Четыре Я Константина Симонова — страница 72 из 108

Ответа не было, как не было его и от Александрова-Агентова, которому он послал, в расчете на передачу или, по крайней мере, для доклада Брежневу, новомировскую верстку «Стадий». В очередной раз задержанную Романовым из Главлита уже после нескольких редактур, которые они со скрежетом зубовным учиняли вместе с Твардовским.

«Оттуда» поступали сигналы другого рода. Он, например, никак не мог не увязать со своим походом к Брежневу то, что на IV съезде Союза писателей, в мае 1967 года, как раз в разгар всех его мытарств с фильмами и дневниками, он был избран в правление союза, а потом, на пленуме, и секретарем правления ССП, пусть и среди сорока двух или сорока четырех. И чем больше глубокомысленного тумана напускал в предварительных беседах с ним Георгий Марков, уже почти единолично правивший союзом при больном Федине, тем яснее К.М. становилось, что без «пятого этажа» тут не обошлось. И это при том, что на этом съезде он, Симонов, вслед за Олесем Гончаром с открытым забралом выступил против цензуры, против «невидимок с красным карандашом», как их убийственно, надо отдать ему должное, припечатал Олесь Терентьевич.

Говорил К.М. на съезде следующее: «Если мы не будем писать полной правды о прошлом, мы никогда не завоюем полного доверия молодежи. Но порою на этом пути правды истории у нас возникают помехи, иногда серьезные, иногда анекдотические». Под смех и бурные аплодисменты съезда он в лицах рассказал, как в 1963 году у него из романа вычеркивали слово Сталинград, хотя речь-то в романе шла как раз о Сталинградской битве, не Волгоградской же ее называть. А теперь из дневников, все еще не опубликованных, во фразе о том, как «корреспонденты встретились в подземном сталинградском штабе с командующим фронтом Еременко и членом военного совета Хрущевым» вычеркивают совсем наоборот. Снова — смех в зале.

До каких пор это будет делаться? Когда мы, наконец, научимся относиться к истории серьезно и ответственно, не шарахаясь из стороны в сторону? В паруса истории должен дуть только один ветер, ветер правды, другого ветра у истории нет и не будет, а все остальное — это не ветра истории, это сквозняки конъюнктуры.

Перечитывая и правя потом стенограмму, он подумал, правда, что этих фраз можно бы избежать: отдают высокопарностью, маслом масляным, можно бы закончить там, где раздался смех. Но сказанное есть сказанное. Вычеркни теперь — скажут, убоялся.

Что же до избрания секретарем союза, то, хотя в письме Овечкину он и пошучивал относительно сорока двух богатырей, вся эта ностальгически знакомая процедура не осталась ему безразличной. Приятно убедиться, что в правление он тайным голосованием избран почти единогласно, увидеть потом на состоявшемся тут же первом заседании правления лес рук, поднятых за него при выборах секретарей.

В отличие от многих других писатели на своих форумах, как и академики, даже в сталинские времена никогда не церемонились и заваливали посредством тайного голосования, бывало, даже официальных фаворитов.

Самое же главное в его новом, вернее, частично вернувшемся старом положении было то, что возможности как-то влиять на литературный процесс, который начинал помаленьку принимать довольно странное направление, увеличивались. Что ни говори, а бланк секретаря Союза писателей прибавлял веса его многочисленным обращениям.

Госкино после еще нескольких месяцев волокиты разрешило-таки премьеру фильма «Если дорог тебе твой дом» и согласилось затем пустить его в прокат, хотя и не первым экраном. Чуда тут не было.

Спасибо «Комсомолке» — устроили у себя просмотр и обсуждение на традиционном «четверге», никого не спрашивая. Благодаря заметке об этом «четверге», которую прочитали даже на пятом этаже Старой площади, дело и двинулось вперед. Фильм выразили желание посмотреть несколько членов Политбюро. Смотрели у себя на дачах, отзывы, даже по признанию киноглавка, были благожелательные. С большинством поправок Симонов с Ордынским решили согласиться. Например, добавили парад Победы. Чтобы не слишком приуныл, значит, наш зритель при виде потерь, которые несли советские войска под Москвой в 1941 году, не ударился бы в панику, пессимизм. Показывать поражения, оказывается, можно, но так, чтобы одновременно не забыть и о счастливом конце. Ладно, пошли на это, хотя в фильме теперь стало четыре парада — два предвоенных, ноябрьский сорок первого и парад Победы.

После этого премьеру все равно дважды откладывали, хотя, ко всему прочему, появилась положительная статья в «Правде». Как скала встал Епишев, начальник Главпура. Потребовал убрать кадры об уничтожении высшего командного состава перед войной. Не постеснялся даже, говорят, сходить по этому поводу к Брежневу. Во всяком случае, с пятого этажа последовал звонок с добрым советом «пойти навстречу». Пришлось пойти, хотя, может быть, правильнее было проявить характер, наложить вето на выход фильма. Но жалко того, что в нем все-таки осталось — с такой беспощадностью о катастрофе первых месяцев войны в кино еще никто не говорил. После фильма, может быть, и «Сто дней» покажутся не такими уж страшными.

Да и как воспротивиться выходу фильма? Фильм ведь не книга. Его делают десятки людей. Как лишить их результатов труда? Дополнительной доли заработка? Се ля ви...

Знать бы К.М., что двадцать лет спустя, через семь лет после его смерти, на старте очередного политического катаклизма, названного на этот раз перестройкой, так же будут мыкаться со своим фильмом о нем сын его фронтового спутника Павла Трошкина и обретенный на склоне жизни друг. И так же уступят, по тем же, в сущности, причинам, чуть ли не тем же персонажам. Тому же Паше Романову, и тому же Георгию Мокеичу, и тому же боссу телевидения Лапину, основные схватки с которым у К.М. еще впереди. Только второго Романова не будет. Он оставит свое место Ермашу, который достойно разовьет традиции предшественника.

С одним куском К.М. расставаться было особенно невмоготу. Гениальная режиссерская придумка: из кадра, выполненного на манер коллективного портрета — так тогда любили сниматься после окончания военной академии, училища или после какого-нибудь крупного мероприятия, исчезали лица, словно бы растворялись в наплывающем тумане — лица комкоров, командармов второго ранга, первого, лица маршалов... Из этих пяти исчезали трое — Тухачевский, Егоров, Блюхер. Оставались двое — Ворошилов и Буденный.

В таком, кастрированном виде и вышел фильм на экраны. И все же что-то полезное К.М. извлек из всей этой катавасии: еще более укрепился в мысли о том, что бороться можно и нужно. Вцепляться и руками, и зубами...

На премьере вокруг Дома кино на Васильевской, недалеко от Белорусского вокзала, толпы людей выспрашивали лишний билетик. Он сам с трудом прорвался сквозь кордоны. Порадовала публика. Нормальный, интеллигентный народ — из кинематографической, из литературной среды, много студентов, возможно, даже вечерников, ветераны войны, специально приглашенные им, Воробьевым и Ордынским.

Когда он третьим, вслед за своими соавторами, поднялся при представлении творческого коллектива на сцену, аплодисменты явно усилились. Вообще все, что здесь происходило, отдавало демонстрацией, и он ловил себя на том, что в отличие от прошлых лет не чурался, а радовался.

К тому времени он проник уже в таинства механизма, заработавшего после октябрьского пленума ЦК КПСС в идеологической сфере. На первый взгляд, вообще никакой специальной политики в области науки и культуры не было. Главные люди, включая и самого Брежнева, избегали высказываться конкретно, с употреблением тех или иных имен и названий, как бы предоставляя событиям развиваться имманентно, а людям и институциям поступать так, как они сами считают нужным. Писатель пусть пишет и предлагает, что хочет, но и цензор пусть действует на свое усмотрение. Рассказывали даже, что вновь назначенный заведующий отделом культуры ЦК, бывший партизан Шауро к вящему изумлению своих подчиненных запрещал им ходить на премьеры спектаклей и фильмов, на вернисажи, не рекомендовал высказываться по тем или иным спорным вещам, дабы отделу всегда было обеспечено своеобразное алиби на случай возникновения серьезных коллизий.

Завзятые остряки при упоминании об этом отделе и его руководителе принимались напевать куплет популярной песенки из репертуара входившей в моду Эдиты Пьехи: «Ничего не вижу, ничего не слышу, ничего никому не скажу».

Словом, образовался — трудно было пока сказать, по каким причинам — своеобразный вакуум, который первыми, увы, поспешили заполнить, весьма преуспев в этом, чиновники типа тех же двух Романовых. И они, за редкими исключениями, тяготели, разумеется, к запретам. Философски это можно объяснить. Запрет — такая же обязательная и неотъемлемая часть снаряжения бюрократа, администратора, как кортик — униформы морского офицера. Искусно орудуя им — тут как в каратэ, вовсе не обязательно наносить удары физически — бюрократ добивается расположения в верхах и утяжеляет свой вес в глазах творческого люда, который, увы, с пиететом относится только к откровенным проявлениям силы. Оставалось диву даваться, как споро формировалось это новое поколение бюрократ-чиновников, как быстро тут люди разных возрастов находили друг друга и, взявшись, образно говоря, за руки, создавали новые и новые заслоны.

Премьера их с Воробьевым и Ордынским фильма оказалась ласточкой, которая не сделала весны. Столпер, снявший второй фильм по его романам, подвергался моральным истязаниям в различного рода управлениях, комиссиях и коллегиях Госкино. Верстка «Ста дней» неподвижно лежала в Главлите, Главпуре и у Александрова-Агентова, а соответственно у Твардовского. Поставь он дневники без спроса в номер, уполномоченный Главлита не подпишет сигнал к печати.

«Я уже просто перестаю понимать, — вырвалось у него в письме вдове Казакевича, которая пожаловалась ему на безобразия, которые чинятся при публикации дневников ее покойного мужа, — я уже перестаю понимать, что у нас может быть напечатано, а что не может, что пропустит цензура и чего она не пропустит, да и вряд ли вообще кто-нибудь сейчас в состоянии понять, что у нас в этом смысле делается».