Я хочу истории, рассказанной до конца в обожании. Как Филемон и Бавкида, я хочу верить, что можно состариться вместе, умереть в один день и, как они, превратиться в дерево.
В одно дерево.
Скоро я скажу ему «да». Я скажу ему: украдите меня, сохраните меня. Скоро я скажу ему безвозвратное.
Любитеменянеспрашивайтеразрешенияберитепользуйтесьукрадитеменявсе вашеяничегонезнаюнаучитеменяразбудитеменяятакдавносплюяхочукончатьисмеятьсяиплакатьсвамиянебоюсьмненравятсявашипальцыкаконишарятпомненапоминаяпальцыРобертаКинкейдавМостахокругаМэдисонкогдаончиститовощидляужинакоторыйонаимготовитяплакалавкиномневдругзахотелосьэтогокрепкогоплечавжеланииэтогоудараногойвдверьмоихколебанийзахотелосьэтойтерзающейгрубостидаядарюваммоелучшеедаскажитемнечтовасзовутРобертичтовыменярастерзаете.
– Меня зовут Робер.
А я люблю тебя. Но этого я не говорю. Отвечаю только:
– Я рада.
Позже, под вечер, когда мы шли по улице Сен-Жан к «Вестминстеру», к моему номеру, я вдруг остановилась, привстала на цыпочки – боже мой, я и забыла, какой он высокий, – и поцеловала его, как никогда бы не посмела раньше. Горячечный поцелуй, прямо здесь, посреди улицы, посреди людей. Поцелуй непристойный. Редкий. Это был первый поцелуй, самый важный, самый сокровенный, тот, что открывает сердце и нутро.
Конечно же, мы удостоились одной из самых глупых реплик на свете: «Для этого есть отели!» И я, смеясь, ответила: «А мы туда и идем, как раз туда!» А Робер еще крепче прижал меня к себе, к своему желанию, теплому, твердому, животному; и я почувствовала себя польщенной. Красивой и единственной.
Позже, в соленом и жгучем сумраке номера большого отеля, после упоения наших забвений, после сияющей черноты, непристойных неприличий, грубых, неслыханных ласк, после слез, которые есть сама суть наслаждения, на грани удушья, так, словно речь шла о моей жизни, о моем последнем вздохе, я смогла наконец признаться ему, как необходимо мне быть желанной, отдаваться вновь и вновь, снова принадлежать мужчине.
Спасибоспасибоспасибоспасибоспасибо.
Небо черно, и дамба черна от народа.
Все поют, пьют, смеются. Последнее 14 июля века похоже на те шумные праздники, которым нет дела до завтрашнего дня, до похмелий и прочих разочарований.
Мы с Робером идем медленно. Держимся за руки, как те прекрасные старички, которых мы видели раньше, днем. Наши руки горят, наша кровь кажется густой – точно река, бурная, радостная, ненасытная.
Вдали глухо рокочет море, кажется, будто голодный зверь, притаившийся во мраке, поджидает жертву. Дети тоже празднуют: на пляже мальчики танцуют с матерями, слишком громко смеясь, девочки – с отцами, стараясь быть очаровательными и утонченными, быть уже большими – ах, если бы они знали!
На огромной танцплощадке, окруженной желтыми, синими, зелеными, красными лампочками, оркестр заиграл первые ноты «Мертвого сезона». Некоторые пользуются томностью мелодии, чтобы сблизиться; другие – чтобы прильнуть друг к другу, раствориться друг в друге, начать игру, которая возбудит кожи, тела, и после попробовать друг друга на вкус, растерзать, в дюнах или сырых съемных комнатах на берегу моря. Мы и сами не отстаем. Наши пальцы снова сплетаются, стискиваются до хруста, губы терзают друг друга, пылая этой новой, нежданной страстью – которая сметет наши прежние жизни.
Ниже, на пляже, женщина лет тридцати пяти стоит одна; она закурила сигарету – это огонек ее зажигалки привлек наше внимание. Она смотрела, как дым улетает в ночь, провожала его взглядом, пока он совсем не растаял, как смотрят вслед, долго-долго, даже больше не видя, кому-то, кто нас покидает. Она делает пару танцевальных па, но одиночество – плохой партнер. Оно не пускает к беззаботности. Обрекает на неловкость.
Потом она удаляется к морю, пошатываясь с некоторой непринужденностью, и растворяется в холодной тьме.
У одного из буфетов-однодневок мы покупаем два бокала вина, кислятина кислятиной, светлое, как «Гренадин», но какая разница. Мы чокаемся за нас, молча, в шуме и криках, и я поднимаю мой бокал за мое такое стремительное возрождение, и загадываю желание, чтобы ничто больше не изменилось, чтобы никогда не вернулась Моника. И как будто где-то там, наверху, есть Бог, прислушивающийся к просьбам и горестям нашего мира, в ту самую минуту, когда я поднимаю бокал к небу, на севере, над Ардело, расцветают первые разноцветные огни фейерверка; это наше крещение; море ловит их летучие искорки, осколки драгоценностей: розовые бриллианты, алые турмалины, виноградные топазы, которые гаснут крошечными язычками пламени, коснувшись воды.
И тогда Робер смеется, и его смех как подарок.
Позже я спрашиваю его. И он мне рассказывает. Тоже три сына, как у меня. Я опускаю голову, улыбаясь. Архитектор. Красивые дома, давным-давно, смелые линии, небывалые формы. Потом уродливые дома. Деньги не предполагают вкуса. Приходилось делать то, что не нравилось. А потом многоэтажки, халупы, чтобы втиснуть как можно больше народу, картонные стены дешевизны ради, плитка made in край света, которая раскалывалась, стоило чему-нибудь на нее упасть. Строить требовалось быстро, это был вопрос политики, выборов, барашка в бумажке. Подступало отвращение, но у него так и не хватило мужества все бросить и построить дом своей мечты. Но после вчерашнего, Луиза, после вашего бокала шампанского в «Мэхогэни», после ваших ног-циркуля, после вашего затылка, вот что я решал сделать, если вы согласны: построить дом, дом для меня и для вас, где никто не жил до нас с вами, где стены не будут помнить ничего, кроме наших слов, наших вздохов, нашего дыхания. Там не будет ничего, что мы бы не выбрали вместе.
Я глажу его лицо и даю волю слезам – бог с ним, с макияжем.
– Я согласна, Робер. Я тоже этого хочу.
Снова я знаю, что сошла с ума. И мне это очень нравится.
Вдруг от жуткого рева в небе мы все вздрагиваем.
Пары перестали танцевать, смолк смех. Заплакал какой-то ребенок.
Вертолет. Грохот войны.
Мы все завороженно смотрим, как он снижается, летит к морю, туда, где вращается синий маяк. Он летит так низко, что песок поднимается, разлетается, тянется за ним длинным шлейфом, скорбным треном. Вертолет садится, буквально на несколько минут. Взмывает и вновь улетает к северу, и ночь поглощает его.
Тишина конца света окутывает дамбу, пока не звучат вновь песни бала. Смех. Жизнь.
Мишель де Нотрдам, больше известный как Нострадамус, ошибся.
Великий Король ужаса не сошел с небес, не разрушил Ле-Туке – как это сделали зато бомбы люфтваффе пятьдесят девять лет назад.
В это утро 15 июля, когда мы просыпаемся после нашей первой ночи вдвоем, погода прекрасная, небо чистейшее, колорит Кляйна[40]; дети уже развернули в нем воздушных змеев, тут и дельты, и ромбы, и даже китайские драконы.
Странный это момент, когда на смену ослеплению приходит действительность без прикрас. Усталые глаза. Круги под ними. Морщинки. Первые пятнышки ржавчины на руках.
Но мы нашли друг друга красивыми. И сказали это друг другу.
Потом – никогда бы не подумала, что я на это способна, во времена Моники, – мы вместе приняли ванну. Впервые в жизни, в мои пятьдесят пять лет, мужчина мыл мне волосы, спину, живот, лоно – он секунду поколебался, и я сама об этом попросила, – ягодицы, ноги. Удовольствие, новое, смутное, мощное захлестнуло меня. Когда он поцеловал меня в щеку, я ощутила на его щеке слезу.
Теперь мы были в точке невозврата.
Отступить мы больше не могли.
К сожалению, я забронировала в «Вестминстере» только две ночи, и мой номер уже сегодня вечером должны были занять другие постояльцы. Мы навели справки – все другие отели в Ле-Туке, в Ардело и даже в Этапле были переполнены.
Это неделя 14 Июля, мадам. Самый большой наплыв за год. Раньше меняется ветер. Позже возможны грозы.
Мы с Робером провели больше часа на телефоне и наконец нашли хоть что-то в Виссане, в пятидесяти восьми километрах к северу. Отель «Бухта». Хороший номер с видом на море.
Мы выехали после завтрака на моей машине. Ни он, ни я не хотели возвращаться, сообщать непоправимое. Мы хотели еще насытиться друг другом, посмаковать «нас», позволить себе еще в это верить.
О дай ему и мне не умирать, о дай гореть в огне и не сгорать.
Но прежде надо было, чтобы все, что наши тела сожгли здесь, все, что высвободили наши слова, открыли наши смелые жесты, все, что наши желания, наше неукротимое наслаждение изменили в нас навсегда, не разбилось в эфемерности, в безнаказанности летней страсти, но стало солью и кровью наших жизней. До конца. Чтобы мы были наконец друг у друга последними. И все – только после.
После придется опустошать дома, стирать воспоминания, продавать мебель. И строить дом.
После будет новая жизнь, новый словарь. И доверие, абсолютное. Бесповоротное.
После.
Отель оказался простым и славным, прием теплым. Много народу на пляже, по большей части семьи. Мы как-то сразу оказались далеко от атмосферы Ле-Туке, от кичливости парижан, от глухой ярости молодежи. Виссан (в Нор – Па-де-Кале произносят Уи-ссан) – маленькая коммуна, расположенная в центре бухты между двумя нагромождениями скал. Скал мыса Гри-Не, высотой сорок пять метров, и более высоких скал мыса Блан-Не (сто тридцать метров), идеальных на случай больших и безутешных любовных горестей. Здесь эрозия наносит трагический урон и каждый год меняет карту побережья. Туристы приезжают ради бесконечных пляжей, долгих прогулок, покоя, красоты скал и закатов. Мы же с Робером – чтобы изнурить друг друга любовью.