Четыре войны морского офицера. От Русско-японской до Чакской войны — страница 8 из 70

Услышав доклад вахтенного, такелажмейстер нехотя поднялся со своего кресла и медленно направился к трапу, ведущему на верхнюю палубу. Через минуту-другую его фигура показалась на юте, у левого борта которого стояло ошвартовавшись его детище – 100-тонный кран. На несчастье старика, стоял в то время на вахте один из самых заклятых его врагов – маленький, живой и юркий мичман Зубов, сделавшейся свидетелем следующей сцены.

Поздеев, перегнувшись через поручни и приложив руки рупором по направлению крана, на котором не видно было ни души, крикнул:

– На кране! Кобызев!

Продолжительная пауза… Кран продолжает оставаться мертвым…

– На кране!.. (Крепкое русское слово). Кобызев!!..

Из одного из люков крана высунулась взлохмаченная голова:

– Чаво?

– Тут скоро будет проходить морской министр; так как пойдет его яхта, ты потравливай гини…

На заспанной физиономии лохматого Кобызева высоко поднятые брови изобразили глубочайшее изумление:

– А для чего?

– А чтобы видно было, что кран работает, дурья твоя голова!

– Есть! – Лохматая голова скрылась, а такелажмейстер Поздеев медленно направился в кают-компанию продолжать прерванное dolce far niente.

Следом за ним спустился сменившейся с вахты мичман Зубов. Выражение его лица не предвещало ничего доброго. Он сел за приготовленный ему прибор и, обратившись к присутствующим в кают-компании офицерам, рассказал о той сценке на юте броненосца, свидетелем которой он только что был. Рассказ его сопровождался такими нелестными комментариями по адресу такелажмейстера, что старика наконец прорвало: он вскочил с кресла, на котором сидел, и, подбежав к Зубову, стал тыкать пальцем в его стриженую круглую голову, и вне себя от негодования закричал:

– У меня сын такой, как ты, а ты пристаешь ко мне, к старику…

Зубов в первый момент даже опешил. Он сам, да и никто из нас, не ожидал такой горячности от нашего флегматичного такелажмейстера. На мгновение в кают-компании наступила гробовая тишина. Наконец, послышался ровный голос Зубова, отчеканивающий каждый слог:

– Я вас покорнейше попрошу, милостивый государь, не тыкать в голову своими грязными пальцами…

Бедный старик даже привскочил от негодования. Он воздел руки кверху, точно призывая самого Бога в свидетели этой новой, неслыханной дерзости, и крикнул:

– Неправда и ложь, господин Зубов: руки мои совершенно чистые!

Тут присутствующие не выдержали и дружно расхохотались. Старик же окончательно опешил.

Неизвестно, чем бы окончилась эта трагикомическая сцена, если бы не счел, наконец, нужным вмешаться в конфликт сам Арамис.

– Мичман Зубов, – сказал он строгим голосом, – прошу вас помнить, что в ваши обязанности отнюдь не входит критика действий подполковника Поздеева. Предоставьте это мне и командиру. Вам же я категорически запрещаю говорить с ним таким тоном и дерзить ему. Если вы еще раз позволите себе сказать ему дерзость, я принужден буду доложить командиру, и вы сами, конечно, понимаете, чем это для вас кончится.

– А какое он имеет право говорить мне «ты» и тыкать мне в голову пальцем? – пробовал возражать Зубов.

Пышные усы Арамиса дрогнули от сдерживаемой улыбки.

– В этом виноваты только вы сами и больше никто, своими постоянными колкостями доведя его до этого. И – довольно. Я сказал и прошу вас это иметь в виду. Инцидент исчерпан.

Приняв затем свой благодушный вид, Арамис сладко потянулся, вызвал звонком вахтенного, отдал ему приказание разбудить себя, когда покажется яхта морского министра, и величественно удалился из кают-компании, чтобы принять свое любимое горизонтальное положение.

Два врага долго еще что-то ворчали себе под нос, но гроза уже прошла и больше не возобновлялась.

После этого инцидента они старательно избегали друг друга. Зубов отводил свою душу уже не в его присутствии и в особенности не в присутствии Арамиса, явно взявшего Поздеева под свое покровительство.

Местом жестокой и свободной критики поступков такелажмейстера, да и вообще начальства, сделалась моя каюта, в которой в свободную минуту собирались мичмана пошуметь и позубоскалить без помехи. Каюта эта была двойная и потому довольно обширная; жило нас там двое – я и автор прозвища «Арамис» – мичман Шупинский, стройный и красивый офицер, старше меня на год по выпуску из Морского корпуса, владелец золотой медали «За спасение погибающих», полученной им за редкий подвиг: он вынес из пожара своего собственного отца.

Судьба вскоре сжалилась над несчастным такелажмейстером и убрала с его пути его заклятого врага: вскоре после описанной сцены в кают-компании мичман Зубов был переведен с нашего броненосца на другой корабль.

Его уход также хорошо сохранился в моей памяти.

* * *

В один прекрасный день, во время обеденного перерыва работ, когда все офицеры броненосца были в сборе, готовясь сесть за стол, в кают-компанию вошел командирский вестовой и доложил, что командир просит к себе господ мичманов. Такие приглашения никогда не предвещали ничего доброго: обычно нас призывали всех вместе или поодиночке к командиру лишь для того, чтобы разнести нас за какую-нибудь оплошность и прочитать нам длинную нотацию с напоминанием тех или иных неприятных статей Морского устава. Поэтому, услышав приглашение к командиру, у всех мичманов разом понизилось веселое предобеденное настроение и, направляясь гурьбой под ироническими взглядами г.г. лейтенантов в командирское помещение, мы вопросительно поглядывали друг на друга, как бы мысленно спрашивая: «Не ты ли, негодяй, натворил что-то, и теперь нас всех зовут на цугундер?»

На этот раз, впрочем, страхи наши оказались неосновательными. Выражение лица командира, когда мы вошли в его обширное помещение, было спокойно и не предвещало не только шторма, но даже и легкого шквала. Все поэтому сразу же значительно подбодрились.

Привстав при нашем входе, командир обратился к нам со следующими словами:

– Господа! Я получил сегодня из штаба командующего эскадрой предложение списать одного из вас с моего корабля в распоряжение штаба для назначения на другой корабль эскадры. Все вы мне одинаково дороги (все молча поклонились, причем мне пришлось поклониться особенно низко, чтобы скрыть выражение муки на лице, так как в этот момент меня кто то сильно ущипнул, по-видимому, от избытка гордого чувства, что он оценен по заслугам) и ни с кем из вас я расставаться не хочу. Поэтому, если среди вас нет никого, кто пожелал бы добровольно списаться с моего корабля, я предлагаю решить вопрос жребием. Сделайте это сегодня же и сообщите мне фамилию офицера, на которого падет жребий. Вот, господа, все, что я имел вам сообщить. Можете быть свободны.

Мы снова молча поклонились и вышли.

После обеда в моей каюте собрался мичманский митинг.

Более всего почтенное собрание интересовал вопрос – на какой корабль понадобился офицер? Хорошо, если это один из новейших броненосцев. Еще лучше, если это – крейсер. О миноносце мы не смели даже и мечтать, это было бы верхом счастья! Ну а что, если это какая-нибудь старая калоша вроде броненосца «Наварин» или, Боже упаси, – транспорт?

– Вернее всего, что это какая-нибудь дрянь, – заметил всегда скептически настроенный мичман Щербачев, самый выдержанный из всех нас, всегда спокойный, слишком рассудительный для своих 19–20 лет, получившей дома строгое английское воспитание, – иначе, почему было бы не указать, на какой именно корабль должен быть назначен офицер?

– Вы знаете, господа, я уверен, что это – «Камчатка», – сказал я. – Она нашего же 14-го экипажа, это – во-первых, в такой же степени готовности или, вернее, неготовности, как и мы, – во-вторых, на ней еще некомплект офицеров – в-третьих!..

– Да, пожалуй, ты прав, – заметил Зубов.

– Да чего там толковать, все равно ни до чего не додумаемся! Давайте тянуть жребий! – крикнул кто-то.

Быстро заготовили нужное число билетиков с поставленным на одном из них крестом и все одновременно потянулись рукою в фуражку, куда они были положены. Я с волнением развернул свой билетик. Билет был с крестом.

Перед моим мысленным взором предстала уродливая «Камчатка», транспорт-мастерская и ее желчный, раздражительный командир, капитан 2-го ранга С., которого я хорошо знал по 14-му экипажу, где провел первые три месяца своей службы.

– Господа, жребий выпал мне, – заявил я упавшим голосом и повернулся к дверям, чтобы идти с докладом к командиру, как вдруг меня остановил Зубов.

– Хочешь, я пойду вместо тебя? – просто спросил он меня.

Я с удивлением посмотрел на него, не веря ушам своим.

– Ей-Богу, мне решительно все равно, – прибавил он спокойно.

Я, не колеблясь, согласился.

Прошло несколько дней. Как-то вечером, при чтении приказов командующего эскадрой, мне бросилась в глаза фамилия Зубова. Я впился взором в небольшой клочок серой бумаги, и она задрожала в моей руке. Там стояло:

«Переводится: мичман Зубов с эскадренного броненосца “Орел” на эскадренный миноносец “Блестящий”…»

В ту ночь я долго не мог заснуть, придумывая самому себе самые нелестные эпитеты:

– Трус и идиот, идиот и трус, – повторял я мысленно, хватая себя за голову, – сам упустил свое счастье…

Глава II. 30 июля 1904 г. Выход из Кронштадта. Суеверие моряков. Ревель. Незваный гость. Царский смотр. «Вторник». Либава. Ночь в дозоре. Прощай, Россия!

Дни шли за днями в непрерывной работе, и готовность корабля быстро подвигалась вперед. В середине лета мы уже перестали волноваться, что нас могут оставить и эскадра уйдет без нас. Да и прочие наши «sister-ship’s»[59] далеко еще не окончательно были готовы для дальнего похода и боя.

За этот период помню один день, который врезался мне в память.

Чудный июльский день; на безоблачном небе ярко сверкает солнце. На внешнем Кронштадтском рейде много военных судов: кроме нашей эскадры, – пришедший с моря отряд адмирала Бирилева.