Кон-стан-с, наверно, скучна, если ты так оголодал; и вот уже ты опрокидываешь меня на письменный стол, мнутся бумаги, катятся ручки, падает и разбивается лампа, тебя больше не остановить, твое удовольствие рулит, ты не смотришь на меня, не смотришь в мои глаза, не ласкаешь больше мою кожу, как делал это, дрожа, когда-то, в наше лето, за разноцветными пляжными кабинами, там, где прячутся любовники, когда моя кожа напоминала тебе сладкую карамель; сегодня твоя рука, как рычаг, раздвигает мои ноги, твое дыхание хрипло, ты врываешься в меня, взламываешь, ты не видишь языка ножа на моих ляжках, не читаешь мою историю, не расшифровываешь мое горе, ты просто трахаешь, трахаешь и быстро кончаешь и сразу выходишь и натягиваешь трусы и брюки, вдруг устыдившись этого другого, который вырвался из тебя и сделал тебя, Жером, монстром, как все, обычным животным, таким банальным, и у тебя нет слов после всего этого, ведь это даже не любовь, просто огромная печаль, ты по-прежнему не смотришь на меня и вдруг кажешься потерянным, я прошу у тебя бумажный платок, ты вздрагиваешь от моего голоса, твоя рука трясется, когда ты протягиваешь мне марлю, ничего другого не нашел; ты быстро опускаешь голову, когда я вытираю тебя, вытекающего из меня; и тогда я встаю, прикрываю бороздки слов на моих ляжках, всю мою историю, и больше не плачу.
Я больше не плачу.
И наступило молчание.
Он собрал обломки своего кабинета. Налил кофе. На меня он по-прежнему не смотрел.
Нельзя возвращать к жизни любовь нашего детства. Она должна оставаться там, где есть: в уютном сумраке воспоминаний. Там, где живут невысказанные обещания, выдуманные ласки, давно забытые, ностальгия по коже, по запахам, там, где глубоко спрятанные мечты расцветают и пишут прекраснейшую из историй.
Ту, которой ничто не угрожает. Ту, которая так и не случилась.
И как будто есть на свете бог для трусов, у него запищал бипер. Старик только что умер.
Жером кинулся на вызов, а я осталась ждать в коридоре, перед палатой моего утопленника с розой. Когда он вышел, он был бледен. Выглядел потрясенным. Я спросила, что случилось. Не знаю, сказал он. Никакого воспаления. Все было в норме, все стабилизировалось. Невероятно. Мне кажется, кажется, что он хотел умереть.
От любви.
И тогда я обняла это большое мужское тело, прижала его к себе так крепко, как только могла, и в эту минуту мы оба поняли, что же мы потеряли.
Больше я не видела Жерома.
Оставшиеся пятнадцать июльских дней я провела в Ле-Туке, играя с Гектором, читая, радуясь нашей жизни втроем. Вечерами мы ходили в блинную, в кино – посмеялись на «Астериксе и Обеликсе против Цезаря» и «Квазимодо»; «Девушку на мосту» я посмотрела одна и нашла Ванессу Паради очень красивой. Гектор решил принять участие в конкурсе скульптур из песка, он хотел вылепить меня Принцессой, но только «лежачей», мама, иначе слишком трудно. Мне приходилось позировать и, несмотря на судороги, я была горда, что он выбрал меня. Он не победил. Правда, ему подарили футболку, каскетку, надувной матрас, и он был счастлив, хоть и смахивал на рекламу ванильного мороженого с шоколадной крошкой. Мы больше не говорили о предсказании испанского кутюрье, о конце света, грядущем ровно через сто пятьдесят девять дней. Мы наслаждались каждой секундой радости быть семьей среди других семей, в криках, играх, разбитых мечтах и улыбках, на склоне дня.
В конце июля мы закрыли квартиру на Парижской улице и вернулись домой, в Анстен. И когда мой сын заявил, что уезжать хорошо, потому что хорошо возвращаться, я поняла, что он растет.
Весь август я готовилась к началу занятий в лицее; я протестировала все лампы, проверила, были ли проверены огнетушители, проконтролировала работу туалетов, проинспектировала запас моющих средств, подсчитала канцелярские принадлежности, обеспечила отопление и т. д. Я была готова вернуться в мои пыльные от скуки будни. Гектор проводил последние летние дни у своего друга Кевина в Сенген-ан-Мелантуа, в пяти километрах от нас.
Однажды вечером он вернулся бледный, с холодным лбом. У него был тот же мрачный взгляд, что у его отца, и тогда я поняла, что детство покидает его окончательно. Я спросила, что случилось, не подрался ли он со своим другом, или, может быть, поссорился с сестрой Кевина. Я сказала ему: «Мама с тобой даже в те дни, когда ты не герой».
Он глубоко вздохнул. Попытался быть сильным. Долго молчал. И я уже все знала.
Матери всегда знают – только не про себя.
Он искал взрослые слова, но слова не шли. Эти слова были бы словами первого горя, первого надлома, с едва уловимым запахом крови. Горести не передаются, они просто повто-ряются.
Я вдруг почувствовала себя беспомощной перед моим маленьким мальчиком, перед его первым огромным разочарованием. Ужасно было видеть, что рождение любви все так же мучительно. Все так же жестоко.
Конец света не наступил. Компьютеры не сошли с ума, и не упали ни самолеты, ни спутники, ни звезды, ни тем более умершие, которых нам не хватает и которые тоже на небе – естественно.
В последние дни лета я объяснила моему сыну, что любовные горести – это тоже любовь. Что есть счастье в ностальгии. И что неудача в любви – не совсем неудача: она открывает новый путь к себе и к другому, ведь встреча – это две сразившие друг друга судьбы. Он поблагодарил меня за ложь – он давно догадался о моих собственных горестях и множестве моих тупиков. Я протестовала. Он пожал плечами, пробормотал разочарованное «мама», и от этого я заплакала.
Следующим летом мы вернулись в Ле-Туке; Гектор начал там скучать, он хотел больше времени проводить с друзьями. Он отдалялся, наши ласки стали реже, он больше не строил мне замков с башней, откуда увезет меня Принц. Я больше не была его живой моделью. Он уже не верил в сказки, да и в спасенных мам.
На пляже мне улыбаются некоторые мужчины, но моя осторожная улыбка удерживает их на расстоянии.
Со временем я поняла, что успокоилась. Я поставила крест на ненасытности мужчин и на собственных нетерпениях и не позволяла больше страданиям писать мою жизнь. До меня дошел смысл слов песенки «Получишь что хочешь – пожнешь скуку»[27]. Я наконец созрела для истории, которая будет писаться изо дня в день, я жду ее, готовлюсь к ней. Я похоронила мою мечту о любви, такой сильной, что от нее можно умереть, – и все-таки ты ошибалась, мама. Я полюбила свою жизнь, полюбила то, что она может мне обещать, возможно, и мужчину однажды – потому что одиночество и вправду не красит.
И в это первое лето века, как и во все следующие, до нынешнего, я хожу каждый вечер на кладбище на бульваре Канш, в ту его часть, что отведена неизвестным. Я всегда приношу «Эжени Гинуассо» и кладу ее на камень с выгравированным именем, которое мэрия решилась наконец ему дать.
Мсье Роз.
И в вечерней прохладе, в ожидании маломальского везения с мужчинами, мы с мсье Розом говорим о любви.
Гиацинт
Это из-за поэтессы с бедными рифмами, с фарфоровой кожей – такого тонкого фарфора, что он кажется почти голубым, – я здесь сегодня, 13 июля 1999-го, одна, за рулем моей машины, на шоссе, ведущем в Ле-Туке, где я никогда не была.
По «Авторадио» в третий раз с утра передают новую песню Кабреля «Мертвый сезон». Слова кажутся мне слишком меланхоличными и холодными для летнего шлягера.
А море не знает
Ни печали, ни сна,
Песню «Где ты? Где ты?»
Напевает волна.
Я предпочитала, в теплоте моих тридцати пяти лет, в тогдашнем аппетите моего тела, наконец-то снова крепкого после трех беременностей, дурацкие и какие-то голодные слова некого Патрика Кутена:
Я люблю смотреть, как девушка на пляже
Разденется, как паинька, и ляжет,
А глаза вопрошают: что это за парень…
Но парень, которого я любила, который смотрел на меня, когда я шла по пляжу, этот парень, ставший моим мужем, потом отцом моих сыновей, больше на меня не смотрел.
Завтра мне исполнится пятьдесят пять лет.
Я родилась 14 июля 1944-го. Очень насыщенный год, занимающий много страниц в учебниках истории. Среди хороших новостей этого года: Ануй ставит «Антигону» в театре «Ателье» в разгар оккупации; Пьер Броссолет[28] предпочитает самоубийство признаниям; в Нормандии 6 июня высаживаются сто тридцать две тысячи солдат союзнических войск; Паттон[29] входит в Динан, потом в Ванн, потом в Дре, потом освобождает Шартр – силен все-таки Паттон; Леклерк освобождает Париж, и де Голль произносит свое знаменитое «Париж, Париж оскорбленный! Париж сломленный! Париж замученный! Но Париж освобожденный!»; Лина Маржи[30] поет «Ах, белое винцо», а Арагон выпускает «Орельена». По части плохих: Деснос и Мальро арестованы; тридцать пять участников Сопротивления расстреляны у водопада в Булонском лесу; шестьсот сорок два человека убиты в Орадур-сюр-Глане; последний поезд с заключенными отправляется из лагеря Дранси в Освенцим; можно насчитать еще десять тысяч трагедий, которыми заполнены десять тысяч книг.
Пятьдесят пять лет назад мои родители назвали меня Моникой. Это было в духе времени, как Мари и Николь; но я всегда думала, что есть толика садизма в том, чтобы назвать Моникой розовенькую новорожденную кроху. Я предпочла бы что-нибудь не столь резкое, нежнее, женственнее. Что-нибудь сладкое во рту мужчины. Например, Жанна. Или Лилиана. Или Луиза.
Завтра меня будут звать Луизой.
Я улыбаюсь в машине, думая о «Мертвом сезоне».