Четыре жизни. Хроника трудов и дней Павла Антокольского — страница 15 из 39

Но главное в книге, конечно, полные динамики, весомые и зримые, написанные с истинным подъемом стихи об Армении и Грузии, а также лирические стихотворения («Зоя», «Приближается время осенних пиров», «Тост»). Некоторые из них прочно вошли в лирику Антокольского и стоят в ряду ее лучших достижений.

«Все-таки в цикле грузинских стихов, — писал мне Антокольский, — лучшие поэтически и самые важные по смыслу — это те, в которых даны портреты: Тициава Табидзе, Нико Пиросманишвили, Тамары Абакелия. Да, по чести сказать, они вообще одни из лучших за всю мою жизнь. Особенно — Тициан».

Антокольский всегда любил писать портреты. Вспомним, что в его «Третьей книге» был раздел «Фигуры», где как раз и содержались портреты, выполненные с присущим ему «пластическим», «скульптурным» мастерством. Но то были портреты исторических лиц. Теперь поэт пишет портреты своих современников. В превосходном стихотворении «Тициан Табидзе» знаменитый грузинский поэт изображен со стаканом в руке, во время застольного тоста:


Кроток сердцем, выдумкой богат,

Как Крылов дороден и спокоен,

Говор останавливал рукой он,

Начинал как будто наугад.


Застольная речь Тициана превращается в своего рода исторический экскурс. Веселый дружеский тост произносится на той самой земле, «где драгунской шашкой искалечен был когда-то человечий труд», «где вставал рассвет в бивачном дыме», «где прошли монголы, франки, греки»... Теперь, «в одеянье времени и льда» (разрядка моя. — Л. Л.), здесь говорит со своими русскими друзьями грузинский поэт.

Выше я уже упоминал одно из наиболее сильных стихотворений грузинского цикла — «Ночь в селении Казбек». Поводом для этого стихотворения, как я уже рассказал, стало истинное трагическое происшествие. Оно не могло пройти мимо Антокольского с его необычайно острым ощущением трагического в жизни и в поэзии:


Шли тучи. Звезд не было. Ночь растянулась. Но в сфере

Огня керосиновых ламп продолжалась еще

Трагедия.

И, как защитник на смятом бруствере,

Встал кто-то из летчиков, заговорил горячо.


Летчик недаром встает, «как защитник на смятом бруствере». Катастрофа в горах представляется поэту эпизодом на поле боя. Он видит, как горы идут за гробом погибших и поют: «Вы жертвою пали в борьбе...»

Стихотворение выходит далеко за пределы рассказанного в нем частного трагического эпизода. «Теперь мне кажется, — пишет Антокольский в очерке о Тициане Табидзе, — что тогда, в тридцать пятом году, сквозь стекла террасы на Казбеке в наши бессонные глаза смотрело наше будущее, пристально смотрели ждавшие нас беды и утраты».

Это не напрасные слова, сказанные задним числом: «Ночь в селении Казбек» в самом деле проникнута предчувствием битвы и неизбежных для нее горьких и невосполнимых потерь.

Через два года после «Больших расстояний» Антокольский выступает с книгой «Пушкинский год».

В начале 1937 года наша страна широко отмечала столетие со дня гибели Пушкина.

Антокольский обратился к пушкинской теме, как мы знаем, не впервые. «Третья книга» заканчивалась стихотворением «Пушкин», а «Нева», посвященная наводнению 1924 года, во многом была продиктована историческими и литературными реминисценциями: «И будто на тысячах лиц посмертные маски империи», «И в куцой шинели, без имени безумец, как в пушкинской ночи...»

Новую книгу открывает цикл «Пушкин», включающий три стихотворения: «Дорога», «Работа» и «1837 — 1937».

Первое стихотворение Антокольского о Пушкине входило в «Третьей книге» в раздел, целиком посвященный размышлениям о поэтическом ремесле («Поэт», «Ремесло»). В избранных сочинениях Антокольского раздел, куда обычно входят эти стихи, носит название «Жизнь поэта». Объединяя «Пушкина» с «Поэтом» и «Ремеслом», Антокольский подчеркивает, что пушкинское творчество для него — личное внутреннее достояние, постоянный предмет сокровенных размышлений о тайнах поэзии, неотъемлемая часть жизни каждого поэта.

Теперь, в новом пушкинском цикле Антокольского, Пушкин предстает как неотъемлемая часть духовной жизни не только поэта, но и народа. В стихах о Пушкине чувство истории, никогда не изменяющее Антокольскому, помножается на столь же верное чувство современности. «Бьется рыбка в сетях золотая, бьет крылом петушок золотой», «Там, в сторонке дремучей, медвежьей, спит Татьяна. И снится ей сон» — все это, «со страниц хрестоматий вставая», составляет духовное богатство народа, все это принадлежит не истории, а сегодняшнему дню, всем этим и определяется истинное бессмертие поэта:


Он затвержен в боях и походах.

Он сегодня — и книга и чтец,

Он узнал, что бессмертье не отдых,

А тревога стучащих сердец.


С собственными стихами о Пушкине соседствуют переводы — из классика азербайджанской поэзии Мирзы Фатали Ахундова («На смерть Пушкина») и из современного армянского поэта Наири Зарьяна («Пушкину»).

Однако название новой книги Антокольского — «Пушкинский год» — не исчерпывает ее содержания. Да и 1937 год, как хорошо помнят люди старшего поколения, был не только пушкинским.

Грозные события происходили за рубежом нашей страны — все явственней нависала над миром зловещая тень германского фашизма. Всего два года отделяли человечество от начала второй мировой войны. Напряженной была обстановка и внутри страны — народ добился огромных успехов в строительстве нового общества, но именно с 1937 годом связаны самые уродливые проявления культа личности, выразившиеся в массовых репрессиях.

«Пушкинский год» лишен гармонической цельности, какая ощущалась в «Больших расстояниях».

Антокольский не был бы самим собой, если бы всем существом не ощущал времени, не предчувствовал грозной опасности, неотвратимо надвигающейся из-за рубежа. «Мы вглядываемся, — писал он, — на севере, на юге, на западе черно. Черно, как никогда».

Вошедший в книгу раздел «Стихи из дневника» — первый насквозь публицистический цикл Антокольского, неразрывно связанный с текущими политическими событиями, — от начала до конца проникнут тревогой. Ее нельзя назвать иначе, как предвоенной.

Тревожны и полны мрачных предчувствий размышления поэта над картой Европы. Встречая Новый год, он обращает свой взгляд к истекающему кровью Мадриду. В день Красной Армии он задумывается о Германии, готовящейся к «смертельному прыжку», и в свою очередь готовит себя и своего читателя к борьбе с этой Германией «за лунный блеск сонат, за конченное братство, за все, что сожжено в фашистской стороне».

Менее сильным оказался раздел «Октябрьские стихи», посвященный двадцатилетию советской власти. Основа его, как и пушкинского цикла, все то же органическое чувство истории:


И, вся дымясь и вся дыша ненастьем,

В кровоподтеках, в саже, в клочьях тьмы,

Внезапно распахнет ворота настежь

История пред нашими детьми.


Но поэт все-таки не достигает привычной для него образной силы, а иногда и попросту переходит на язык газетной публицистики. Это ощущается и в «Октябрьских стихах», но в особенности относится к стихотворениям «Ненависть» и «Народ». Теперь Антокольский никогда не возвращается к ним. Зато в стихах «Руставели» (в поздней редакции — «Носящий тигровую шкуру»), «Баку», «Утро в Баку», «Говорит преданье» голос поэта звучит с обычной для него свободой и раскованностью, — невольно кажется, что эти стихи перешли в «Пушкинский год» из «Больших расстояний» и принесли с собой все, чем так силен Антокольский, — «пламенное пурпурное небо, резкий ветер в путанице скал», «всех светил круженье огневое», «русла рек. Задебренные спуски. Ликованье путаных крутизн».

«Пушкинский год» завершается поэмой «Кощей».

Антокольский рассказывает, что она далась ему с трудом. Поэт впервые соприкоснулся с русским фольклором (здесь было, по его мнению, некое пересечение с пушкинской темой). Работая над «Кощеем», Антокольский перечитал горьковскую «Жизнь Клима Самгина», и, по его словам, это очень помогло ему, восстановив в памяти то, что он своими глазами видел в детстве: купеческие особняки, модерн Рябушинских, обжорку Охотного ряда, а затем — похороны Баумана и баррикады в арбатских переулках.

Поэме предпосланы два эпиграфа: из «Народных русских сказок» Афанасьева и из Пушкина: «Там царь Кашей над златом чахнет». Слова из «Руслана и Людмилы» как бы осеняют поэму.

Я уже приводил строки из «Фамильного портрета»: «А ты еще здравствуешь, хилый и хитрый, ведешь свою опись, Кощей!» Называя так героя, которому, в сущности, посвящено все стихотворение, поэт раскрывает его тайное тайных. Сказочный Кощей бессмертен. Поэтому и герой «Фамильного портрета», даже пустив себе пулю в «хрупкий висок», вырастает из-под гробовых плит с возгласом: «Где шляпа моя? Где шкатулка златая?»

От «Фамильного портрета» Антокольский прямой дорогой пришел к «Кощею». Поэма, как и стихотворение, построена исторически: в обоих случаях образ героя проходит сквозь века, сохраняя и умножая свойственные ему черты сверхчеловеческой страсти к золоту. Но в «Фамильном портрете» исторический план скомкан, века мелькают в некоей фантасмагорической спешке, характерной для первой поэтической жизни Антокольского (в своих избранных сочинениях поэт всегда дает это стихотворение, написанное в тридцатых годах, в разделе «Двадцатые годы»).

В «Кощее» же исторический план (восемьсот двенадцатый год, девятьсот пятый, девятьсот четырнадцатый, наконец, Октябрь девятьсот семнадцатого) дается совсем иначе — в реалистическом духе. При этом стих Антокольского ничего не теряет в своей выразительной силе, а лишь становится более мужественным и сосредоточенным.


Кончался прошлый век. В купеческих столовых

Сверкало, как огонь, из золоченых рам