Четыре Я Константина Симонова — страница 18 из 108

Разделив со старым другом Женькой Долматовским сферы притяжения, он тут же, не откладывая, стал конструировать, сначала лишь в воображении, этот мир. Подобно ему, Косте, уже написавшему поэму о Николае Островском и герое испанской гражданской войны Мате Залка, Сергей где-нибудь обязательно признается: «Когда я смотрю на карту, мне почему-то нравится та ее часть, которая покрыта красным цветом».

Вспомнился двух- или трехлетней давности разговор с Ритой Алигер. Началось с того, что он иронически высказался насчет выступления одного оратора на съезде партии.

— Если бы мне довелось получить там слово, я бы выступал совсем по-другому... — и запнулся на мгновение, остановленный недоумевающим взглядом Риты.

Ей, прочитал он в этом взоре, дикой показалась сама мысль, само предположение, что она или даже он могли бы когда-то оказаться в положении оратора на всесоюзном партийном съезде. Его же в тупик поставило само ее недоумение. В мыслях своих он, это бывало, залетал и повыше.

— Двадцать два года не шутка, — скажет у него Сергей. Симонову в пору его разговора с Алигер было лишь годом больше, — а к тридцати человек или уже человек, или нет. — Суворов, знаешь, к тридцати годам кем был? Хотя нет, Суворов как раз нет, он к тридцати годам даже полковником не был. Но это неважно, он не был, а я буду.

А я буду... Так что не глядите, что Сергей — этакий сорвиголова, возмутитель спокойствия. В детстве гроза окрестных садов, а в юности — мамушек и тетушек, имеющих пригожих дочек да племянниц... Как и в Косте, — это не главное в нем.

Не глядите, что в танковой школе Сергей наряд за нарядом будет получать вне очереди, а однажды вообще окажется на грани отчисления из училища, без которого ему — и он сам, и все окружающие прекрасно понимают — просто не жить... Но вот настанет пора суровому и немногословному командиру училища, по чьей милости и Сергей столько картошки на гарнизонной кухне перечистил, столько суток на «губе» отсидел, отправляться по приказу еще более высокого командования на Восток, и с собой он возьмет не кого-либо иного, не чистюлю какого-нибудь, первого ученика, а его, Сергея, и потом, когда настигнет их обоих смертельная опасность в жестоком бою, командир не пожалеет об этом.

И уж совсем, казалось бы, «не в строку» этому сорви-голове Луконину такие его признания, которые с головой выдают «одного поэта» Симонова: «Я люблю, когда меня посылают. Ей богу, Аркаша, мы часто забываем, какое это счастье знать, что ты нужен стране, ездить по ее командировкам, предъявлять ее мандаты. Я еще мальчишкой поехал первый раз от пионерской организации...»

И не Костя ли, побывавший за какие-нибудь два года кроме Монголии и Западной Белоруссии еще и на Кавказе, и в Крыму, для встречи с Борисом Смирновым, и на Севере, и на Беломорканале, и Бог еще знает где, написал между делом целый цикл стихов, который так и называется «Дорожные стихи» — «Отъезд», «Чемодан», «Вагон», «В командировке»...

Нам всем, как хлеб, нужна привычка

Других без плача провожать,

И весело самим прощаться,

И с легким сердцем уезжать.

Только не надо думать, что одна лишь боевая походная труба способна поднять этих непосед, Костю и Сергея в дорогу.

Сергей:

Все-таки знаешь, Вано,

вдруг бывает такая минута в жизни,

когда уехать дороже всего...

Костя:

Мужчине — на кой ему черт порошки,

Пилюли, микстуры, облатки.

От горя нас спальные лечат мешки,

Походные наши палатки.

Вот так, мало-помалу, будет раскрываться в пьесе Сергеев, а заодно и его, Костин, мир.

В этом мире, в этом доме, высотою до неба, а шириною — в пол-планеты, все настоящие мужчины, как и Сергей, хотят всегда быть в самой горячей точке нашей земли, в самом ее пекле. Здесь странствия, перелеты и переезды, неожиданные расставания и чудесные встречи — не случайность, а повседневность, форма жизни, теин в чаю, то самое, что и придает напитку терпкость, загадочность, а жизни — головокружительную остроту.

В этом мире умеют приказывать, но умеют и подчиняться приказу — не раздумывая и не рассуждая.

Мужчины в этом мире умеют дружить. Крепко, но не навязчиво. Преданно, но без сантиментов. Умеют не только беречь, но и спросить друг с друга...

Любо было Косте творить этот мир, этот дом, любо населять его близкими сердцу обитателями.

И так все прозрачно и ясно в этом доме: вот друзья, вот враги, вот красное, вот черное, вот смелость, вот трусость, вот благородство, вот подлость.

В этом мире и любить умеют, как нигде. И как никто другой. Женщина здесь — всегда кумир. Одна, на недосягаемой высоте, обожаемая, тайно и явно всеми членами этого грубоватого мужского сообщества, но любящая, всегда и навсегда, лишь одного из них. Такого, как Сергей...

Что ж, Сергей уже более-менее понятен его создателю и, будем надеяться, станет близок читателю. Кто ж она? Ну, во-первых, как и Валентина, Варя — актриса. Он не видел нужды менять профессию героини. Как и у Валентины, муж у нее — герой, воин. Только не летчик, а танкист. Зато тоже побывал в Испании и вернулся оттуда тоже со славою.

Увы, на этом, приходится признать, и заканчивается сходство героини с прототипом. Варя действительно уедет. В Москву. Выучится на актрису. И поступит в театр. Но о Сергее думать не забудет. Наоборот, приедет к нему, пожертвовав рампами столицы, и будет играть в скромнейшем из скромных гарнизонном театре, который сама, кажется, и организует. И Сергею, которого судьба и собственный неугомонный характер бросают из одной пылающей точки планеты в другую, скажет:

— Да, ждать, ждать, пускай ждать, но зато когда мы вместе... Да, я люблю эту жизнь, она и есть самая настоящая. А другой никакой не хочу...

И только чуткому и самоотверженному брату своему, да еще другу Сергея, который, конечно же, любит ее и, конечно же, что всем известно, тайно, признается она, да и то лишь в одну из тех минут, когда о Сергее опять ничего неизвестно:

— Все неправда, неправда, не хочу, чтобы уезжал. Каждый день хочу его видеть, каждый день, каждый день, чтобы всегда со мной...

Так — у Сергея с Варей. Будет ли так и вообще будет ли как-нибудь у него, Кости, с Валентиной?

Пройдет не больше года. Он допишет за это время пьесу. Первым ее поставит Берсенев в московском театре Ленинского комсомола, где главную женскую роль сыграет, конечно же, Серова.

Со скоростью пламени, которому стоит только лизнуть своим красным языком ворох сухого хвороста, пьеса заполонила театральные подмостки страны. Считанные недели отделяли премьеру у Берсенева от начала войны, а «парнем из нашего города» уже нет-нет да и назовут очередного героя первых военных сводок Совинформа. Видно, не зря писали на следующий день после премьеры «Известия»: «Художественные недостатки пьесы, мы беремся утверждать это со всей ответственностью, тускнеют в сравнении с политическим звучанием спектакля».

Увы, на героиню пьесы, она же — исполнительница главной роли, она же — прототип, не произвели, кажется, впечатления ни недостатки пьесы, ни ее достоинства, хотя играла она Варю — это все объективно признавали — просто замечательно.

И двух месяцев не минет со дня премьеры, как Костя обнаружит себя в корреспондентском пикапе где-то под горящим Минском, читающим товарищам свои только что написанные стихи:

Я, верно, был упрямей всех,

Не слушал клеветы

И не считал по пальцам тех,

Кто звал тебя на «ты».


ВОЕНКОР


В какой момент Костя стал Военкором? Точно ли 22 июня 1941 года? Или позже? Пройдут годы и годы, и этот вопрос будут задавать себе Константин Михайлович и К. М. И сам Военкор. Да и Костя, который вовсе не намерен был расставаться с ними на рубеже войны и мира. Как, впрочем, и они с ним.

У каждого был свой ответ на этот вопрос. И каждый судил по-своему. Константина Михайловича никак не отпускала боль разорванных во второй половине пятидесятых годов отношений с Валей. А К. М. до последнего дня своего мучился поисками правды о войне и о себе.

Как бы то ни было, ни один из них не мог забыть одного совершенно невероятного эпизода из жизни свежеиспеченного военного корреспондента «Красноармейской правды» Симонова. Он случился в один из первых двадцати дней войны, между Могилевом и Смоленском. К тому времени здесь уже проходила передовая, неумолимо сдвигаясь каждый час к востоку. И где-то здесь скитался по изрытым дождями и разрывами снарядов дорогам зеленый, крытый жеваным брезентом пикап.

Как только он останавливался, из его кабины и кузова тут же вываливались размять онемевшие руки и ноги и глотнуть, если повезет, хотя бы глоток свежего воздуха четверо в военных гимнастерках и бриджах, цвет которых еще можно было вспомнить, но уже нельзя определить. Корреспонденты «Известий» Евгений Кригер, Павел Белявский, прибившийся к ним спецкор фронтовой газеты Симонов и фотокорреспондент Павел Трошкин, отец моего будущего соавтора по фильму о К. М.

Последним, как капитан корабля, кабину покидал редакционный водитель Паша Боровков. Обеспечивая возможность двигаться дальше, он поневоле ощущал себя самым главным в этой пестрой и шумной компании. Впрочем, что значило для них — дальше? Они просто искали штаб энской дивизии, при которой, как говорили, находилась и редакция «Красноармейской правды». В ее распоряжение должен был явиться Костя. Что же касается Трошкина, то он надеялся, что с помощью коллег из газеты сумеет отправить в Москву классный снимок — панораму подбитых фашистских танков, который он сделал три дня назад, когда они с Симоновым находились в хозяйстве комбрига Семена Кутепова. Быть может, это были первые немецкие танки, подбитые нашими. И сколько — тридцать девять в ряд! Отличились ребята Кутепова.

Известинцы Кригер и Белявский у Кутепова не были и с завистью, отказываясь верить, слушали рассказы Кости, которого вместе с Трошкиным просто подобрали и посадили в свой пикап у одной из бесчисленных переправ, где всегда скапливались толпы людей и техники.