Какой еще ни белый свет,
Ни я тебя не видывал,
Какой вперед на двадцать лет
Тебя сейчас я выдумал.
А что, собственно, можно было назвать его тогдашним домом?
Москва перестала быть им. У него здесь после развода вплоть до сорок третьего года собственного крова над головой не было. Перевалочный пункт. Перекресток на пути. Передышка между командировками. Останавливался то в гостинице «Метрополь» или «Москва», то у знакомых, то в редакции, где ему была выделена Ортенбергом комната со столом, креслом, шкафом и койкой на случай ночных бдений. Легковушки тоже были частью жилья военных корреспондентов. В них старались держать запас продовольствия и горючего, чтобы в любой момент можно было выехать на фронт.
В Москву иной раз приезжал, как в командировку; на фронт возвращался, как домой — к старым знакомым, которых заставал порой в той же штабной халупе и чуть ли не над тем же квадратом карты. К прерванным спорам и разговорам — кого повысили, кого куда перевели, кого сняли... Кого, увы, убили.
О смертях узнавал, приезжая в Москву, — погиб в авиационной катастрофе соавтор Ильфа — Евгений Петров, его боевой спутник по скитаниям в Крыму. Убит во время рейда в партизанский тыл фотокорреспондент «Красной звезды» Миша Бернштейн... Тот самый Бернштейн, которого под слегка измененной фамилией кинозритель увидит и тоже похоронит — в фильме «Жди меня» в исполнении Свердлина.
Возвратившись очередной раз из Крыма и засобиравшись почти сразу же и тоже не в первый раз в Мурманск — жизнь принимала такой оборот, что день приезда мог запросто стать и днем отъезда, — он неожиданно для себя оказался на беседе у Щербакова. Тот позвонил Фадееву, а Фадеев — в «Красную звезду». Встреча с секретарем ЦК, начальником Главпура и руководителем Советского Информбюро была и по тем, сравнительно демократическим в силу обстоятельств временам, не таким уж заурядным явлением.
Еще удивительнее было увидеть на столе у Щербакова свою рукопись, тогда еще никому не известного цикла «С тобой и без тебя». Несколько недель назад Военкор сдал сборник в «Молодую гвардию» и уже успел войти в конфликт с издательством, которое ни много ни мало — семнадцать стихотворений из двадцати пяти посчитало неприемлемыми для публикации.
Существовала эта рукопись пока лишь в двух экземплярах, один хранился у автора. Значит, это издательская неведомым путем попала к секретарю ЦК.
С первых же слов стало ясно, что Щербаков осведомлен о конфликте. Но пригласил его к себе, как выяснилось, не только для того, чтобы сообщить ему об этом.
Нечто другое, относящееся не столько к содержанию стихов, сколько к душевому состоянию их автора, беспокоило высокого собеседника. Говоря вроде бы от себя, он прибегал к местоимению «мы», а Костя был к тому времени уже достаточно опытен, чтобы понимать, что скрывается за этим многозначительным и никого из посвященных не обманывающим «мы».
— Мы тут затребовали ваши стихи, посмотрели их, почитали... Перебрав стихотворение за стихотворением, Щербаков заключил, что не видит ни в одном из них никакой почудившейся издательству двусмысленности, и посчитал законченной эту часть беседы. Поинтересовавшись затем планами предстоящей командировки на Северный флот, обронил повергнувшее поэта в недоумение:
— А кто вас гонит? Поясняя сказанное, добавил:
— Возникает ощущение, что вы слишком рискуете там, на фронте. Ну, а если сказать резче, то даже ищете смерти.
Словно бы стремясь заполнить внезапно возникшую паузу, он снова полистал странички со стихами, взял одну в руки и прочитал:
Будь хоть бедой в моей судьбе,
Но кто б нас ни судил, ...
Я сам пожизненно к тебе
Себя приговорил.
— Как понимать эти строчки?
А как понимать сам вопрос? И это предположение, одновременно и напугавшее, и растрогавшее, и сконфузившее поэта?! И этот вызов к секретарю ЦК, и эта необыкновенная осведомленность об истории со стихами в издательстве, и это «мы»? К лицу прихлынула кровь. В ту минуту он впервые осознал, в сфере действия какого силового поля давно уже находится... Что было, действительно, ответить на это предположение? Рисковать — рисковал и не раз, особенно в сорок первом, но кто же уважающий себя признается в этом во всеуслышанье?! Смерти искать?.. Ни тогда, ни позднее автору не казалось, что в стихах было что-то, что могло навести на мысль о поисках смерти.
Александр Сергеевич Щербаков слыл проницательным человеком, да, скорее всего, и был таким, иначе не дорожил бы им Сталин так в ту напряженнейшую пору, когда поневоле и он должен был уповать на истинные достоинства человека. И все же никогда он, наверное, не был так далеко от истины, как в тот момент, когда задал Военкору свой вопрос.
Большой актер исполнит, если надо, свою роль и в пустом зале. Из самолюбия и уважения к профессии. Совсем по-другому, однако, он будет играть в зале, переполненном зрителями. И на особом нерве, если есть в нем тот единственный человек, для которого все это играется.
Он так играл и жил в ту пору. Вечный странник с одного фронта на другой. Из огня да в полымя. Трубадур и паладин, сила которого только удваивается от того, что есть к чьим ногам положить свои песни и подвиги.
Счастливая любовь счастлива сама собой. Несчастливая рвется за пределы очерченного ей круга, жаждет поведать о себе в надежде хотя бы на милосердие.
Счастливая любовь нема. Ей если и есть что сказать, то недосуг. Если и исторгнет счастливая любовь восторг и ликование, поэту-влюбленному хватает и строфы, чтобы выразить это.
Боль — родник вдохновения. Пока набившиеся под известковую крышу — раковину — песчинки не поранят чувствительную мантию устрицы, не начнется выделение того особого вещества — перламутра, которое, обволакивая слой за слоем рану, образует те переливающиеся на свету драгоценные шарики, которые люди называют жемчугом. Не каждая рана рождает жемчужину. Но без раны уж наверняка ничего не будет.
Тысячелетний неразрешимый спор — кто счастливее или, наоборот, кто несчастнее в незадавшейся любви — тот, кого не любят, или тот, кто не любит.
Он, Военкор, и так стал бы наверное приличным военным писателем и написал бы все свои очерки, пьесы и повести, рассказы и романы. Все, кроме той тонкой, в двадцать пять названий тетрадочки стихов, что лежала тогда на столе у секретаря ЦК. «С тобой и без тебя».
«Той единственной, которая от нас четверых и останется» — то ли с горечью, то ли с изумлением много лет спустя скажет К.М. Косте, Военкору и Константину Михайловичу. Правда, подумав, добавит еще военные дневники.
Щербаков увидел в поэте страдальца. Но вряд ли было что-то от сострадания в том чувстве, с которым он задал свой вопрос. Просто Симонов был нужен. Проницательности верного и искреннего соратника Сталина как раз было достаточно, чтобы понимать, что со своими очерками, пьесами и даже этими нестандартными стихами, о которые споткнулись недальновидные редакторы «Молодой гвардии», он один способен заменить собой целую армию агитаторов и пропагандистов, которые все находились в его распоряжении — начальника Совинформбюро и Главпура. Щербаков ли пришел по этому поводу к Сталину, Сталин ли вызвал его, мотив был сродни тому, что побудил Сталина в его июльском, сорок первого года обращении воззвать: «Братья и сестры!»
Осознать это дано было лишь Константину Михайловичу. Военкор же был просто растроган и взволнован. Он снова и снова вспоминал потом каждую фразу Щербакова. С отличавшей его обстоятельностью суммировал: книжка стихов, самое дорогое из всего, что он написал за первый год войны, выйдет! Издательство посрамлено. За его творчеством следит такой человек, как Щербаков, а за ним, наверняка, стоит Сталин. От этого захватывало дух. Становилось радостно и страшно, словно сделал последний шаг при подъеме на крутую горную вершину и сразу вдруг стало видно далеко-далеко вокруг.
На мгновение ему даже показалось, что он способен понять своих придирчивых редакторов из издательства. Ему и в голову не приходило, что его любовная лирика может попасться на глаза Сталину при его нынешней, всем и каждому известной сверхчеловеческой загруженности. А они там, в издательстве, и это не снимали со счета. Не могли снимать. И решили ждать команды. Что ж, на то и существует секретарь ЦК, чтобы разрешать недоразумения между писателями и издателями. Прямая иллюстрация к строке Маяковского, которого он, Военкор, боготворил: «О работе стихов на Политбюро чтобы делал доклады Сталин». То, что спор был решен в его пользу, да еще без какого бы то ни было обращения, тем более жалобы, переполняло гордыней.
Эти чувства не терпелось с кем-нибудь разделить. Прямо из здания ЦК он отправился в «Метрополь», где в любое время можно было обнаружить двух-трех представителей славного корпуса военкоров, достойных того, чтобы поделиться с ними только что услышанным. В тот вечер застолье удалось на славу, и никто до самой глухой ночи не потревожил его в ресторане, где он сидел с Алешей Сурковым, неизменным Женей Кригером и Женей Долматовским, который потихоньку приходил в себя после того, как выбрался из окружения. Если он вдруг понадобится Давиду, у того всегда найдется человек, который доложит, в каком ресторане «гудит» сейчас Костя. Гул этот, разумеется, доносится и до Алма-Аты. И оказывается, что не так-то уж и лестно быть героиней лирических стихов стремительно идущего в гору поэта. Звездой, богиней, судьбой, кометой и одновременно всамделишной, из кожи и мышц, нервов и сухожилий, желаний, капризов женщиной.
Лестно, конечно же, обнаруживать свой портрет в каждом новом стихотворении. Увидеть себя.
Такой, что вдруг приснятся мне
То серые, то синие
Глаза твои с ресницами
в ноябрьском первом инее.
Убедиться, что твое невинное, чисто инстинктивное кокетство, рожденное извечным для всех женщин со времен, быть может, Далилы стремлением крепче привязать к себе мужчину, дает свои блаженные плоды:
И твой лениво брошенный
Взгляд, означавший искони: