Четыре времени лета — страница 15 из 23

Три дня и три ночи мы провели в постели. Часто занимались любовью, научились прикасаться к безднам и укротили наши последние сопротивления. Много говорили. О нас. О наших прежних жизнях, о детях, улетевших слишком скоро, о наступившей с тех пор тишине. О несбывшихся мечтах. Всех этих маленьких пустотах, что засасывают жизнь. О жизни, которая будет у нас теперь. Без препон, искренней, цельной. Еще мы подолгу молчали. Вслушивались в наш новый любовный словарь: биение сердца, дыхание, трепет, вздохи и даже сон друг друга.

На четвертый день мы наконец вышли. Отправились обедать на мыс Гри-Не, в «Сирену» – ресторан над морем, семейный бизнес с 1967 года. Вид оттуда великолепный. Три дня мы с Робером были отрезаны от мира; когда мы пришли в ресторан, все только об одном и говорили: двое мальчишек, собиравших в это утро ракушки, заметили метрах в пятидесяти нечто принятое ими сначала за сундучок, потерянный пиратским кораблем, всплывший из морских глубин или даже с «Титаника». Они подошли ближе, и один из них хлопнулся в обморок. То был не сундучок с сокровищами, а тело старой женщины, бесформенное, раздутое, наверняка много дней пробывшее в воде. Быстрое расследование ничего не дало – море один из лучших могильщиков улик, – и жандармерия отправила тело в Институт судебной медицины в Лансе.

После этого – ничего. Никто не знал. Все строили догадки, каждый сочинял свой личный сценарий, вплоть до самых мрачных.

А я спросила себя, каким образом я умру. Когда-нибудь.

* * *

Как и все клиенты, мы пообедали легко.

Воспоминание об этой несчастной женщине не допускало ни рыбы, ни морепродуктов. Хозяева были в отчаянии. Что ж, возьмите тогда свежие овощи, немного мяса, ах, у меня остался только холодный ростбиф, и сыр: у нас есть изумительный сен-винок[41] от мадам Дегрев и чудесные авенские шарики, выдержанные три месяца в пиве.

После обеда мы в последний раз прошлись по огромному пляжу; долгая прогулка к мысу Блан-Не.

Поднялся ветер, но теплый; он хлестал наши красные щеки, уносил наш смех, вздохи, продолжавшие наши поцелуи. Очень скоро нам предстояло вернуться, и этот момент нас не пугал.

Совсем наоборот.

Я доеду на машине до своего дома близ Лилля; буду в час ужина.

Я попрошу моего мужа уйти и никогда больше не возвращаться, без всяких объяснений. Он сам поймет по моему лицу, по моим зардевшимся скулам, по моим слипшимся от соли волосам, по моим длинным ногам, которых я больше не показывала, что я безумно влюблена, одержима, что отныне я принадлежу другому и что это мой последний шанс. И он уйдет, без шума, ничего не разбив, ничего не потребовав.

Устранится.

И тогда я впущу Робера в мой дом, в мои объятия, в мою постель, в мою жизнь. На весь остаток моих дней.

Завтра же я ликвидирую прошлое.

Выброшу ненужные вещи.

Лишние воспоминания.

Необходимую ложь.

Все безделушки, глупости и гадости жизни, прожитой в служении другим.

Я продам или раздарю всю мебель, которую мы не оставим себе.

А потом он нарисует наш дом.

Я попросила, краснея, кровать побольше, большую ванну; сад – я мечтаю огородничать на старости лет; я попросила его любить меня всегда, как ровно шесть дней назад, в это особенное 14 июля, когда на мой день рождения он преподнес мне в подарок себя, свои бесстыдства и эту невероятную встречу; я попросила его всегда дарить мне пять красных гиацинтов; я попросила его хотеть меня всегда, всегда, брать меня всегда, жадно и нагло, и он сказал мне: да, да, Луиза, да, все, что пожелаете. Все. Все.

И он не лгал, я знаю, и я увидела, впервые, цвет его слез.

* * *

По автостраде А25 мы едем в Лилль, и близ Стенворда я останавливаюсь на заправке Сент-Элуа, чтобы залить бак.

Когда мы уже трогаемся, звонит мой телефон. Я смотрю на высветившийся номер. Отвечаю. Это один из моих сыновей. Он спрашивает, как я, поздравляет с днем рождения и, главное, извиняется, что не смог позвонить мне 14 июля, потому что 14-го и в следующие дни был в Буррене, на западном побережье Ирландии. Он объясняет, что это так называемый каменистый край, огромная карстовая пустыня, где можно найти множество следов кельтов и доисторических людей, но нет телефона, мама, даже бакелитовой древности; он извиняется.

– Тебе не за что извиняться, милый… Да, день рождения чудесный. Спасибо. (Я кладу руку на колено Робера.)… Лучший в моей жизни… Да… Да… Он рядом со мной… Передаю трубку папе.

Я протягиваю телефон моему мужу.

– Возьми, это Бенуа.

И, повернув ключ зажигания, я включаю первую скорость и мчусь во весь опор к моей новой жизни.

Роза

Несколько месяцев назад, на пятидесятилетие нашей свадьбы, друзья подарили нам пару серебряных приборов с выгравированными на них нашими именами, альбом с фотографиями, полный чудесных воспоминаний, и последний диск модного певца, «Мертвый сезон».

Нам понравилось название, и мелодию мы оценили, но меньше – меланхоличность слов.

Ветер бродит по улицам

Допоздна,

Кто-то ищет адрес и имена.

Наверно, мы и сами уже попали в мертвый сезон.

* * *

Мы не были в Ле-Туке несколько лет.

Эти годы сказались на нас не лучшим образом; суставы наших пальцев потихоньку ржавели, ноги слабели, наши тела весили теперь совсем немного, и ветер, порой неистовый и непредсказуемый здесь, легко мог бы унести одного из нас.

И несмотря на ужас черных лет, несмотря на голод, страх, на жирные смешки солдат, глядевших, как мы идем по пляжу, и державших пари, кто из нас взорвется первым, несмотря на все, что вырывает у нас война и чего никакой мир не заменит, на слова бойни, которые еще ужаснее того, что они описывают, у нас остались счастливые воспоминания здесь.

Здесь, позже, когда была отмыта кровь, отчищена грязь, когда были выметены руины и бедствия, тогда – конные прогулки, катание на лодке, беззаботные крики, смех.

Тогда – этот ветер свободы, соленый, жгучий, который успокоил нашу память и унес далеко-далеко все наши страхи.

Тогда – наши ночи, новые и такие важные, сразу после свадьбы, на заре 1949 года – в уютном номере отеля «Вестминстер».

Тогда – лакомые утра, вдоволь шоколада из «Синего кота» на улице Сен-Жан, сладкие и щедрые, как новый вкус поцелуев, которыми мы обменивались снова и снова на стылом и ветреном пляже, где тишину часто разрывали жуткие крики жирных чаек, – когда появлялись, точно бесенята, истеричные дети со своими усталыми матерями.

Здесь родителям всегда была свойственна усталость; наверно, потому, что море часто так далеко и до него приходится долго шагать, а в это время притупляется желание и открывается тщета всего сущего.

Дети кричат, нервничают, толкают изо всех сил медлительные тела родителей, точно большие валуны; они познают, еще сами того не ведая, как неистово может быть нетерпение.

Здесь ночью море отступает. Луна серебрит гребни его усталых волн, рисующих сегодня такие же морщины, как и на наших постаревших лицах; они подчеркивают наши жизни на исходе. Лет пятьдесят назад они рисовали фату новобрачной, легкую, нежную, которую мы отпустили, открываясь друг другу, робкие и ненасытные одновременно.

Мы встретились летом, в нескольких километрах отсюда, пятьдесят шесть лет тому назад.

Встретились в сутолоке тел, в тошнотворных запахах горелой плоти, в гвалте ужаса, не зная, будет ли нам дано достичь взрослости, времени страстей.

Нам было девятнадцать и двадцать лет.

* * *

Вернулось электричество.

Снова был хлеб – не прежний мерзкий бриньон без дрожжей. Садики, превращенные в огороды, давали картошку, лук-порей, морковь, капусту, брюкву и топинамбур. Жарили омлеты из яичного порошка. Появились требуха и кровяная колбаса, привезенные из Вимре, Этапля, Бессана. Но очень многого еще не хватало. Например, кофе, угольных брикетов.

Мы тогда смешивали мякиш, угольную пыль с жирной глиной, чтобы прикрыть огонь и сберечь уголь как можно дольше. Кофе выдавался по карточкам и был мерзким на вкус; его называли мальтакаф. Некоторые ездили отовариваться в Бельгию, возвращались с табаком для мужчин и мылом марки «Санлайт», спрятанными за подкладкой пальто.

Сорок тысяч немцев жили здесь; они оставили нас наконец в покое, разграбив окрестные виллы и гостиницы, разрушив огромный отель «Атлантик», чтобы отправить его по частям в Германию для Организации Тодта[42]. Теперь они были заняты строительством стен для защиты от возможной высадки союзников. Подальше, ближе к Гавру, Кригсмарине установили тяжелые батареи, чудовищные V-1 и V-2[43]. В дюнах, где детьми мы так часто мечтали, глядя на звезды, и прорыли столько маленьких траншей для игры в шарики, были теперь только блокгаузы, мины и устрашающие танки. На пляжах вздымались сваи – знаменитая «спаржа Роммеля», чтобы не дать планерам и парашютистам приземлиться, – на которые напарывались и наши мечты о свободе. Наше детство было разорено, не осталось ничего прекрасного. Только слабость и стыд. Только бесплодная ярость.

В школу мы не ходили. Работали наравне с женщинами и их слабыми здоровьем мужьями – несколько тяжело раненных, несколько случаев сыпного тифа, бациллярной дизентерии, и всегда безмерный гнев. Один из нас в госпитале Кука, с монахинями, другой – в отеле «Приливы».

Один отмывал нечистоты с тел, другой убирал их.

Родителей у нас не было. Одних не стало три года назад, под первыми бомбежками люфтваффе на аэродроме. Мать другого не пережила его рождения. Его отец ушел в Сопротивление, в секцию Жорж-Байяр, отряд капитана Мишеля, и никто, даже позже авторы книг по истории, так и не узнал, что с ним стало.