Необыкновенная — пусть и воображаемая! — встреча «нежно и грозно» обвенчала «смертный прах старухи с бессмертной бронзой». Чудное мгновение этой встречи изображено в балладе с неподдельной энергией и силой:
И горячие кони били оземь копытом,
Звонко ржали о чем-то еще не забытом,
И январское солнце багряным диском
Рассиялось о чем-то навеки близком.
Солнце не засияло, не засверкало, не заблистало, а рассиялось. Найдено единственно необходимое слово — нежное и грозное.
Все названные выше стихи, а также некоторые другие («Письмо в Польшу», «Медный всадник», «Черная речка») вошли в книгу «О Пушкине» вместе с исследовательскими очерками, переводами и рассказами. В книгах «Испытание временем» и «Поэты и время» есть статьи о Лермонтове, Державине, Рылееве, Блоке, Шиллере, Гюго, но нет ничего о Пушкине. Антокольский словно еще не решался тогда взяться за эту тему. Наконец пришла пора подвести итог своим многолетним размышлениям над жизнью и творчеством великого поэта.
В моей краткой хронике трудов и дней Павла Антокольского я не берусь рассматривать вопрос о том, что нового внес он в исследование пушкинского творчества. Это специальная тема, выходящая за рамки моего очерка. Но в книгу «О Пушкине» наряду со статьями о творчестве поэта, стихами и переводами вошел рассказ «6 октября 1833 года» — дебют Антокольского-прозаика. Через пять лет, издавая книгу «Пути поэтов», Антокольский включит в нее и три рассказа о Лермонтове — «В тот день, в ту ночь», «Демон», «Казнь Мартынова».
«Он просыпается внезапно, без причины, сразу вскакивает, опускает босые ноги на холодные половицы. Еще совсем темно. Только в запотевших окнах старого болдинского дома угадывается странное реяние, — кажется ему, что это предвестие зари. Тишина. На тысячи верст звонкая тишина ранних октябрьских заморозков, которые он всегда любил».
Так начинается «6 октября 1833 года». Еще ни о чем не рассказано, еще ничто не произошло, но мы уже в мире Пушкина. Кажется, только Пушкин мог проснуться так внезапно, с бьющимся от смутной тревоги сердцем, так стремительно вскочить, словно испытывая потребность немедленного энергичного действия. Кажется, только Пушкин мог заметить в запотевшем темном окне странное реяние, — кстати, не это ли прежде всего и вводит нас в пушкинский поэтический мир...
«Звонкая тишина ранних октябрьских заморозков» перекликается в рассказе с высокой зрелостью мыслей и чувств, присущей тридцатичетырехлетнему Пушкину. «...Таких ясных и сильных мыслей, кажется, никогда еще не было. И тишины такой никогда не было. С каких же пор он ждал ее прихода?»
Всю свою жизнь Пушкин мечтал об этой прозрачной и ясной тишине. Когда она на короткий срок приходила, «летело перо по бумаге, как голубой парус, и вилась вслед парусу волнистая черная линия — четырехстопный ямб».
Сила рассказа не в сюжетных эпизодах, хотя и они написаны отменно, а в широком и свободном течении пушкинских мыслей — от дорожных впечатлений к Пугачеву, от Пугачева к письмам Натали, от писем к «Езерскому», от «Езерского» к Мицкевичу, от Мицкевича к книге о творении Фальконета и, наконец, к гениальной поэме, которая будет написана в этой «звонкой тишине ранних октябрьских заморозков».
Если в рассказе о Пушкине взят один — внешне, казалось бы, ничем не примечательный — день жизни поэта, что подчеркнуто уже и названием рассказа, то Лермонтова Антокольский изображает в один из самых знаменательных, исторически значительных моментов его биографии. Это также подчеркивается уже и названием рассказа — «В тот день, в ту ночь». Речь идет о последних сутках жизни Пушкина.
Однако, сравнивая два рассказа Антокольского о великих русских поэтах, нельзя не отдать предпочтения рассказу о Пушкине. Дело не просто в том, что один рассказ удался больше, а другой меньше. В рассказе о Пушкине ощущаются черты самостоятельного художественного исследования: может быть, мы и не узнали ничего нового, но все равно мы обогащены, потому что заглянули в тайное тайных поэта, приобщились к его внутреннему духовному богатству. Рассказ о Лермонтове не приносит такого обогащения, — в разговорах поэта с Арендтом, Николаем Столыпиным, Святославом Раевским тема раскрывается иллюстративно, здесь нет самостоятельного художественного угла зрения, отличающего рассказ о Пушкине. В результате образ Лермонтова проигрывает и в поэтичности и в глубине.
Более поэтическим и глубоким образ Лермонтова предстает, на мой взгляд, в рассказе «Казнь Мартынова», хотя визуально он присутствует лишь в самом начале рассказа, в роковые минуты дуэли. Основа сюжета — судьба человека, который убил Лермонтова и этим обрек себя на медленную, тридцатилетнюю казнь. В рассказе о Мартынове Антокольский вновь выступает в роли самостоятельного художественного исследователя: на этот раз он исследует душу человека ничтожного, пустого, мечущегося от напрасных попыток самооправдания к столь же тщетным запоздалым раскаяниям.
В прозе Антокольского без труда различаются лучшие черты его поэзии — неизменно верное чувство времени, неподдельный историзм, завидная точность языка и стиля. В то же время Антокольский демонстрирует в своих рассказах и новые для себя качества, — прежде всего, глубину психологического анализа.
Выпустив в 1960 году книгу «О Пушкине», Антокольский продолжал работу над пушкинским творчеством. Он написал и включил в «Пути поэтов» большую статью о «Евгении Онегине». Статья кончается так: «Чувство истории стало доминирующим в творческой практике Пушкина, в его тревожных поисках и огромных открытиях. Оно и было тем «магическим кристаллом», который дался Пушкину в руки как никому другому до него». Таков итог многолетних размышлений Антокольского над творчеством Пушкина.
Утверждая, что пушкинским «магическим кристаллом» было чувство истории, Антокольский не совершает открытия.
Его слова представляют другой важный интерес: они помогают понять, какое значение имел Пушкин для него самого, какие черты в необъятно-многообразном творческом облике великого поэта были ему особенно близки.
В поэме «Кощей» есть такие строки:
Едва намечено пунктиром,
Восстанье мчалось по следам.
За временем — честней и краше,
Чем яростный морской прилив,
Одних — на годы ошарашив,
Других — навеки окрылив!
Почти через десять лет в одной из статей военного времени, цитируя знаменитые тютчевские слова: «Блажен, кто посетил сей мир в его минуты роковые», Антокольский пишет: «Одних история на годы ошарашивает, других — навеки окрыляет». Видимо, эта мысль кажется ему важной.
Мы вправе придать этой мысли свое толкование: некогда сам Антокольский был «ошарашен» историей. Тогда в его стихах являлись Горгоны и Химеры, служившие благодарным материалом для литературных пародий. Но, сначала «ошарашив» Антокольского, история впоследствии «окрылила» его навсегда.
Овладев ее «магическим кристаллом», он, собственно, и стал самим собой, тем Антокольским, чье творчество неотъемлемо вошло в советскую поэзию, заняло в ней место, принадлежащее только ему одному. Так он стал поэтом Истории и поэтом Времени.
Один из самых сокровенных образов поэзии Антокольского — образ Времени, которое, шумя крыльями, летит над головой человека. Рассказывая о героическом вьетнамском партизане сорок третьего года и о нечеловеческих испытаниях, выпавших на его долю, поэт пишет: «Меж тем вверху в исполинских гулах летело время, ширяя крылами». В лирическом стихотворении, написанном накануне тридцатой годовщины Октября, читаем: «Так и было! Но время летит, как летело когда-то. Слышишь, крылья шумят над твоей и моей головой». А вот строки, посвященные Марине Цветаевой: «Не оборачивайся! Слышишь? Снова шумит крылами время над тобой». Наконец, в поэме «Пикассо» Время само обращается к герою: «Я лечу над тобой, художник. Как шумят мои крылья — слышишь?»
В рассказе «б октября 1833 года» мы также находим тот же дорогой сердцу поэта образ: «Меж тем в дальних комнатах, одни вслед за другими, часы отзвонили двенадцать ударов. Он слышит над собой слитный, ничем не колебимый, широкий шум. Это крылья летящего времени».
Крылья Времени как бы осеняют человека. Если он слышит над собой шум этих крыльев, значит, Время считает его своим. Если он перестанет слышать этот «слитный, ничем не колебимый, широкий шум», значит, с ним случилось самое страшное в жизни.
О чем бы ни писал Антокольский, он постоянно слышит, как над его головой шумят крылья Времени. Может быть, это и есть главная индивидуальная особенность его поэзии, резко характерная, личная, именно ему свойственная черта. По ней мы всегда можем узнать каждое его стихотворение.
Порой гул Времени становится у Антокольского темой произведения. Такова историческая поэма «Океан». Каковы бы ни были ее достоинства и недостатки, написать ее мог только Антокольский. Только у него мог родиться ее замысел, только в его поэзии могли возникнуть отделенные друг от друга столетиями исторические сцены, которые проходят перед нами как бы в раскатах мировой грозы, при мгновенно вспыхивающем и так же быстро гаснущем блеске молний.
«Говорит железо», «Рождение класса», «Кончена первая мировая», «Кончена вторая мировая», «Гибель класса» — по одним этим названиям мы без труда узнаем Антокольского. Но с особенной остротой мы ощущаем его почерк, как только вступаем в образный мир поэмы.
Земля, нагая и пустая,
Глядит в безмерный водоем.
В земле железо спит, мечтая
О грозном будущем своем.
В ней камни спят, чтобы в соборах
Лечь полукружьем гладких плит.
В селитре спит гремящий порох.
В шумящих соснах мачта спит.
Вслед за вступлением поэт предоставляет слово железу. Друг друга сменяют неожиданные ремарки: «Железо вырвалось из-под земли и продолжает», «И уже ржавое от крови, одряхлевшее от зазубрин, оно продолжает». Железо страстно молит людей не извращать его доброй природы, всмотреться в его добрый блеск. Может быть, этой картине, как заметил критик Ал. Михайлов, «недостает присущей Антокольскому социальной конкретности», но ее тотчас сменяют другие, где как бы развертывается классовая история человечества. В сгущенно-символических, порой почти гротескных образах поэт изображает рождение капитализма, в чьих недрах возникает и растет грозная сила, обрекающая его на неизбежную гибель.