а, кстати, напечатанным не где-нибудь еще, а в том же «Новом мире». Он так и сказал об этом с трибуны и повторил теперь:
— Эти разговоры о вредности романа уже и раньше раздували люди, которые хотели поживиться за счет скандала, использовать любой свисток, в который можно засвистеть, чтобы высказать свое недовольство происходящим. А чем они, собственно, недовольны? Художественной иллюстрацией нравов культа личности, о которых сказала партия?
— И роман Дудинцева, и рассказ Гранина, — продолжал он, — взятые сами по себе, — острые, но с партийных позиций написанные произведения. Хотя надо подумать, почему их так единодушно критиковали... Но что мы, наверное, действительно неправильно сделали, это то, что напечатали их рядом, подряд. А тут еще пьеса Хикмета. Получилось густовато. Если серьезно, мы не можем, конечно, не учитывать ситуацию в мире, которая возникла в связи с событиями в Венгрии и в Польше... Надо, видимо, жестче относиться к редактированию того, что публикуем. Серьезные писатели нам за это только спасибо скажут. Журнал не почтовый ящик. Что в него опустили, то и неси читателю. И надо резче откликаться на клеветнические статьи за рубежом. Мы говорим о наших бедах, потому что хотим изменения к лучшему. И надо показывать, как многое уже изменилось. Сколько восстановленных в правах, сколько реабилитированных людей. Идет восстановление самой законности. А еще в 52-м году людей хватали и сажали без суда и следствия. Будет неправильно, если мы не будем показывать всех этих изменений и не будем давать самый резкий отпор всем за рубежом, кто спекулирует на нашей откровенности. Иногда создается ощущение, что мы боимся, как бы вдруг там кого-нибудь не обидеть... А то, что нас обижают, это как будто бы и не страшно. Мы слишком большие, нас нельзя обидеть, мы великая держава...
С редколлегией, в конце концов, договориться было не так уж сложно. Здесь люди понимали друг друга с полуслова, и если кто и пофрондирует поначалу, так это только на пользу — для гимнастики ума и воображения.
Труднее ему пришлось через день на многолюдном собрании в союзе, где подводились итоги совещания в ЦК.
Суркова слушали с обостренным вниманием. Как только он закончил доклад, Симонов пошел к микрофону.
— По вопросу о журнале «Новый мир». Я не могу признать и не признаю, что линия журнала «Новый мир» была гнилой линией... Что касается романа Дудинцева «Не хлебом единым», я не считал и не считаю его антисоветским.
Гул в зале. К.М. вновь подумал об этой странной особенности литературных аудиторий, в которых прошла чуть ли не половина его сознательной жизни. Здесь всегда витийствует какая-нибудь одна сторона. Та, что чувствует, что сегодня на ее улице праздник. Где они были, эти вот, гудящие, когда здесь же, в Доме литераторов конная милиция с трудом сдерживала рвущихся в битком набитый зал поклонников и почитателей Дудинцева? И где теперь эти поклонники и почитатели, когда Дудинцева тут разделывают, как бог черепаху.
— Не могу не признать, — продолжал он между тем, — что мы, возможно, немного недоработали с автором, в частности, вокруг образа Галицкого, который мог бы быть противовесом Дроздову. Согласен, что и в целом в журнале, кроме, может быть, овечкинского Мартынова или Саши — Тендрякова — маловато положительных героев, за кем можно было бы пойти... За это нас справедливо критиковали. Мы на это мало обращали внимание, а это необходимо.
Закончил он совершенно искренним заверением:
— Могу сказать только одно — рисовать одной черной краской нашу жизнь мы не дадим. В этом мы вполне единодушны. Это безусловно для меня, как и для других моих товарищей по работе в «Новом мире».
Его лаконично, но весомо поддержал Корнейчук:
— Хорошо, что Симонов не бил себя в грудь, но сказал очень серьезно, что прислушается к критике, что хочет разобраться... А то раньше договорился до неверного положения насчет критики как рвотного...
Поддержка оказалась тем более приятной, что была неожиданной. Отношения с Корнейчуком после войны были натянутыми. Желая показать, что принимает протянутую ему руку, К.М. выкрикнул с места:
— Это просто было глупое выражение.
Слава Богу, что на свете существуют заграничные командировки! Два месяца назад он с трудом дал себя уговорить полететь в Индию по линии советских организаций, борющихся за мир. Теперь эта поездка оказалась как нельзя кстати. Он надеялся, что повторится то, что бывало с ним и раньше. Дорога, словно могучий летний ливень, смоет в одночасье, унесет все одолевающие его проблемы.
В полной мере, увы, этого не произошло. То ли уже возраст сказывался, — где ты, моя былая бесшабашность? — то ли новые семейные обстоятельства — Лариса была на сносях, то ли сами проблемы таковы, что их уже не ливнями смывать, а каким-нибудь скребком сдирать и только вместе с кожей. И все же, все же — благословенны вы, пути-дороги.
Он многое, улетая, оставил незаконченным, но не испытывал по этому поводу угрызений совести. В конце концов, он не в Гульрипши укатил и не по собственной воле, а по прямому поручению ЦК. Он будет выступать, заседать, читать стихи, объясняться с индийским читателем, который, говорят, уже осведомлен о нем по выходившим не раз переводам стихов и прозы. Ну, а о чем он при этом будет думать, какие планы будет строить насчет своей дальнейшей жизни, до этого никому дела нет, тут он никому не обязан отчитываться.
Мудро кто-то заметил, что в многолюдье порой легче оказаться наедине с самим собою, чем когда ты в полном физическом одиночестве. Уж чего-чего, а людей в Индии хватало. В те немногие недели, которые провел он там, он сам себе напоминал индийского слона, нагруженного самым разнообразным скарбом. Спокойно и деловито, направляемый почти неощутимыми прикосновениями руки погонщика, движется гигант среди людского полноводья по улицам Дели или Калькутты невозмутимо вышагивает вдоль бамбуковых посадок или пробирается непроходимыми с виду джунглями — вместе со всеми — и в полном одиночестве.
Ничто не мешало ему здесь размышлять вволю о дальнейшем.
Подсчитывая синяки и шишки последних месяцев, К.М. приходил к выводу что жизнь все же не так плоха и безнадежна, если не опускаешь руки и продолжаешь управлять ею сам. Как бы ни повернулось дело с журналом, линия которого признана верхами, ну, если не гнилой, то все же и не самой благонадежной, свет клином на редакторстве не сошелся. Десять лет он уже варится в этой каше — журнал, газета и снова журнал. Настал, пожалуй, момент поставить точку. Если не навсегда, то, по крайней мере, на время.
Вот-вот должна была выйти книга прозы, в том числе доработанный «Дым отечества». Он был уверен, что повесть не пройдет незамеченной. Критики вспомнят, что это та самая повесть, на которую десять лет назад обрушилась печальной памяти «Культура и жизнь». Для кого-то, особенно из молодых, это, возможно, будет даже неожиданностью. Для тех, кто все еще пробавляется мифами о том, что в годы культа на него сыпались одни лишь награды да ласки.
В числе первых, кому он пошлет экземпляр книги с дарственной, будет Овечкин. Его радовало деловое, принципиальное сотрудничество, налаживавшееся у «Нового мира» с автором, у которого столь нелегкая, переменчивая судьба.
Валентин стал более критично относиться к Шолохову, прежде всего, конечно, к его публицистической деятельности, которая, увы, по-прежнему протекает под заметным влиянием всякого рода Шехмордановых... Взять хотя бы его выступление на XX съезде. Овечкин по этому поводу даже носился с идеей опубликовать в «Новом мире» некое «Открытое письмо» Шолохову, от чего К.М. его всячески отговаривал. Он и сам, после речи Михаила Александровича, посвященной, как всегда, избиению руководства писательского союза, сел за ответ ему, наполовину даже написал, потом бросил. Шолохов— это Шолохов. К нему надо просто относиться как к природной стихии, которую нельзя ни предвидеть, ни предотвратить.
Грел душу и предстоящий выход первой книги литературно-критических статей. Попытка собрать воедино все стоящее из написанного показалась ему вполне закономерной. Редактировать книгу он попросил Караганова, новообретенного, но надежного друга. Получился солидный том.
Готовя рукопись к печати, он и сам стремился, и Караганову наказывал — не приглаживать и не причесывать однажды написанное. Как что было сказано, так пусть и остается. Если что-то устарело безнадежно, лучше просто выбросить. Они этим делом с Карагановым занимались на всех стадиях работы. После первой сверки выбросили еще четыре статьи. Теперь кошки чуть-чуть скребли на душе — правильно ли сделал, что оставил статью об «Оттепели»? Бывает, напишется такая вещь, где все по сути верно и в точку, а по какому-то другому измерению выходит, хоть и верно, а не надо было об этом. Правильнее было бы просто промолчать. Как решил он, в конце концов, промолчать по поводу шолоховского выступления.
Как бы то ни было, уже и книга прозы, и книга критики — пусть и со статьей об «Оттепели» — дело сделанное. Остается получить авторские экземпляры, закупить еще по сотне-другой каждой — и только успевай надписывать.
Другое теперь — дальше больше — занимало его помыслы. Рукопись более тысячи страниц на машинке лежала на письменном столе в Красной Пахре и манила к себе. На славу или на погибель? Этого он не знал, и об этом старался не задумываться. Знал одно — если первоначально и можно было сооружать ее урывками, пусть даже иной раз это были и два, и три месяца непрерывной работы, заканчивать начисто ее можно, лишь открестившись от всего остального. В этом, благоприятном, случае на работу уйдет все равно не меньше года. Не случайно в своих «Литературных заметках» он обрушился на давнюю статью «Культуры и жизни» по поводу «Молодой гвардии» Фадеева, особенно на рассуждения насчет того, что, мол, «хотя и не все шло гладко» в июне 41-го года и последующие несколько месяцев, «война советского народа против фашистских захватчиков с первых дней приняла организованный характер».