Четыре Я Константина Симонова — страница 61 из 108

Он, мельком оглядев свою каморку,

Создаст командировочный уют.

На стол положит старую «Вечерку»,

На ней и чай, а то и водку пьют.

Сколько же лет тому, дай бог памяти, были написаны эти строки? Никак не меньше двадцати. Куда была та командировка — уже и вовсе не припомнить — в Среднюю Азию, на Магнитку, на Кавказ?

Мужчине — на кой ему черт порошки...

И все-таки, все-таки верно сказано, что в одну воду дважды не войдешь. Сколько ни таись, сколько ни притворяйся рядовым московским корреспондентом, все равно тебя узнают, достанут, пригласят в гости, устроят читательскую конференцию, заставят читать стихи и в первую очередь, конечно же, «Жди меня», и «Ты помнишь, Алеша...», и «Если бог нас своим могуществом...»

Его на все хватало в недели, проведенные в Голодной степи, в гостях у матерого строителя Саркисова. Как бы ни затягивалась иной раз читательская конференция, он ни разу не позволил себе отказаться от непременно следовавшего за ней угощенья. И поскольку в самой столице целинной «посидеть» в сущности было негде, выезжали на машинах поближе к старым, давно обжитым местам. Хмурые, неприступные дувалы оказывались не такими уж хмурыми и неприступными. За открывавшимися радушно воротами оказывались уютные, засаженные вишней, черешней, грушей, карагачем дворики с тандырами, узбекскими печками для выпечки лепешек, с топчанами-караватами, устланными пестрыми стегаными одеялами. Они стояли либо у небольшого бассейна, хауса, либо оседлывали весело журчащий арычок, в котором так удобно было охлаждать «Столичную». Расходились после неторопливых, полных скрытого значения бесед, порой за полночь. Но рано утром, в положенный час, он направлялся по заранее намеченному адресу пешком или на машине — в аккуратной спецовке, с неизменным блокнотом, которого, как правило, хватало на один день. Взял себе за правило сразу же — по мере созревания замысла и накопления материала — отписываться. Передавал материалы в «Правду» по телефону, терпеливо, по буквам, как в незабвенные фронтовые времена, повторяя по требованию редакционной стенографистки узбекские имена и названия, либо с оказией, через Гуляма.

Очерки К.М. публиковались в «Правде» под рубрикой «Что такое Голодная степь». Когда в Янги-Ер пришел номер газеты с первым его очерком, он радовался, как новичок. Опасался рекламаций, но слышал вокруг себя одни восторги, которые предпочитал относить не столько на счет истинных достоинств своей публицистики, сколько на счет общего своего реноме.

Ни разу не пожалел, что не тотчас же уселся за роман, а приехал поначалу в Голодную степь. Сейчас ему не нужно было для работы над романом ни рукописи, ни даже стопки чистой бумаги. Беседы с целинниками, сидение над очерками о Голодной степи не могли ни приостановить, ни замедлить непрерывной работы, которая шла в нем. Он знал, что он вычеркнет по возвращении в Ташкент, что переставит местами. Он мог бы с ходу, в любое время дня и ночи продиктовать Нине Павловне новые мысленно написанные им главы. У него не было опасений относительно того, что он может что-то забыть или спутать. Таким было его состояние в те три без малого месяца в Голодной степи. Он купался в нем и, боясь неосторожно прервать его, не торопился в Ташкент.

Все хорошее в нашей жизни, так же как, к счастью, и плохое, рано или поздно кончается. Должна была приехать Лариса с девочками. Из Ташкента сообщали, что местные власти подобрали ему квартиру, куда можно переезжать из совминовского общежития. По словам Маруси, с которой он поговорил по телефону, квартира была ничего себе, но она категорически отказалась туда перебираться, пока он не посмотрит ее своими глазами.

Через несколько дней после звонка Маруси он уже трясся на той же неувядаемой Хамидовой «Победе» в Ташкент. Он ехал, вспоминал дорогой теплые — с обязательными шашлыками, мантами, пловом — проводы, которые ему устроили строители, и думал о том, что такой поры у него уже больше не будет.

Домик на Полиграфической улице, предоставленный любезно в его распоряжение по указанию первого секретаря ЦК партии республики Мухитдинова, был невелик для его разросшейся семьи. К тому же Лариса тоже настроилась на работу, твердо решила закончить здесь большой искусствоведческий труд, что никак не удавалось ей в Москве. Она привезла с собой немалый архив и нуждалась хоть в небольшом, да кабинете. Пришлось уступить ей комнату, которую он примерял для себя.

Выручило то, что в доме было большое и сухое подвальное помещение, По сорокаградусной жаре, которая установилась в Ташкенте с конца мая, прохладный этот подземный чертог, как называл его К.М., был просто спасением. Преобразовать его в рабочий кабинет, то есть побелить, снабдить самым необходимым из мебели — стол, стулья, кресло для отдыха, маленький столик для магнитофона — было уже делом несложным. Здесь, в этой почти монашеской келье, без телефона и радио, изолированный от всех шумов и сигналов мира, он проводил ежедневно, если не выезжал в командировки, по несколько часов.

Остальные радости и горести земные, выпадавшие и здесь на его долю, были лишь приложением к этим часам. Удалось наладить тот идеальный в его представлении ритм жизни, к которому он всегда стремился, но который так редко удавалось осуществлять. Заботы о чадах и домочадцах, игры с девочками, продолжительные собеседования с Ларисой по поводу ее труда, который по-прежнему шел у нее туго, — это тоже свободно и естественно укладывалось в порядок жизни, не усложняя, а дополняя, гармонизируя ее.

— Хоть пиши обо всем этом отдельный роман а-ля Кочетов, — пошутил он однажды, выходя с женою и дочерьми на ташкентские бродвеи, наполненные яркими красками цветов, фруктов, пестрых женских платьев, гулом разноязыкой, на высоких тонах речи.

Каждый узнавал его, но, о прирожденный такт Востока, люди старались не дать ему это заметить, не отвлечь уважаемого гостя от его высоких дум.

Первым и ощутимым толчком, в результате которого столь надежно, казалось бы, выстроенное здание новой жизни дало трещину, были завезенные каким-то московским литератором вести — или слухи? — из Москвы. Роман Пастернака «Доктор Живаго», отвергнутый два года назад редколлегией «Нового мира», его «Нового мира», и столь жестко отрецензированный им, Симоновым, и его соратниками в форме открытого письма автору, будет печататься или уже напечатан в каком-то итальянском издательстве, кажется, Фильтринелли, куда он попал незаконно, но с ведома автора.

Сколько ни прислушивался К.М. к себе, сколько ни размышлял, никак не мог понять, почему эта весть так задела его. И только когда через некоторое время, ближе к осени последовал по этому поводу звонок из Москвы, он понял, что же его так тревожило и тяготило. «Старое начинается сызнова», — подумал он словами шолоховского Якова Лукича. Из Москвы запрашивали его согласия на публикацию в журнале этого самого письма Пастернаку. Сказали, что все остальные авторы — Федин, Лавренев, Агапов — согласие уже дали.

Его отношение к роману за два года не изменилось да и вряд ли изменится. Поступок Пастернака, а из Москвы подтвердили, что все было именно так, как ему раньше рассказывали, только усугубил положение. Так что у него нет возражений. Решать это не ему, решать это самому «Новому миру», в котором теперь Саша Твардовский. Где сам Саша, почему он не позвонил? Он, — ответила Москва, — в заграничной командировке. Но он в курсе.

К.М. положил трубку на рычаг и постарался позабыть о разговоре. Это оказалось не так-то легко. Из Москвы продолжало погромыхивать. Настоящая гроза, он чувствовал это нутром, еще впереди. Он поймал себя на том, что уже без прежнего нетерпения и удовольствия ожидает почту из Москвы. Как ни велика была в нем, говоря ленинскими словами, благородная страсть печататься, он знал, что грядущая публикация радости ему не принесет.

Когда же поступил в Ташкент номер «Нового мира» с полузабытым уже текстом коллективного письма Пастернаку, те же противоречивые чувства охватили его, что и год назад, когда кто-то положил перед ним на стол листок со стихами Евтушенко. Он запоздало подумал, что следовало бы посоветоваться с Ларисой, прежде чем давать согласие на публикацию документа. Так сложилось, что он никогда не советовался с Валентиной о своих литературных делах. С Ларисой — другая ситуация, но былые рефлексы все же срабатывали. Чутье подсказывало ему, что она была бы против, как, наверное, воспротивилась бы и тому, чтобы вообще писать подобное письмо. Если бы она была рядом... Но тогда ее еще рядом не было.

Правда, несогласие ее только бы усложнило ситуацию. Хорош бы он был в глазах соавторов, да и в своих тоже, если бы отказался теперь печатать письмо. В критический момент, когда на Западе и у нас вокруг Пастернака началось политическое кликушество, никакого отношения к литературе не имевшее! Их письмо было серьезным разговором писателей с писателем, по большому счету — о жизни, о революции, о судьбах родины, о прошлом и будущем народа. Разговор мужской, лишенный оттенка какого бы то ни было обличительства. Автор прислал в редакцию свое детище на суд, редакция дала свою оценку — спокойную и нелицеприятную. Просто сказали, что нам это не подходит, и объяснили почему. В отношениях между редакцией и автором есть — никуда от этого не денешься — деловая сторона, фактор купли-продажи. Он предлагает, она берет или не берет, мотивируя, естественно, свое решение. Чем больше ясности в таких делах, тем лучше.

Ну, а когда автор сделал новый шаг, прямо скажем, необычный, некорректный шаг, — отдав роман за рубеж, когда там, на Западе, стали писать и говорить, что в СССР, мол, было отвергнуто гениальное произведение, надо было, хочешь не хочешь, и редакции прояснить свою позицию, что она и сделала.

Тот факт, что письмо было опубликовано нынешней редколлегией «Нового мира», лишь укрепляло авторитет документа. Теперь уже и новая редколлегия во главе с Твардовским как бы поставила под ним подпись.

К.М. бросил журнал на письменный стол в рабочем кабинете. Решил, что сам заговаривать на эту тему с Ларисой не будет. Хотел ли он, чтобы она проявила инициативу? Пожалуй, хотел. Весь этот внутренний монолог, в конце концов, был предназначен ей и прежде всего ей. Она молчала, хотя наверняка заглянула в журнал, и ее молчание, дальше больше, становилось красноречивее слов. Ход событий осенью 58-го года приносил из Москвы чуть ли не ежедневно такие вести, создавал здесь, в Ташкенте, такие ситуации, в которых не заговорить о Пастернаке казалось просто физически невозможно.