— Подходи к моему подъезду, я сейчас спущусь.
Через пятнадцать минут они встретились и двинулись, привлекая взоры редких уже прохожих — их узнавали, по заснеженной улице Горького. Фадеев сообщил ему следующее:
— Я знаю, что ты был против доклада Софронова и против того, как в нем был поставлен хорошо известный тебе вопрос, — речь шла о недавнем пленуме союза писателей, — знаю, что у тебя была в этом вопросе другая позиция, чем у меня. Но сейчас все это уже не имеет значения, все это перешло уже в совершенно другую плоскость, на другой уровень... И встретился я с тобой, потому что беспокоился за тебя и не хочу, чтобы ты, не зная всего, как оно есть, сломал бы себе шею — бессмысленно, безнадежно и безо всякой пользы для кого бы то ни было...
За этим предисловием последовал рассказ о том, что Сталин прочел материалы недавнего пленума союза то ли в газете, то ли в стенограммах. Прочел и придал делу политическое звучание. По его указанию подготовлена большая статья, над ней трудился целый коллектив. На днях она появится в «Правде». Полетят головы...
— Тебя не привлекали, поскольку ты был против, — то ли оправдываясь, то ли, наоборот, гордясь этим, повторил Фадеев.
Участвовал ли он сам в написании статьи, Фадеев не сказал, но у Константина Михайловича сложилось впечатление, что участвовал. Идея пленума принадлежала ведь Саше. И он на этом пленуме выступил с почти часовой речью. Он давно и серьезно занимался этой темой. Опасностью проникновения иностранного, буржуазного влияния, безудержного преклонения перед всем, что идет от Запада. Эта опасность не вчера родилась. Это пережиток прошлого. Он часто приводил слова Белинского о космополитизме. Саша вообще много читал по этому вопросу, продумал его всесторонне, его волновала прежде всего теоретическая сторона вопроса о космополитизме. На него произвели особое впечатление высказывания Сталина о необходимости борьбы с низкопоклонством, которые они вместе слышали во время одного из заседаний в Кремле в связи с присуждением Сталинских премий.
Странно только, что он не понял, что Софронов, которому поручил доклад, использует трибуну исключительно для сведения счетов с критиками, вроде Борщаговского, и соперниками—драматургами. Но так именно и случилось. Константину Михайловичу рассказывали, что у Шепилова, который от ЦК занимался подготовкой пленума, волосы встали дыбом, когда он прочитал в предварительном порядке Толин доклад. Он даже предложил отложить пленум, но Фадеев, тоже член ЦК, с этим не согласился. Он сказал, что у Софронова есть еще время переделать доклад. Ему, видно, уже не терпелось поделиться своими изысканиями в области космополитизма, что удачно корреспондировало с высокой оценкой Сталиным ряда реалистических пьес на современные темы, среди которых были названы «Московский характер» Софронова и «Зеленая улица» Сурова. Все они к тому же шли во МХАТе к которому Фадеев, по понятным причинам, питал особые чувства.
Софронов в докладе не упустил случая лягнуть Борщаговского, а тот, забыв на минутку о суровых реалиях, тоже в долгу не остался, сказал этому набиравшему силу толстяку все, что он думает о его докладе и его драматургии заодно.
Фадеев поддержал не Борщаговского, а Софронова, хотя и бросил по ходу выступления Шуры пару одобрительных реплик. Шура даже утверждал, что сам слышал, как Генсек, наклонившись к соседу по президиуму и пустив для верности матерком, сказал: а ведь он прав! Знал Константин Михайлович и то, что, прочитав в «Литературке» материалы пленума, Сталин отодвинул в сторону письма возмущенных докладом Софронова писателей, которые ему показал Шепилов, и заявил: мы не позволим антипартийным силам травить Фадеева и МХАТ. Это и значило, как назвал Саша, придать делу политическое значение.
В конце своего сбивчивого монолога упомянул Фадеев и Борщаговского. Знал, как они близки, и не мог не упомянуть. Но называть эту фамилию ему было, по всему видно, тяжело.
Константин Михайлович тогда же решил, что завтра поговорит с Шурой. События следующего дня только подтвердили неотложность встречи.
Попрощавшись на другой день с Ниной Павловной и Музой Николаевной, которым, как всегда, оставил приличное «домашнее задание», он зашел в клетушку Борщаговского, пригласил его поехать к нему на дачу, в Переделкино, повечерять. Тот почувствовал, а, может, что-то уже и знал, что разговор будет важным, попросил разрешения позвонить, отменить все намеченное на вечер.
Константин Михайлович кое-кого еще раньше пригласил к себе, редкий вечер был, чтобы у него не собиралось несколько старых товарищей, и отказать им было никак невозможно да и неудобно — как раз сейчас не должно быть никаких намеков на панику. Вечер протекал точно так, как подобные вечера начинались и протекали у него обычно о чем, он знал, молва общественная уже успела выразить свое мнение. Правильно, в общем-то, говорили, что у него, Симонова, дом — полная чаша, что он сам любит выступать на таких вот, чуть ли не ежедневно устраиваемых сборищах друзей и тамадой, и кулинаром, а еще больше любит, после двух-трех выпитых чарок, читать и слушать стихи, свои и чужие.
И что в отличие от многих завсегдатаев этих его вечеров, длившихся нередко до глухой ночи, а то и раннего утра, поспав всего несколько часов, он мог вовремя встать и усесться за работу — читать рукописи, отвечать на письма, диктовать статьи, стихи или прозу.
На исходе третьего часа ночи, когда дачу покинул последний гость, сказал Борщаговскому голосом абсолютно трезвого человека: вот теперь можно и поговорить.
Вали в тот вечер на даче не было. Маша, естественно, давным-давно спала. Даже Маруся, убрав со стола недопитые бутылки грузинской хванчкары и армянского коньяка, пожелала спокойной ночи.
Не прерываясь и не сводя глаз с Шуры, он стал говорить о том, что сегодня днем состоялось Оргбюро ЦК под председательством Маленкова. На нем решено, что в «Правде» появится статья о театральных критиках, которым будет предъявлено обвинение в космополитизме и антипатриотизме, будут названы имена, в числе прочих и его — Борщаговского.
Сказал, что Шура будет выведен из состава редколлегии, освобожден от должности заведующего отделом в журнале и от других должностей. Статья появится не сегодня-завтра.
Еще сказал Шуре, что просит его иметь в виду, с его, Симонова, стороны ему будет оказана поддержка и помощь во всех возможных рамках, в том числе и материальная. Он даже попытался тут же всучить ему, как бы взаймы, тысячу рублей. Шура, вид у которого был совершенно оглушенный, от денег категорически отказался, и он решил отложить эту щепетильную операцию до следующего раза.
Статья в «Правде» появилась через день. Редакционная, т.е. без подписи, статья под заголовком «Об одной антипатриотической группе театральных критиков». Термин «группа» родился, говорили, у Сталина. Именно употребление этого термина придавало и названию статьи, и самому ее содержанию угрожающий характер.
Когда через десять дней он позвонил и снова пригласил Борщаговского на дачу, тот явился, по его собственному выражению, яко наг, яко благ, освобожденным от всех обязанностей и прав, лицом без определенных занятий, чья партийность и пребывание в Союзе писателей тоже уже находились в стадии рассмотрения. Нетрудно было предположить, чем это рассмотрение закончится.
Он начал с планов Шуры на дальнейшее.
— А какие могут у лишенца быть планы? — отрешенно пожал тот плечами.
Тем не менее, уступая настойчивости недавнего шефа, Шура выдавил из себя, что вообще-то он никогда не мыслил себя только театральным критиком и что давно уже одолевают его два эпических сюжета — один об обороне Камчатки в 1854-55 годах, другой — об исходе, как он это называл про себя, приднепровского еврейского колхоза в годы войны на Восток, к реке Урал — со всеми старыми и малыми, скарбом, стадом племенного скота, словом, со всем тем, что можно еще было увести из-под носа фашистов.
Шура рассказывал ему об этом вяло, с апатией, всем видом показывая, что и сам не понимает, для чего теперь все это. Константин Михайлович слушал его с подчеркнутым интересом и задавал по ходу дела такие вопросы, которые, хочешь-не хочешь, выбивали его собеседника из состояния летаргии, заставляли вспоминать детали, горячиться, повышать голос, возражать.
Выпотрошив приятеля до конца, он заявил ему, что надо немедленно садиться за роман о Камчатке, поскольку нет у него сейчас, и это объяснимо, того спокойствия души, той уверенности, которые позволили бы писать трудную правду о 41 годе. А неправду — зачем? В жизненных событиях середины прошлого века он будет свободен и в словах, и в мыслях, и в душевных движениях, защищен несомненностью истории... Короче говоря, для него будет не только полезно с практической точки зрения, но и душевно целительно оказаться в кругу благородных героев, о которых пойдет речь в романе, который они тут же с ходу назвали «Русский флаг».
Константин Михайлович сказал ему далее, что попробует помочь заключить договор, авансовый (!), на эту вещь с издательством, а пока будет авансировать его сам. Естественно, только в долг, — успокоил он встрепенувшегося собеседника. Аванс потому и называется авансом, что его отрабатывают или возвращают, — назидательно добавил он.
Он снова вынул из кармана давешнюю тысячу и чуть ли не силой вложил ее в карман Борщаговскому.
После этого перешел к своим делам. Предупредил, что это снова будет тяжкий для обоих разговор. Еще более тяжким было решение, которое ему предстояло принять, о чем он и решил посоветоваться со своим поверженным, но не сломленным другом.
Такой наглости — полувшутку, а полувсерьез заметил Шура, когда ему была изложена суть дела, — он даже от Кости не ожидал. И вообще, мол, что ему нужно — совет или индульгенция? Симонов же сказал, что утром, после чего он и позвал Борщаговского, ему был звонок из ЦК, от Маслина. Да, тот самый, — словно бы угадав его мысли, подтвердил Константин Михайлович. — И звонил он не от себя, а по поручению Маленкова.