салюк!

В ту тихую летнюю ночь, когда на асфальтовой площадке перед конаком королевича Данилы звучали скрипки, когда в упоительном венском вальсе кружились русские моряки, австрийский военный агент и турецкий полковник, когда посланник Его Величества императора России, посасывая виски с содой, оживленно и дружески беседовал с посланником Его Величества императора Германии, тогда на грешной земле был мир и в человецех благоволение. Недалекое уже грозное будущее скрывалось мудрым Провидением непроницаемой завесой…

Глава XII

Когда постранствуешь, воротишься домой,

То дым отечества нам сладок и приятен.

Грибоедов

Усталые, умиленные ласковым приемом симпатичных черногорцев, тихо брели русские гости черногорского короля поздней ночью к себе, в «Гранд Хотел», обмениваясь обильными впечатлениями проведенного дня. Маленькая столица спала глубоким сном. На недлинном пути до отеля им не попалось ни одного человека. Царила глубокая тишина, и лишь где-то далеко на окраине брехала собака.

Наутро следующего дня они выехали тем же путем через Вир-Назар и Рьеку обратно в Антивари.

Он был последним портом Адриатики. Плаванье подходило к концу. Пора было возвращаться обратно, на скучную монотонную стоянку на Крите. Ревизору уже не придется открывать заветной шкатулки, и долго уже никто у него не будет просить аванса.

Вот «Хивинец» бороздит уже синие воды Средиземного моря. Адриатика осталась позади.

Высокий мыс Матапан. Пройдет немного времени, и он увидит идущие полным ходом, направляясь в спасительную щель Дарданелл, германские крейсера «Гебен» и «Бреслау», и далеко на горизонте – гоняющийся за ними маленький английский крейсер «Глочестер». На всех трех кораблях грозно ощетинились пушки и направлены друг на друга…

Но это – будет. А теперь тот же мыс видит маленький русский кораблик «Хивинец», не спеша проходящий мимо, в тихом мареве летнего дня, с пушками, упрятанными в чехлах, со спокойно и со скучающим видом шагающим по мостику вахтенным начальником, и мирно дремлющим в штурманской рубке командиром.

Вдали показывается дымок встречного парохода. Когда он недалеко уже от «Хивинца», вахтенный начальник спрашивает у сигнальщика, ставшего на одно колено и положившего на поручни мостика подзорную трубу, в которую он рассматривает встречное судно:

– Какой флаг?

– Австрийский, – отвечает сигнальщик, поднимаясь и опуская трубу.

Вахтенный начальник лениво подходит к краю мостика и, перегнувшись через поручни, кричит вниз:

– Вахтенный! Пошли человечка на ют, под гафель, ответить австрийцу, когда он будет салютовать флагом.

– Е-есть, – слышится из-под мостика.

Какие блаженные времена! На земле мир и в человецех благоволение.

А вот уже и знакомый мыс Акротири. За ним – маленький островок Суда, на котором, рядом, тихо полощут в воздухе четыре флага держав-покровительниц острова Крита – русский, французский, английский и итальянский.

– Правый якорь к отдаче изготовить!

Тихая гладь Судской бухты принимает в свое лоно бродягу «Хивинца». В глубине ее – знакомые силуэты «Дианы» и «Шарнера». Итальянец – где-то в отсутствии.

Вот уже видны белые домики Суды. Знакомые очертания нависшей над ней горы Малакса. У самой воды, у четырех стоящих рядом домиков морских собраний, на высоких мачтах шелестят те же четыре флага. А вот у русской пристани и калимерка; в ней отчетливо видна тощая фигура калимерщика Ставро.

– Малый ход!

Прямо по носу, в глубине бухты, маленькая турецкая деревушка Тузла. Ослепительно сверкает на солнце белый минарет мечети. Где-то, должно быть на канейском шоссе, заливисто, надрываясь, кричит осел. С берега тянет дымком…

– Стоп машина! Из правой бухты вон, отдать якорь!..

Португалец