Четыре Я Константина Симонова — страница 75 из 108

. Постепенно определилась первые вехи — 1937 год, 1947, 57-й, 67-й... Он и сам удивился, расставив эти даты: как РИТМИЧНО работает история, как ровно расставляет вехи. Можно, впрочем, и сдвинуть пограничные столбы на год — 36, 46, 56, 66-й... Получишь тот же, а быть может, и еще более разительный результат. Конец 36-го — это уже первый из «больших» процессов— над Каменевым и Зиновьевым... 46-й год — постановление о журналах «Звезда» и «Ленинград». 56-й год — XX съезд партии...

Как странно, возникла и задержалась мысль, что, думая о своем прошлом, он меряет его событиями политической жизни страны. Украшает ли его это? Какое-то время назад он, пожалуй, не задумываясь, ответил бы — да. И может быть, даже написал бы по этому поводу стихотворение. Покопаться в памяти — не было ли и написано такое. Сейчас он колебался в выводах.

Странно или, наоборот, естественно, — продолжал он диалог с собой, — что человек может так меняться. И неужели еще через десять лет, где-нибудь в 76-м, он снова не узнает себя — нынешнего?

Впрочем — что десять лет? Время, он чувствовал, уже наваливалось на него, как медведь, с новыми испытаниями. Шла весна 1968 года. Вести из Чехословакии — один партийный пленум за другим, ратующие за научный подход, демократизацию, свободу критики, стали сменяться тревожными — там начали поднимать голову националисты, сепаратисты, ревизионисты всех мастей. Трудно было уловить, в какой же именно момент сменились ветры.

Наиболее голосистыми, как можно было судить по нашей прессе, по впечатлениям побывавших в Чехословакии, оказались, конечно, писатели. Как, впрочем, и в Польше, где тоже неспокойно. В ответ зашевелились, заклекотали ястребы в наших литературных рядах. Соглашаться с ними не хотелось, но и возражать было трудно — без опоры на собственные наблюдения. Самый верный способ — поехать и взглянуть на все своими глазами. Ведь это — Чехословакия, его Прага, Злата Прага.

В апреле 68-го года в секретариате Союза писателей, со ссылками на ЦК, ему и предложили поехать вместе с Борисом Полевым и несколькими другими литераторами в Прагу и Братиславу. Он охотно согласился. Даже тем, что в делегацию был включен в числе прочих Грибачев, которого Хрущев когда-то поименовал автоматчиком, не озаботился. В конце концов, будет с кем схватиться. Истина, как известно, приходит в спорах.

Апрель 1968 года в Чехословакии. Чем-то он сразу напомнил ему другую, двенадцатилетней давности, весну в Москве. Прага превратилась в один сплошной дискуссионный клуб. Спорили и митинговали в союзе писателей, в ресторанах и пивных, на бесчисленных встречах с читателями и прямо на площадях и улицах. Было ли в этом что-либо угрожающее? Он не находил. Парадоксально, но факт — к ним, советским людям, советским писателям спорщики, будь то знакомые или незнакомые люди, относились, казалось, с еще большей нежностью, чем раньше. Словно ты приехал в дом друзей в ту пору, когда там разгорается ссора — беспричинная, на первый взгляд, как большинство семейных ссор. Стороны одинаково милы тебе, невзирая на жуткие разногласия между ними, а ты одинаково мил им, и оттого еще труднее взять чью-либо сторону. Говоришь с одними — они правы. Другие с такой же проникающей пылкостью тут же убедят тебя, что нет, правда на их стороне... Попробуй разберись во всем этом в клубах табачного дыма, под звон стеклянных и керамических кружек, которые прямо дюжинами тащит и с грохотом обрушивает на стол расторопный официант где-нибудь «У чаши», под портретом императора Франца-Иосифа, засиженным всемирно известными мухами. Или «У Томашека» с его черным хмельным пивом, или «У Флека» со знаменитыми топинками — ломтями серого хлеба, поджаренными с чесноком.

Поначалу, с его точки зрения, все это ничуть не отличалось от бесконечных споров, которые идут сейчас, да и всегда шли, по крайней мере с 1956 года, в Москве — по творческим клубам, а больше по квартирам, на кухнях — только не под пиво, а под водочку, а значит — еще ожесточеннее и непримиримее.

Проблематика та же. Сталин, Готвальд, Бенеш, Хрущев, Масарик, Мюнхенский сговор, советско-германский пакт, февраль сорок восьмого, XX съезд, венгерские события. Оценки расходились порой на сто восемьдесят градусов, а то, что об этом до поры до времени не разрешали говорить вслух и писать, еще больше разжигало страсти. Особенность и привлекательность момента, с точки зрения К.М., была в том, что новое руководство во главе с Александром Дубчеком постепенно снимало эти запреты — то ли по собственному разумению, то ли под растущим давлением партийных и беспартийных масс.

Постепенно эта терпимость сама стала поводом для дискуссий — в том числе и в рядах небольшой делегации советских писателей. К.М., поддержанный Полевым, заявлял, что это как раз то, чего нам самим не хватает. Смотрите, о чем здесь говорят открыто, и что страшного? А я через Романова не могу пробить «Дневники» с правдой о сорок первом годе, о которой давно уже все всё знают или догадываются.

Бессмысленные запреты как раз и создают избыток напряжения. Свобода слова его снимает.

И у него, лично, нет оснований сомневаться, что руководство КПЧ держит обстановку под контролем, разумно регулирует весь процесс.

У Грибачева при звуках этих речей наливались кровью, становясь похожими цветом на раскаленную плиту, шея и затылок. Затылка, собственно, просто не было. Столб шеи — длинный и цилиндрически правильный — переходил прямо в черепное покрытие. Разрубая ритмично движущейся рукой воздух, кивая в такт этому движению головой, Грибачев убежденно квалифицировал аргументы собеседников как проявления обычной интеллигентской расслабленности и близорукости. Сколько, скажите, надо вам еще примеров? И неужели история ничему не учит? Смута и контрреволюция всегда начинались с такой вот либеральной болтовни, интеллигентской дрисни, извините за выражение, которой переполнены клубы и пивные Праги. Фашизм, в конце концов, тоже зародился на пивных дрожжах в Мюнхене. Ах, преувеличение?! Ах, вас такое сравнение шокирует? Тогда вспомните Будапешт 56-го года, вспомните «кружок Петефи». Разве здешние «клубы 66» и тому подобная дребедень, призванная бить на чувства, не то же самое? Безответственные эстетствующие болтуны, все эти Пеликаны, Когоуты, Гольдштюкеры возбуждают народ, а потом прячутся в кусты или, того хуже, бегут за кордон, к своим покровителям. Грибачева особенно бесило то обстоятельство, что среди самых отъявленных радикалов было немало таких деятелей, которые ранее, по его словам, отличались особой силы ортодоксальностью. Весьма типичная ситуация, — почти хрипя, заканчивал он свои филиппики и кидал мрачные взгляды на К.М. Нынешней новомировской редколлегии, этим молодцам вроде Виноградова, Лакшина или Лебедева, которые, Матвеевич убежден был в этом, заморочили голову Твардовскому, доставалось от Грибача на полную катушку. Благодаря им Солженицын в последние годы Никиты чуть было не получил Ленинскую премию за свои, за свои... Он даже не находил слов, чтобы охарактеризовать писания Александра Исаича, при одном воспоминании о которых «автоматчика» отнюдь не фигурально бросало в дрожь.

Он пугает, а мне не страшно, — толстовскими словами думал К.М. о беснующемся у него на глазах человеке, но невольно поеживался. Какой-то след убежденность Грибачева все-таки оставляла.

Теоретически правда была на его, Симонова, стороне. Ну, какие они враги, какие контрреволюционеры — все его давние друзья-писатели?! Многих он знает еще с военных лет, с тех пор, когда формировался корпус Людвига Свободы. Да и сам Свобода — его старый и добрый знакомый. Все эти годы, приезжая в Прагу, он встречался с ним. Выпивали добрую чарочку в память погибших, во славу живых. Какое-то время назад Людвиг стал киснуть. Особенно когда его, министра обороны, назначили заместителем председателя правительства. «Меня повысили вниз», — парировал он с грустной усмешкой поздравления К.М.

Действительно, он как в воду глядел. Его скоро освободили от обязанностей министра обороны, и зампредство его превратилось в чистую фикцию.

В этот раз они тоже повидались, правда, накоротке, но Симонов успел почувствовать, что настроение Свободы изменилось в лучшую сторону. Бодрый голос, живые глаза. И главное — дел по горло. Это тоже настраивало на оптимистический лад.

Говоря о радикальных переменах, которые происходили у них в стране, старые друзья пылко, пожалуй, еще более пылко, чем раньше, объяснялись в любви к Советскому Союзу, к коммунистической партии, к своим товарищам по перу и по оружию... Воспоминания о вместе пережитом лились рекой. Нет, нет и нет! Все, что происходит в Праге, никак не направлено против Советского Союза, против социализма, боевого братства социалистических стран. Наоборот, речь идет об укреплении этого братства, но на настоящей, здоровой основе, об очищении идеалов социализма, который у них в стране болен бюрократизмом, покрывается догматической коростой. Надо убрать все наносное, сбросить с пьедесталов ложных кумиров, восстановить имена настоящих патриотов, интернационалистов. Надо убрать из отношений между нашими странами остатки неравноправия, эти рецидивы сталинских времен. Реформы в политической жизни, несомненно, повлекут за собой подъем в экономике, которая буквально задыхается в тисках предписаний и всякого рода перестраховочных регламентации. А сильная экономика — это здоровье народа. Если решить эти задачи — еще сильнее засияет солнце нашей дружбы.

Для Симонова это звучало логично и искренне. Не беда, что, желая сильнее подчеркнуть свои чувства к нам, друзья порой невольно впадали в риторику. Тут еще надо делать поправки на язык. Славянам редко удается достичь в русском совершенства. Тут именно близость, сходство мешает.

Для Грибачева эти речи отдавали лицемерием, политиканством. Он призывал судить не по речам, а по поступкам, следить за ходом событий.

События эти, черт бы их побрал, как будто бы сговорились подтверждать прогнозы Грибачева. Это стало особенно заметно после того, как они вернулись в Москву. За короткий период, пока он готовил свой отчет о поездке, многое изменилось. И в речах его пражских друзей, если верить чехословацкой прессе, вернее, переложениям ее статей в наших газетах, прозвучали такие пассажи, которых он не слышал, пока сам был в Праге. Так что в своем письменном отчете он был вынужден признать завихрения, туман в голове у многих его коллег в Чехословакии.