В Москву, в Москву...
Приятно было вновь убедиться в своей популярности, привлекать всеобщее внимание. Куда ни появись — всюду вокруг тебя людские круговороты. Он не был обременен никакими казенными обязанностями, должностями, присутствиями и т.д. Существовали только обязанности долга, чести — с помощью Нины Павловны отвечал на письма, охотно выступал на читательских конференциях, хлопотал за давних и новых, дальних и близких друзей, рекомендовал и проталкивал в многочисленные редакции рукописи о войне. В своих «внутренних» и для печати рецензиях предрекал наступление новой волны мемуарной литературы, которая ничего общего не будет иметь с полулубочными сочинениями, что появились сразу после войны.
Одна за другой «набегали» заграничные командировки. То в Болгарию, то в Грецию, то в ГДР, то в Соединенные Штаты — столько-то лет спустя.
Том «Живых и мертвых» — очередное издание — неизменно лежал на его письменном столе, как псалтырь перед священником. Всегда можно с ощущением счастья прикоснуться к нему рукой — словно бы и не было ничего до этой книги.
Гаррисон Солсбери, знакомый по первой поездке в США, откликнулся на выход «Живых и мертвых» в нью-йоркском издательстве «Даблдей». Статья его в приложении к «Нью-Йорк Таймс» называлась «Народ все вынес», и многое К.М. в ней импонировало. Приятно, что это именно Солсбери. Небезразлично, что о нем, Симонове, вновь заговорили в Штатах, где после войны его книги со стихами, пьесами, прозой были бестселлерами. Когда-то Гаррисон называл его «русским Хемингуэем».
Подошел XXII съезд. К.М. на нем не присутствовал, но отчеты публиковались широко, да и было кого расспросить. Казалось бы, еще раз, и теперь уж навсегда, внесена ясность в заклятый вопрос о культе. Ясность эта нравилась ему. Новые и новые факты о злодеяниях Сталина, в том числе в отношении кадров военачальников, офицеров, выплескивавшиеся в речах, а затем и на страницы газет, лишь укрепляли в том, что он намеревался сказать своим вторым романом. Но сразу же за съездом последовали встречи с интеллигенцией, которые оставляли двойственное впечатление. Опять получалось: что позволено политикам, негоже художникам.
Из уст в уста передавалось: вскоре после того, как Василий Гроссман отправил рукопись своего нового романа в «Знамя», у него дома учинили обыск. Явились двое — нам поручено изъять роман. Забрали оригинал вместе с блокнотами, черновиками.
В КГБ вызвали машинистку: сколько экземпляров напечатали, кто еще работал? Конфисковали все 17 копий — вплоть до лент с пишущих машинок.
Испарился и тот экземпляр, который был в журнале. Кожевников хранил по поводу этого мрачное молчание.
Василий Петрович Гроссман. Вася Гроссман — его коллега по «Красной звезде» военных лет. Мешковатый, среднего роста человек, всегда, кажется, только тем и занят, что протиранием толстенных стекол своих очков в простецкой оправе, какие носят старики — мастера на заводах. Застенчивый, непритязательный, всегда будто сконфужен чем-то. До застенчивости скромен, до умопомрачения упорен, как говаривал о нем Давид Ортенберг.
У Гроссмана все, что ни рождалось, пробивало себе дорогу со скрипом. Очерки, опубликованные в «Красной звезде», ему не всегда удавалось собрать в книгу. Книжка, если появлялась, вызывала кисло-сладкие рецензии, а то и разнос. Между тем очеркист он был, положа руку на сердце, от Бога. Первую крупную повесть о войне написал именно он. «Народ бессмертен» — хорошая повесть.
Начались его неурядицы еще раньше, со «Степана Кольчугина». Роман был выдвинут на Сталинскую премию, как только они были учреждены, в начале сорок первого. К.М. еще не был лично знаком с Гроссманом, и вся эта история прошла мимо его внимания. Потом, в «Звездочке», во время ночного бдения в редакции, Гроссман поведал ему, уже дважды лауреату, трагикомическую, по Васиным словам, эпопею с несостоявшимся увенчанием. Гроссману четко сообщили, что он прошел все круги утверждения и стоит в списках, которые видел Сам. Вечером, накануне ожидаемого объявления в печати, была масса звонков, поздравлений. Корреспонденты, ссылаясь на имеющиеся у них поручения редакций и ТАСС, приезжали фотографировать и расспрашивать о подробностях биографии. Он на радостях заказал... нет, не банкет, дороги в ресторан он просто не знал, а билеты в театр Революции, что на улице Герцена, для огромного числа близких ему людей. А наутро имени его в газетах не появилось.
— Оказался я, знаете ли, вроде того... с вымытой шеей, — все еще, видимо, страдая от неловкости происшедшего, смущенно развел руками Гроссман. К.М. помнит, что испытал неловкость за две свои лауреатские медали.
В театр несостоявшийся лауреат все же вынужден был пойти — билеты-то все были у него. Стоял у входа и раздавал их друзьям, которые, он с благодарностью это ощущал, чувствовали себя еще более сконфуженно, чем он.
Гадать, почему так случилось, не приходилось. Право изменить все в последнюю минуту — в худшую или лучшую сторону — было лишь у одного человека, имя которого не было в той ночной беседе в «Красной звезде» названо вслух.
Тень того же неприятия гналась за Гроссманом с тех пор по всем дорогам, военным и мирным. В 52-м году в «Новом мире» Твардовского был напечатан роман «За правое дело». Еще до публикации пришлось изменить его название. Гроссман хотел назвать его «Жизнь и судьба», как и этот, теперешний, конфискованный. Не дали. Не пришлось выбирать — роман или заголовок.
Тетива была оттянута, и первая стрела полетела тут же, в феврале 53-го года — разгромная статья Бубеннова. Импульс, заданный все тем же Лицом, был так силен, что и после его смерти стрелы продолжали сыпаться. Самым большим сюрпризом для автора была статья Фадеева в апреле. Он, К.М., тогда еще Константин Михайлович, пытался отговорить Сашу, тот не послушался, как всегда, и потом каялся с трибуны второго съезда писателей. В 1954 году. Человек действий, тут же постарался хотя бы отчасти исправить нанесенный им ущерб. По письму Фадеева в Воениздат роман довольно быстро вышел отдельной книгой.
Позднее К.М. редко встречался с Гроссманом. Знал, что тот продолжает работать над вторым томом эпопеи и что в основе его лежат события Сталинградской битвы, то есть тот же, в сущности, материал, что и у него.
Иногда беспокоило, а вдруг роман Гроссмана появится раньше? Однако даже в самом кошмарном сне не могло ему присниться, что их невольное соревнование окончится так ужасно.
Он ломал голову: что же, собственно, могло так напугать «заинтересованные организации» в рукописи Гроссмана?
Нелепый контраст: «Живые и мертвые» совершали свое победное шествие по стране и миру, а детище его коллеги стало жертвою акции в духе заклейменных сталинских времен.
Что могло быть в его рукописи такого, чего не было у него, Симонова, в «Живых и мертвых»? Не советскую же власть он призывает там свергать?
Он не знал, почему и за что так обошлись с Гроссманом. Не ведал и мог только гадать, какой силы был этот разлученный с его создателем роман. Клялся себе, что какая бы судьба ни постигла его собственное произведение, он будет стремиться лишь к одному — не лукавя, сказать о войне ВСЮ ПРАВДУ, без прикрас и без утаек. Без оглядок. Уж кто-кто, а он-то знает цену этим оглядкам. И не только на «верхи».
Всю правду... Нет, всю правду о войне может сказать только народ. Одному художнику, даже самому великому, будь то хоть Лев Толстой, дано сказать лишь малую толику ее. Была бы толика эта своей, незаемной, незамутненной.
Он перелистывал страницы своего большого интервью «Перед новой работой» журналу «Вопросы литературы». Заманчивой показалась возможность «остановиться, оглянуться» между двух больших работ.
Рассуждения о поиске композиции, о трех началах, о типе современного романа. Роман семьи, роман судьбы, роман события. О том, что будто бы от правильного выбора типа романа и зависит его успех.
Так ли это? — спрашивал он теперь себя.
Есть лишь два типа романа. Роман-правда и роман-неправда. Все остальные различия имеют значение лишь для преподавателей литературы да педантов-критиков.
С мыслью о правде он писал «Живых и мертвых». Но многого, что знает сегодня, после XXII съезда партии, он не знал еще и тогда, хотя позади уже был судьбоносный двадцатый. Знал, не знал — это даже не то слово. Просто не представлял себе, не имел инструмента, которым можно было бы измерить всю глубину той пропасти, к которой Сталин подвел страну и народ перед самой войной. Не заглянув в нее, не охватишь и величия подвига народного.
Может быть, Гроссман заглянул?
Говорили, что он написал письмо Хрущеву. Это было логично. Что, в конце концов, могло быть в романе такого, что не разоблачено с трибуны съезда?
Позднее стало известно, что по поручению Первого секретаря писателя пригласил к себе Суслов. Попоил чайком, сказал: такую книгу только лет через триста можно будет издать.
К.М. сам недавно продиктовал в письме адмиралу Исакову, над мемуарами которого шефствовал: «Все еще неизвестно, как об этом писать. Я тоже не знаю и не уверен бываю, когда думаю об этом, до чего можно дотрагиваться, а до чего еще невозможно, учитывая все, что происходит в мире...»
Перечитал письмо, прежде чем отдать Нине Павловне для отправки, и задумался. Кажется, нечто подобное уже приходило ему в голову, нет, не ему, К.М., — Военкору, без малого два десятка лет назад, когда в 43-м он взял и вынул в последнюю минуту из «Дней и ночей» главу с воспоминаниями капитана Сабурова о его друге Соломине, сгинувшем в 1938 году. Нина Павловна по его просьбе разыскала этот заботливо спрятанный в свое время кусок рукописи. Без всякой правки он дал его перепечатать. Готовился к выходу 27‑й том «Литературного наследства», посвященный советской литературе в период Великой Отечественной войны, и он решил послать отрывок туда со своими комментариями.
Впился в эти страницы, глазам своим не верил. Если бы не лежащий рядом оригинал, он бы и сам, пожалуй, усомнился, что они были написаны в 1943 году, что они вообще могли быть написаны. Именно им, тогдашним.