Четыре Я Константина Симонова — страница 54 из 108

Но уже через считанные минуты это облачко, к изумлению Гринева, «превратилось в громадную белую тучу, заслонившую небо. Вскоре стало совсем темно. Снег повалил хлопьями. Ветер завыл. Сделалась метель».

К.М. в этой начавшейся сумятице чувствовал себя одновременно и Гриневым, и ямщиком. Он и предвидел эту круговерть в печати и в общественных буднях, и дивился ей. До поры до времени знал, как и куда направлять кибитку.

Роман был необыкновенно острым. Иных читателей, особенно из числа сановитых, влиятельных, которые не стеснялись сердито и недоуменно звонить редактору по мере выхода новомировских тетрадок, он приводил в состояние шока. Посасывая с удовольствием чубук трубки и стараясь оставаться серьезным, К.М. в таких случаях рекомендовал перечитать закрытый доклад Хрущева, который у такого рода деятелей еще лежал красной книжицей в сейфах.

На редколлегиях, которые он тогда проводил чуть ли не раз в неделю — обозреть почту, взвесить коллективно читательскую реакцию, — он рассуждал, и Нина Павловна, ютившаяся, как всегда, незаметно в уголочке, записывала за ним:

— Интересный феномен. Если о зле и пороках общества нам говорят в партийном документе, мы воспринимаем это как должное. Засучиваем рукава и принимаемся выметать мусор... А если о том же самом говорит писатель, писатель-коммунист, действующий и творящий в духе того же самого документа, тут же начинают приклеивать всякие неизящные ярлыки, вроде очернительства, клеветы на действительность, политической слепоты и т.д.».

Почта журнала, о которой подробно докладывали на редколлегиях, частые встречи с читателями, в которых он теперь снова и с удовольствием принимал участие, показывали, что неразбериха царит в головах отнюдь не одного только начальства. Наряду с глубоко трогавшими его письмами, в которых люди буквально со слезами на глазах благодарили автора, редакцию и его, редактора, приходили, и во множестве, такие, от которых мороз по коже пробегал. Казалось, встреть такого оппонента где-нибудь один на один, он тебе перегрызет горло. У массы людей кумиром оставался Сталин.

Жаркое лето 1956 года. Москву знобило от этой жары. Когда-то, при Сталине, на знакомство с газетами уходило не более получаса. В них или было что-то, или не было ничего. Под «что-то» опытные читатели подразумевали нечто, связанное со Сталиным, как правило, не названным по имени. То есть его имя десятки раз упоминалось на каждой газетной или журнальной странице. Не увидеть его имени в какой-нибудь статье, тем более на целой газетной странице было все равно что обнаружить, что из текста исчезли знаки препинания. Но схватывалось не то, что говорилось о нем — тут всегда было примерно одно то же, а то, что исходило от него. Угаданное между строк моментально становилось злобой дня, как, скажем, упоминание о том, что нам нужны собственные Гоголи и Щедрины.

Теперь наоборот. Главным было именно то, что говорили и писали о нем, прямо или косвенно. Газеты и журналы, тонкие и толстые, были переполнены этим, и надо было все читать. В служебных кабинетах, в редакциях газет, в трамваях и такси, на улицах и пляжах, в домашнем кругу только и слышалось:

«А вы читали?»

А в ответ сладострастное: «А как же?!» — что предвещало возбужденный, порою лихорадочный обмен мнениями. Преображалась на глазах пресса, рождались, как грибы, новые издания... Вышли «Тарусские страницы», подготовленные Паустовским. Вслед за ставшим сенсацией первым сборником «Литературная Москва» ожидался выход второго. Все говорили о Яшине, его «Рычагах», Тендрякове с его «Ухабами», о только что зазвучавших именах — Жестеве, Троепольском. На страницах «Нового мира» Гранин поднял общественную температуру своим «Собственным мнением». Начинался бум в театре и в кино. Зашевелились во глубине своих мастерских непризнанные художники и скульпторы. Но и в этом половодье истинных или поддельных сенсаций роман Дудинцева выделялся как дредноут среди канонерок, звучал контрабасом на фоне альтов и скрипок.

Неповторимая была пора. Дискуссии переполняли периодические издания. Гремели в аудиториях. Одинаково интересно было говорить как с теми, кто тебе аплодирует, так и с теми, кто не согласен. Исчез десятилетиями сопутствовавший разным публичным проявлениям душок проработки, который побуждал, слушая очередного оратора или вперяясь взглядом в газетную статью, лихорадочно соображать, а что же теперь будет с тем-то, тою-то или с тобою. Критические соображения, даже самые резкие, потеряли криминальный привкус. Шло невиданное по размаху, непривычное по тону и содержанию сопоставление мнений.

Для К.М. пиком этого процесса стала встреча с участниками межвузовской конференции преподавателей литературы в Москве. Вместе с ним в МГУ были Дудинцев, Каверин, Эренбург.

Переживший волны обожания, испытавший сразу после смерти Сталина холод и отчуждение части своих неисчислимых поклонников, он предвкушал удовольствие оказаться среди читателей-профессионалов, для которых изучение литературы — дело самой жизни, а общение с теми, кто ее творит сегодня, — явление рабочее.

Со словесниками можно говорить, как с самим собой. Он ощущал себя тяжелеющим, набухающим ливнем облаком, жаждущим излиться. И он излился.

Был рад нелицеприятности вопросов, без которых, наверно, не рискнул бы коснуться некоторых тем. Например, печально известного постановления о журналах «Звезда» и «Ленинград».

Начал он с того, что заступился за западную, так называемую буржуазную литературу, в отношении которой в докладе Жданова прозвучало огульное отрицание, что в немалой степени способствовало потом разгулу обличений в период борьбы с выдуманным космополитизмом.

Говоря об этой кампании, которая особую силу набрала после появления известной редакционной статьи в «Правде», инспирированной непосредственно Сталиным, он напомнил, к каким тяжелым последствиям она привела, и признал, что тогдашние руководители Союза писателей, в том числе и он сам, Симонов, в докладе на Московском собрании драматургов, поплыли по течению. Стали не только отстаивать все сказанное в статье, но и усугубили ее вред своими собственными высказываниями, дополнительными примерами, грубыми, несправедливыми оценками деятельности многих театральных и литературных деятелей, которые потом все практически лишены были на длительные сроки возможности работать в литературе. Заявка на откровенность не осталась без ответа.

— Как известно, вы получили дюжину сталинских премий за культ личности, какое же у вас право выступать сегодня таким радикалом? Вы оглупляете высказывания Жданова и призываете под видом борьбы с лакировкой действительности к копанию в наших недостатках и просчетах. Скажите лучше о своих ошибках.

Он ждал такого поворота. Повторив вслед за автором записки строки из своей «Суровой годовщины»: «Товарищ Сталин, слышишь ли ты нас?», он заявил, что не стыдится того чувства, которое у него было к Сталину в 1941 году, потому что это было честное чувство.

— Теперь же, после всего того, что я узнал о Сталине, после того, что я узнал много страшных вещей, связанных с его именем, такое, что невозможно ни забыть, ни простить, я не хочу больше ни перепечатывать это стихотворение, ни даже перечитывать его.

Тут он глянул в притихший, напряженный зал и, разряжая обстановку, добавил со своей миллионам знакомой, симоновской улыбкой:

— И сегодня я это делал последний раз.

Зал дружно выдохнул и разразился аплодисментами. Теперь можно было переходить в наступление. И не было благодатнее повода для этого, чем роман Дудинцева, автор которого сидел тут же, за столом президиума и, перечитывая десятки записок из зала, в числе которых было немало ругательски-ругательских, ждал, наверное, что скажет теперь редактор.

— Я считаю, что роман Дудинцева «Не хлебом единым» — смелое произведение, резко бичующее недостатки в жизни нашего общества и полное веры в наше светлое будущее, — рубанул К.М., специально выбрав для ответа такую записку, где вопрос о его отношении к роману «после критики его в партийной печати» был поставлен ребром.

— Если бы я был согласен с автором записки, я бы тем самым считал, что это роман антисоветский, и голосовал бы как редактор журнала «Новый мир» против его печатания. Однако я не считаю этот роман таковым, да и Дудинцев, каким я его знаю, не написал бы такого романа.

Получив потом от Нины Павловны стенограмму этого собрания, он засел в Красной Пахре на несколько дней и написал на ее основе статью «Литературные заметки». Там была исповедь в живой аудитории. Теперь его аудиторией станет вся читающая публика. Пройдет много лет, и, возвращаясь, тоже публично, к этой своей работе, он скажет, что если бы тогда, в 1956-1957 годах, он не сказал во всеуслышанье о своих и других руководителей Союза писателей ошибках, ему бы теперь было еще труднее стоять перед лицом своих читателей. Но до этого времени еще далеко, а до того, как в «Новом мире» будут опубликованы его заметки, — всего три месяца. Короткие и такие мучительные.

Пока писал их, жил впечатлениями того бурного вечера в МГУ. Снова и снова перебирал в памяти каждое слово, сказанное им самим, его оппонентами и теми, кто сидел с ним рядом в президиуме. Ощущение было такое, словно только что выскочил из санпропускника — с чистой, розовой, почти до дыр протертой кожей на лице и теле — и теперь натягиваешь на себя выстиранное и выглаженное раскаленным утюгом до ожогов «бэу».

Пожалуй, он выглядел и «звучал» даже лучше Дудинцева, хотя тот, по идее, должен был стать героем дня — разговор крутился вокруг его романа. Симонов, в конце концов, был всего лишь редактором, рискнувшим напечатать эту вещь, наделавшую столько шума.

Наблюдением, что Дудинцев выглядел разочаровывающе бледно на этом диспуте, поделился с ним Каверин, который на встрече отчитывался за свои выпуски «Литературной Москвы». К.М. не стал комментировать. Его лично устраивала такая позиция — или поза? — Дудинцева. Предстояли еще, он чувствовал, новые, куда более ожесточенные схватки вокруг романа, и автору, уже сделавшему свое дело и к тому же весьма неопытному в литературных баталиях, правильнее было уйти в тень, чтобы не наговорить каких-либо благоглупостей. От Дудинцева он знал, что уже возникли какие-то препятствия с публикацией романа в издательстве «Молодая гвардия». Рукопись затребовали в ЦК. Симптом неприятный. Чего же требовать рукопись, когда вот они, одна к одной, лежат голубые тетрадки «Нового мира».