Четыре времени года украинской охоты — страница 4 из 10

ся в сани с поросёнком, уверяя, что «с свиньями он никогда в жизни не сидел рядом!» Кончалось тем, что, выпив наливки, офицер первый забыл о своих словах, склонился к поросёнку и, будучи под хмельком, захрапел, склоня на него голову... И вдруг, едва выехав за околицу, лошади этой тройки стали фыркать, прошли порывистой неспокойной рысью версты две и подхватили сани вскачь. Ехавшие стрелки вскочили и схватились за ружья. Смотрят: сзади, рядом и забегая к самым мордам коней, за ними скачет общество в одиннадцать волков.

Что тут делать? Стрелять было опасно; это была, по всей очевидности, «тичка» — то-есть волчья свадьба... Они своротили тройку назад и ну погонять. Сперва бросили из саней поросёнка, и потом давай стрелять холостыми зарядами. Кое-как отогнали волков от лошадей. Но заряды вышли, а волки ближе. Скачут охотники, кричат, все встали, дрожат, держатся , друг за друга, молитвы читают... Куда и хмель делся! И вдруг на ухабе, волк ли рванул пристяжную, она ли задом бросила, только сани закатились; товарищ, не любивший свиней, вылетел — и упал наземь... Сани помчались далее. Смотрят те, волки отстали... «Ну, пропал теперь Засетко! Недаром не хотел ехать — разорвут волки...» — Поехали, потолковали кутилы, обогрелись, воротившись домой, и легли спать. Смотрят, утром на заре Засетко приходите целёшенький из степи...

— Как? ты жив?! Что с тобою было?!

— Да, а вы и рады, бросили меня! Что было? Дивное было! Упал я лицом в снег и лежу — прикинулся неживым. Тут, чую, подбежали волки, нюхают, а не трогают. Один, должно-быть, волчица, завыл, и все завыли, она лизнула, и те стали лизать меня в лицо... Ну, так повыли, полизали, да и ушли...

...Этот случай долго ходил в рассказах околотка.

II. ВЕСНА.

Прилет и перелет дичи. — Таинственная страна «Вирий». — Рассказы пономаря. — Ночь в землянке лесничего. — Ночь в лесу, на Донце.

Это было в начале марта, на Донце. Стояла еще холодная погода. Морозы прошибали изрядные, хотя земля давно обнажилась от снега. Были серые и ветреные дни. Прошлогодний почернелый лист, не сорванный зимними буранами, шумел на редких ветвях деревьев. Вдоль левого, низменного берега Донца шли, в упор к песчаному его пристену[17], необъятные поёмные[18] луга, усеянные озерами и лесками болотной ольхи, вербы и осокора[19]. По пристену, скрепляя его сыпучие пески, шел столетний бор и низкорослая пушистая лоза. С высокого пристена виднелся и правый берег Донца, гористый, также высокий и обнаженный. То там, то сям по последнему белелось село и возносилась одинокая хуторянская церковь. Теплело с каждым днем.

Дичь еще не прилетела, но уже чувствовалось её приближение. Около третьего марта вдруг затеплило. В тот же день в поле запели жаворонки, а к вечеру как-то торопливо шмыгнула в воздухе стая диких гусей, да отозвалась тощая цапля, мерно махая крыльями и спускаясь к обнаженному еще берегу. Я поехал на Донец. Нетерпение мое превосходило всякое вероятие. Патронташ был туго набит зарядами. Но ожидания мои не сбылись. Еще ни одного птичьего звука не было слышно в бору и в луговых кустах. Я сел на пригорке песчаного пристена. Донец разошелся и заливал, второй уже день, луга внизу пристена. Дубовые и ольховые рощицы по лугам и отдельные вербы торчали из воды, в виде островов. Я вперял глаза в серое небо, в мертвенно-молчаливую землю: тщетно! Ни птиц, ни насекомых еще не видно и не слышно. Я поднимаю полуистлевший листок: под ним у самого моего носа шевелится красная букашка. Одна какая-то зимняя птичка уселась на самой верхушке еще не зеленеющей липы и свистит, свистит, качаясь, как тот же унылый, прошлогодний, забытый бурями зимы листок...

Но прошло два-три дня. Летят журавли. Говорят, что мой брат (покойник) «пан Петро послал уж в слободку за двумя соседними стрелками», а в город за охотниками Пфеллером и Михайловским. Весна настала окончательная, валовая. Везде ревут степные овраги, столько известные и страшные путникам по Украине «балки», мгновенно наполняемые снеговою и дождевою водой. Реки и полевые ручьи также вскрылись и несут на своих мутно-желтых волнах обломки плетней и снеговых глыб. Говорят, что вот-вот скоро уже начнется общий пролет и прилет дичи...

Распускается розовая «тала», особый род лозы, покрываясь душистыми серыми куколками цветов. Показываются на солнцепёке, на отвесах жирно- удобренного листьями деревьев пристена, голубые «пролески» — подснежники. Поёмные луга береговой долины Донца представляют у ног разливанное море, ожидающее своих весенних гостей — миллионов дичи всякого рода. И пока мой систематический хозяин устраивает с аккуратностью методиста первый день своей весенней охоты, я уже оттоптал ноги и истомился, бродя по его лесу...

Уже прилетели серые дрозды, большая лесная птица, немного менее голубя средней величины, вкусная и драгоценная пища для тонкого аппетита. На опушках соснового бора вы видите, как эти дрозды то усеют собою землю, подбирая всякие зернышки и семечки, причем с вершин дерев поминутно слетают к ним, падая, как пули, новые охотники покушать из их семьи, то вдруг облачком поднимаются в темные ветви развесистой сосны и так там усаживаются, что едва отличишь их серое плотное брюшко и острый, твердый клюв. Подходите к ним нужно как можно осторожнее; отыскивать их легко по их особому крику, похожему на тихий треск взлетающего бекаса.

Вы идёте, идёте, следуете за перелетающими с дерева на дерево дроздами. Вдруг справа и слева раздается какой-то бойкий гул, и вас на-время покрывает темнота: это пролетели над пристеном к озерам утки...

— А! значит, скоро будут и вальдшнепы!...

Незадолго до Благовещения, мы согласились впятером, помещики Домонтковский, Щербека, я, Пфеллер и Михайловский, ехать в лес, в землянку первого, под пристеном, у родника, встретить там вечернюю зарю, переночевать и опять рано утром поохотиться. Мы запаслись самоваром, закуской, угольями, погребцом с чайными принадлежностями, взяли ружья и собак и уехали.

— Что это такое Вирий? — спросил я спутников: — кто, господа, из вас знает? Говорится в народе: летит на зиму птица в Вирий. Что же это за Вирий и где он?

Щербека на это, ни слова не говоря, закурил сигару, махнул рукой и лег на землю, близ землянки. Домонтковский и вообще никогда не говорил ни о чем, а более любил слушать. Пфеллер с немецкою интонациею объявил. что «Фирей — это пашти зфирей, где зефир веет тепле... это близ Крим! В Крим это местэ!» Последний из наших спутников, Михайловский, званием пономарь и явившийся в какой-то жениной кофте сверх подрясника, на мой вопрос, отвел за уши длинные волосы и объявил следующее...

В это время кучер вздул угли, уставил на взгорье пристена самовар, приготовил чашки, а мы, отдохнув, собирались идти искать вальдшнепов.

— Вирей, ваши высокоблагородия, вот что. Птица Божия, тот же человек. А у нас на степи ей мало раздолья. Только и тычется, что около рек. Ну, а Вирей — это птичий рай! Сказано, самое солнце, и то кажные сутки купается, чтоб не потерять своего блеску. На что уже и самый чёрт, и про того говорится у нас, в Млинцах: шел когда-то чёрт в немецком платье, в чулочках, во фрачке, при шпаге и в косе, куда-то на вечеринку около Млинцев. Его и подхватило вихрем на воздух. Верно, другая нечистая сила его доехала. Так его подхватило и повесило за пятку на паутине; а от другой пятки паук повел паутину до земли... Только плел, плел, все никак не доплетёт. Вот уже и земля близко, и поля, и деревни. Чёрт сверху и просится: «Паук, братец. достань ты мне испить воды, да посмотри, что делается на свете; а мне из-под облаков не видно!» — Паук и говорит: — «Воды я достать не достану, на двадцать пять саженей паутины не хватает, а я отощал и не доплету; а что делается на свете, слушай: выстроен новый город Харьков, и Балаклея выстроена, и Пришиб, и Млинцы переделаны, снесены под гору после пожара, и тебе люди на свете уже меньше поклоняться стали...» Поплакал чёрт и еще сто лет так висел, пока, говорят, не снял его людям на муку князь П..., когда тут правил...

— Ну, зарапортовался, отче Иване! — сказал. смеясь, Щербека: — куда же все это идет к Вирию?

— К Вирею-то? — ответил, крякнув, почтенный пономарь, по ремеслу и по призванию страстный охотник: — а вот как. Когда чёрт-то еще висел у нас над Млинцами, один раз, от столетней тоски, что висит он все на одном месте, пятками вверх, и запел он вверху какую-то песню... Напряг все силы, запел в воздухе тихо, и пастухи, подняв к нему глаза, все глядели и слушали, откуда это несется песня; с тучею вместе, не летит вверх и не падает вниз. а как будто поет сам воздух! Не то душа чья-нибудь ласточкою вылетала из тела и поет, прощаясь с землею... И заслышали пастухи такое дело: летит рогатый жук и спрашивает чёрта (а они уже знали, что чёрт сто лет висит над их селом и что это точно он запел с тоски): «а куда, дядя, лететь в Вирей? Я опоздал и сбился с дороги». — «Лети, говорит, на Днепр, а оттуда на Перекоп, а там за Кубань, к золотым воротам»... Слышат пастухи далее: летят лебеди и перепёлки. — «Куда, дядюшка, дорога в Вирей? И мы сбились!» — «Летите на Днепр, на Перекоп, а там за Кубань, к золотым воротам»...

— Что же это за золотые фароттэ? Какой басне! — возразил, засмеявшись, Пфеллер.

— А вот какие... Золотые, как золотые; два столба и до самого неба. По сю сторону ворот и холодно, и ветер дует, и засухи бывают, а по ту уже один птичий рай: все вода, вода; Тигр и Евфрат реки плывут, все леса, рощи и сады, и цветы вечные цветут... На воротах сидит, с ключом от Вирея, наша лесная птица сойка, пестренькая, а у сойки в носу ключ золотой, и она на всех языках и криках опрашивает всякую прилетающую птицу и букашек; оттого она на всех криках и умеет кричать, а еще оттого, что она вертится между всеми птицами, и перья у нее разноцветные: и зеленые, и золотые, и