Поэтому оба делали то единственное, что могли: старались свести общение к необходимой малости. «Обед готов», «Спи, я подежурю», «Проедем сегодня еще немного»…
Лишь однажды Фабиан нарушил сложившийся порядок. Спросил хмуро и зло, глядя мимо Паолы в густой вечерний сумрак:
— Если бы он позвал тебя замуж, ты бы пошла?
— Он не звал, — ответила Паола. Слишком резко ответила и тут же отвернулась, кусая губы. Накатила обида. Глупо обижаться на мертвого. Глупо и бесполезно, и только сердце рвет, но, боже Всевышний, что делать, если болит — до сих пор? За то, что не звал, что с братом, похоже, говорил о любви к ней, а с ней самой — нет. За то, что решал судьбу обоих, не считая нужным хоть слово ей сказать. Будто она была бестолковым грузом!
За то, что погиб.
А был бы жив…
Был бы жив, поняла вдруг Паола, позови ее и правда замуж — после всего, что было с ними у гномов… Нет. Не пошла бы. Никогда.
Фабиан подбросил в костер сухих веток, буркнул, дернув подбородком в сторону разворошенной ими копенки сена:
— Иди спать.
Ей показалось, он ждал чего-то. Может, еще ответа, признания. Или просто каких-то слов о Гидеоне. Она ушла молча. Завернулась в одеяло и долго лежала, глядя в ночь, слушая треск костра, негромкое фырканье стреноженного коня, звон комаров, далекий брех деревенских псов…
Что толку? Он мертв.
Это была их последняя ночь в безопасных, не затронутых войной местах. Наутро дорога свернула к холмам. Здесь приходилось глядеть в оба: с одной стороны слишком близко лежали гномьи земли, с другой — дикая степь. И безмолвное напряжение, что так долго копилось между рыцарем и молодой жезлоносицей, все чаще стало искрить предгрозовыми разрядами. Паоле не нравилось, как бездумно и отчаянно Фабиан пришпоривает коня, завидев впереди подходящее место для засады. Как меняется его настроение: от злости к рассеянности, нет — потерянности. Как он замирает над миской, уронив ложку в недоеденную кашу, и сидит, глядя в одну точку, беззвучно шевеля губами. От прежнего Фабиана осталось так мало… почти ничего.
Но хуже всего было то, что Паола, глядя на эту тень, не могла не вспоминать Гидеона. Веселого, заботливого, учившего ее разжигать костер из сырых веток, вышучивавшего ее страх перед ночным лесом. Обнимающего после первого серьезного боя — молодая розовая кожа в обугленных прорехах рукавов, неровные пятна ожогов на лице, кривая улыбка и мелкий бисер сукровицы… Расслабленно закидывающего руки за голову на гномьем корабле: «А я воды боюсь». Твердящего: «Верь, Паола».
Его последнюю улыбку…
И все же Паола держала себя в руках. Повторяла: должен же хоть кто-то сохранять ясный ум. Терпела внезапные приступы резкости, накрывавшие рыцаря в самое, по ее мнению, неподходящее время. Не лезла с заботой: слишком быстро поняла, что от ее сочувствия Фабиан только мрачней делается. Сорвалась внезапно. Им пришлось пересекать спустившийся в долину меж двух холмов снежный язык. Рыцарь спешился, повел коня в поводу, буркнув: «Еще ноги переломает, бес его знает, что тут под снегом». Жеребец фыркал, прядал ушами и рвался вперед, к траве на склоне холма.
День выдался солнечным, белизна снега резала глаза. Паолу трясло, ей чудился далекий вой метели и треск льда. Хруст. Крик. Ее крик — но тогда она не поняла, никогда не думала, что…
— Как забавно снег хрустит, — пробормотал Фабиан. Кажется, он еще что-то говорил, но Паола вдруг развернулась и вмазала рыцарю по физиономии. Замерла на миг, глядя в ошалелые глаза, придушенно всхлипнула и полетела прочь, к холму, и дальше, туда, откуда не будет видно проклятой снежной белизны, в заросшую серебряной полынью степь…
У Фабиана хватило ума не спрашивать, что на нее нашло, и не выговаривать, насколько рискованно отрываться друг от друга. Вот только после того случая он замкнулся еще больше и старался даже не глядеть на жезлоносицу лишний раз. А у Паолы появилось навязчивое желание спросить прямо, не ее ли рыцарь винит в гибели брата.
Не спросила.
Понимала — если и так, все равно вслух не упрекнет. Ему ли не знать, война не спрашивает, кому жить.
А потом стало поздно.
Их засекли почти у самого рудника. Скальный выступ торчал посреди ровной степи, как чучело в огороде, — издали видать. И Паолу уже тянуло туда, ощутимо, как мотылька на свет. Сейчас она не промахнулась бы мимо цели даже без того описания, которым снабдил долговязый вор. Скоро… совсем скоро — все…
Хриплый боевой клич обрушился на степь, невесть откуда возникли среди высокой травы полуголые мускулистые воины в шкурах, прянул, загарцевал Фабианов жеребец, рыцарь выругался сквозь зубы, привстал на стременах. Прищурился, оглядываясь. Потянул из ножен меч. Бросил Паоле резкое, как плевок:
— Ты — к руднику. Пусть не вернемся, жезл должен стоять.
Паола не стала спорить. Но и удачи Фабиану не пожелала. Незачем желать удачи тому, кто ищет смерти.
Она летела к цели, а позади орали степняки, дико ржал Фабианов жеребец и злая сталь то свистела, то чавкала, рассекая воздух — и плоть. Паола удивилась мельком, что слышит, и тут же забыла. Подумала: Фабиан погибнет, потому что без Гидеона он и так не живет, а она — потому что увязла в прошлой боли, как муха в смоле. И еще — что Гидеон отослал ее прочь, и Фабиан — тоже, но один хотел спасти, а другому было все равно. И оба, оба, оба были правы! Империи нужны жезлоносицы, потому что без них не будет ни золота, ни магии. Потому что это их дело, их долг — добывать Империи золото и магию. А спасаться — после. Если дело сделано. Ради следующей миссии, ради золота и магии для Империи.
Наверное, она должна была что-то чувствовать. Что-то… особенное. Но, когда перед глазами тускло сверкнуло золото, Паола всего лишь сосредоточилась привычно и бездумно, призывая силу, кивнула проблеску синего и золотого, несколько мгновений смотрела, как пробивается меж сизой степной травы сочная зелень, — и, развернувшись, помчалась обратно. К Фабиану. Будь проклято все золото мира, ее место там. Он погибнет, все равно погибнет, раз хочет этого, но, может быть, не сегодня. Если она успеет…
Не успела.
Увидела только, как рухнул под рыцарем конь, подминая дикаря. Взлетел над свалкой меч Фабиана — раз, другой… Взгляд Паолы нашел черноволосый затылок рыцаря, зацепился за искаженное яростью лицо в татуировках, широкое лезвие топора, мускулистые руки в крови…
Наверное, безумие заразно: Паола врезалась в схватку, как будто могла что-то сделать, будто руки ее не были пусты, а магия позволяла не только лечить, но и убивать. Заплясали перед глазами перекошенный в крике рот степняка, сжатые губы Фабиана, кровь, взблески стали… Ударило в бок острым, дернуло к земле, полоснула до самого сердца слепящая боль — и бой кончился.
…Темнота была рваной и алой. Ее разбивали крики, голоса, чьи-то руки, боль, тряска, дурнотная слабость и снова боль. Иногда в голове прояснялось, мелькало удивление: почему жива? Но тут же снова наплывало беспамятство, и вновь оставались лишь ощущения — тряска, боль, алые вспышки под веками, тяжелый стук в висках… пока беспамятство наконец не победило.
Первой вернулась боль. Паола дернулась, когда чьи-то жесткие пальцы ухватили не то за ребро, не то вовсе за кишки. Заорала бы, но сил хватило только пискнуть. Полыхнуло перед глазами алым, плеснуло огнем в боку. Паола услышала собственное дыхание, хриплое и рваное; память дернуло нехорошим, тревожным, но чем, понять не успела — чужой голос пробубнил в ухо что-то непонятное, и навалился сон.
Снилась метель. Выламывала крылья из плеч, обвивала ноги, тянула на землю, под чужую сталь, в круговерть оскаленных лиц и морд. Плевала в лицо кровавыми осколками. Забивала рот снежным кляпом, стискивала горло ледяной удавкой. Паола металась, силясь открыть глаза, грубые пальцы стискивали плечи, чужие голоса то слышались у самого уха, то пропадали за воем, плачем и смехом проклятой метели.
Там, за метелью, ждал Гидеон. «Я приду», — шептала Паола. «Не придешь», — спорил чужой голос. А Гидеон молчал. Всегда он молчал!
— Пей! — Ее трясли за плечи, приподнимали. Выдирали из метели и голосов. Паола глотнула горького, закашлялась — бок прошила тупая боль — и открыла глаза.
Мягкий сумрак, запах трав и терпкого дыма. Чашка под носом, красноватый глиняный бок сжимают тонкие пальцы.
— Еще пей.
Голос молодой, резкий, звонкий. Лица не разглядеть — метельный туман заволакивает глаза. Остается выпить и снова заснуть. На этот раз — без метели, голосов и Гидеона.
В следующий раз Паолу разбудили поздним утром — судя по широкой полосе солнечных лучей, косо пересекавшей ее постель. Снова сунули чашку под нос и велели пить. Теперь Паола смогла приподняться и проглотить горький отвар залпом. Вгляделась в сидящую возле нее дикарку. Подумала: нет, ночью была другая. Та казалась молодой, а эта дряхлая старуха. Глубокие морщины иссекли лицо, глаза запали, щеки ввалились, только и есть красоты, что острый нос клювом торчит. И руки темные, жилистые, обтянутые по-стариковски сухой кожей, словно лежалым пергаментом.
Старуха заглянула в опустевшую чашку, кивнула. Откинула укрывавшее девушку меховое одеяло. Паола приподнялась на локтях: взглянуть.
— Лежи, — старуха толкнула в грудь, — не смотри.
Жесткие пальцы мяли бок. Хватка у бабки не стариковская! Паола нашарила края постели, вцепилась до боли под ногтями. Отметила краем сознания: войлок, толстый и мягкий. В этот миг в боку полоснуло вовсе нестерпимо. Паола дернулась, чьи-то руки прижали ее плечи к войлоку — мертво, не двинуться.
— Тихо, — зашептал в ухо горячий голос, — терпи, не шевелись.
Снова, как ночью, показалось — кишки тянут наружу. В глазах потемнело, все кости словно разом размякли в кисель. Паола всхлипнула.
— Терпи, — шептали в ухо, — промыть надо.
Старухины пальцы вспыхнули вдруг огненными клещами, и Паола потеряла сознание.
Зато следующее пробуждение оказалось спокойным. Боль притихла, сменившись слабостью, но ведь слабость не мешает оглядеться вокруг. Взгляд Паолы скользнул по серому войлочному полу, узорам на стене — закорючки-человечки, непонятные завитки и черточки, а вон, кажется, солнце и луна… Паола попыталась привстать, рассмотреть поближе, но голова закружилась, прошиб пот, и девушка оставила попытки двигаться.