А потом Гектор вернулся ко мне. Он продолжал ходить к психологу раз в неделю и до сих пор ходит. Мы не пытались понять. Однажды он сказал, что его отец был похож на падучие звезды: их видишь, а потом вдруг больше не видишь; это не значит, что они совсем исчезли, что улетучились, нет, они где-то есть. В мире без нас.
Мы перекрасили дом, заново обставили комнаты, сожгли кое-какую мебель, на блошином рынке прикупили новую, посадили в саду цветы: тысячелистник, по словам моего сына, означающий лекарство от разбитого сердца, алоэ, горе, и омелу, я преодолею все трудности.
И наконец вернулся смех. Медленный лучик света, от которого затрепетали тени. Мы вернулись в Ле-Туке и попытались быть настоящей семьей. Блинная на улице Сен-Жан, шоколадки из «Синего кота», головокружительные горки в «Аквалуде», рыбный суп у Перара, прогулки в колясках и долгие партии в «Монополию» вечерами, когда ветер поднимается и качает волнорезы.
И вот настало последнее 14 июля века.
Я танцевала уже почти два часа, и голова шла кругом. «Сколько поцелуев потеряла, /Только ела и пила, / Только курила», как написала об этом Франсуаза Арди[19].
На дамбе, после долгого залпа ритмичных песен, оркестр заиграл первые ноты «Мертвого сезона», нового шлягера Кабреля. Чьи-то тела, пользуясь томностью мелодии, сближались, приникали, растворялись друг в друге, затевали игру, возбуждающую кожу, лоно, чтобы потом попробовать друг друга на вкус, растерзать в холодном сумраке дюн или в сырых съемных комнатах на берегу моря.
Я танцевала с несколькими мужчинами, но ни одного не допустила до себя.
А ведь могла бы. У меня не было больше мужа; только память о мучительном исчезновении, серьезное неверие с тех пор в мужские клятвы да еще убежденность, что только страсть стоит того, чтобы в ней сгореть, – а любовь лишь комнатной температуры выдумка для тех, кого эта самая страсть минует.
Да, я могла бы. Мой сын Гектор был с моей матерью в нашей квартире на Парижской улице, наверняка в этот час на балконе, с легким пледом на коленях (уж я-то знаю мою мать), с чашкой горячего шоколада у ног, высматривал первые огни фейерверка. Он не ждал меня. Они лягут спать после шоколада и финального салюта, с желтыми, красными и зелеными звездами в глазах.
Моя беда с мужчинами заставляла меня порой кое за кем следовать. За теми, что не разговаривали, ни о чем не просили и не заглядывали дальше ближайшего часа; голая плоть, новая кожа, потные ляжки, мой влажный тупик; когтистые пальцы, впивающиеся ногти записывают страх или наслаждение. Второго раза – никогда. Только круговерть первого; вместилища всех надежд, лютого бесстыдства, алчного отчаяния.
Я удалилась от танцующих, оставив позади музыку и меланхоличные слова ло-и-гароннского певца.
Это город закутан
В соленый туман,
Это яростно дышит
За спиной океан.
Я закурила новую сигарету, дым улетал в ночь, клубясь крошечными облачками; я провожала их взглядом, пока они не таяли, как провожают, еще долго, даже больше не видя, кого-то, кто вас покидает.
Я шла по холодному песку к морю, держа туфли в руках. Оно было далеко, наверно, в нескольких километрах, но его глухой мерный рокот казался совсем близким. В детстве я обожала идти к морю в темноте. Раз или два с маленькими соседками и под присмотром одной из матерей мы шли, казалось, к спящему чудовищу.
Но чудовища никогда не спят. Именно в темноте они крадут маленьких девочек и рвут их на части.
Первые разноцветные розетки расцвели в черном небе, севернее, близ Ардело; море ловило их эфемерные частицы, изумрудные, рубиновые, аквамариновые капельки, которые таяли, едва коснувшись воды.
Я вздрогнула; было прохладно, и налетал ветер с востока.
Я шла к морю, когда внезапно над пляжем Ле-Туке вспыхнули первые залпы фейерверка. Ветер донес до меня охи и ахи, детские, восторженные. Я улыбнулась. Пламенеющие каскады на несколько секунд осветили пляж, обозначили путь, который мне оставалось пройти до воды. Я вспомнила купания в пасти чудовища; мы выбирались оттуда синие, дрожащие, но живые.
И вдруг, десять минут спустя, когда уже был близок финальный салют, огромный сноп золотых и серебряных звезд мельком осветил что-то показавшееся мне лежащим телом у кромки воды; тело, словно темный валун, неподвижный, несуразный.
Какой-то гуляка, сразу подумалось мне, перебрав спиртного, захотел искупаться в ночи, да и свалился под хмельком, забылся здесь, никому не нужный и потерянный.
Я подошла ближе, с опаской, но и с любопытством.
– Вы меня слышите?
В небе на миг расцвел золотой сноп и осветил тело. Это был старик, похожий на облетевшее дерево; бледные, почти лиловые руки, пальцы ушли в песок, словно десять маленьких корешков.
Я остановилась в двух шагах от него и повторила:
– Вы меня слышите?
Тело не шелохнулось. Одна нога была в носке, другая босая. Бесформенные брюки – но явно хорошего покроя. Белая рубашка, изорванная ракушками и острыми камнями. Вдали не было никакой лодки, бутылки рядом с ним тоже. Я сделала еще шаг. Опустилась на колени на холодный песок. Дотронуться до него было страшно. Моя рука нащупала палку, и ею я постучала по его плечу. Все сильнее и сильнее.
Я вскрикнула в тот самый миг, когда он забормотал; какой-то слизистый звук, жирный камень, погружающийся в воду, забитое горло.
И тут в свете большого финального салюта я увидела его лицо. Впалые щеки, изящные аристократические скулы. Кожа его была скверного цвета. Я оттащила его подальше от воды – боже, какой он был тяжелый. Я уложила его на бок, прикрыла грудь моей легкой курткой и побежала к дамбе, к городским огням, к песням.
Я бежала до потери жизни.
Итак, я, может быть, спасла человека. Старого человека.
Добежав до дамбы, я позвала пожарных, и трое или четверо добровольцев, которые не пошли на танцы, тотчас прыгнули в большой внедорожник, захватив меня, чтобы я показала, где находится тело. Оно, конечно же, было на месте. Наступающее море теперь лизало ему ступни, а волны добирались и до коленей.
Пожарные выскочили из машины, достали спасательное оборудование; то, что поддерживает дыхание, жизнь. Их движения были спокойны и точны. Меньше чем через две минуты старик был раздет, закутан в специальное одеяло; кислородная маска была прижата к лицу, игла капельницы воткнута в плоть, синюю, местами лиловую, точно протертое до основы кружево. Один из спасателей кричал в рацию, называя цифры; дело делалось. Я поняла, что за стариком прилетит вертолет, чтобы перевезти его в больницу. Спасатели массировали сердце утопленника. Пытались запустить его. Вымаливали еще одну, две, три секунды жизни. Ну же, ну же, пожалуйста, останьтесь с нами. Останьтесь, без вас бал не бал. Останьтесь, завтра будет хорошая погода. Все равно что, лишь бы он держался. Рев поднимавшегося к земле людоеда едва перекрывал проклятия мужчин, их тщетные усилия. Потом издалека послышался другой рев, устрашающий гул двигателя. Лучи света, как лезвия, заметались по пляжу, словно в поисках беглеца. Мы отчаянно замахали руками, и вдруг он сел рядом, взметнув тучу песка, пыль пустыни, оцарапавшую нам щеки и руки. Дальше все пошло очень быстро. Точно балет, адский гвалт, боевой танец, маленький конец света. Потом вертолет взмыл и улетел, унося с собой умирающее тело, надежду спасателей и мое желание танцевать.
Меня подвезли до дамбы, где от скверной смеси алкоголя и отчаяния еще дергались несколько пар. Большинство гуляк разошлись по домам, с просоленными телами, опухшими глазами, в докучном одиночестве.
Один из пожарных говорил мне о гипотермии, о брадикардии, о средней степени обморожения – шансы у старика невелики, теперь это вопрос быстроты действий. Его отправили в ближайшую больницу, Институт Кало-Элио в Берк-сюр-Мер; сейчас он уже в отделении скорой помощи, его постепенно отогревают и слушают, оценивают изнуренный язык его тела.
Большой красный внедорожник укатил; я направилась к дому.
На одном из огромных паркингов я увидела семью, садившуюся в машину, дочка не хотела уезжать, мол, еще рано. Когда ее мать, хрупкая женщина с фарфоровой кожей, почти прозрачной в свете фонаря, крикнула: «Довольно!» – девчонка, которой не было еще и четырнадцати, пожала плечиками со всем откуда только взявшимся презрением раненой влюбленной и села в машину. Я улыбнулась. Как оно было далеко, мое детство. Как далеко моя первая любовь, полная обещаний, полная надежд. Однако мне вспомнилось, что и я была полна того же разочарованного презрения, когда вернулась домой в тот злосчастный вечер и сказала маме: все кончено, завтра он уезжает, я больше его не увижу, я умру. Она зашептала, утешая меня, потому что это долг матери – утешение: никто не умирает от любви, милая, никто. Это бывает только в книгах, да и то плохих.
И мое презрение окрасилось меланхолией.
Гектор спал, когда я пришла. Мать не спала. Она читала книгу, в которой никто не умирал от любви, в которой силились жить во что бы то ни стало. Она ждала меня.
Позже, в моей сырой комнатушке, под одеялом, я ласкала себя. И кусала, чтобы не кричать.
Назавтра рано утром я отправилась в Берк.
Я хотела узнать новости о моем утопленнике. Хотела увидеть его, разглядеть его лицо при свете, без прилипшего к коже песка, рисовавшего жутковатые тени, тревожные истории. Я хотела знать.
Я обратилась в регистратуру. Медсестры были любезны. Мой утопленник спал. Состояние его было стабильным. Угроза жизни миновала. Я налила себе кофе из гудящего автомата в холле и села на старый диван, протертый множеством тревог, вдруг ощутив усталость, точно убитый горем родственник, уже смирившийся. На меня поглядывали, как и я поглядывала на других посетителей, которые тоже ждали, надеялись, отчаивались. Каждый задавался вопросами, высм