Четыре жизни. Хроника трудов и дней Павла Антокольского — страница 34 из 39

«Вечный гул океана! С тобою я знаком на короткой волне», — восклицает поэт. Это и есть гул Времени, навсегда вошедший в его кровь.

Отсюда Антокольский идет к «Четвертому измерению». Первый раздел книги, давший ей название, построен так же, как «Океан», — отдельные стихотворения столь тесно связаны друг с другом, что образуют, в сущности, поэму. В «Океане» четвертое измерение выступало как бы под псевдонимом, здесь оно названо своим настоящим именем.


Ты, Время, измереньем будь четвертым,

Или припиской в договоре с чертом,

Или костром на богатырской тризне,

Чем хочешь, лишь бы продолженьем жизни!


В книге есть раздел «Путевой журнал», посвященный Адриатике. На первый взгляд может показаться, что он лишен прямой связи с общим идейным замыслом книги. На самом же деле каждое стихотворение — и «Адриатика впервые», и «Адриатика в полдень», и «У Диоклетиана», и «Сараево, 1914» — проникнуто все тем же чувством Истории. Эти стихи опять-таки меньше всего похожи на туристские зарисовки. В них, как и в «заграничных» стихах Маяковского, поэтически закреплен особый взгляд на мир, присущий только их автору. У кого, кроме Антокольского, могли возникнуть такие историко-культурные ассоциации? Кому, кроме Антокольского, поездка в Югославию могла продиктовать стихотворение «У Диоклетиана»?

И снова: перед нами не просто отличное стихотворение о римском властелине, по одной из версий покончившем жизнь самоубийством, а звено в цепи единого поэтического замысла.


А дальше голубела соль морская,

Купель Перуна, колыбель Зевеса,

Вне времени, и зыбилась, сверкая,

Лишенная объемности и веса.


Эта строфа дается дважды: когда речь идет о жизни и смерти Диоклетиана и как бы через шестнадцать с половиной веков, когда поэт вступает в «пустой триклиний, где рухнул Диоклетиан на плиты».

Можно было бы подумать, что перед нами попросту пейзажный фон, но вскользь брошенное «вне времени» энергично подчеркивает главную мысль поэта: все подвластно могучему ходу Истории; его жертвой пал и Диоклетиан. Главным действующим лицом стихотворения и на этот раз остается Время.

«Время, время! Это ты, странник, а не археолог...» — пишет Антокольский. Он словно дает ключ к своим «заграничным» стихам и заодно объясняет, почему его экскурсы в историю никогда не носят археологического характера.

Оказавшись в Сараеве, Антокольский, естественно, вспоминает о Гавриле Принципе. Не только потому, что поэт вообще привык мыслить историческими ассоциациями, но и потому, что выстрел в Сараеве занимал его на протяжении многих лет.

Еще в стихотворении «1914» (оно вошло в книгу «Запад») Антокольский писал:

Мрачнеют парки. Молкнет ропот.

И пары прячутся.

И вот

Тот выстрел по австрийской каске,

Тот скрюченный громоотвод.


К той же теме он обратился в поэме «Кощей», написанной более чем через десять лет: «Какой-то шут свинцовую пилюлю в Сараеве нежданно проглотил». Наконец, в поэме «Пикассо», появившейся еще через четверть века, читаем: «Какой там шут в Сараеве убит, австрийский этот — как его? — эрцгерцог...»

Но во всех этих случаях выстрел в Сараеве лишь упомянут, как незаменимо точная примета времени, как один из своего рода сигналов начавшейся военной эпохи. Через много лет после первого упоминания о Сараеве Антокольский, побывав в Югославии, написал стихотворение «Сараево 1914». Здесь воплощен возникший у поэта образ сербского гимназиста, чей выстрел 28 июня 1914 года поразил австрийского престолонаследника и положил начало первой мировой войне.

«Сараево, 1914» еще раз подтверждает то, о чем я уже говорил выше: «аукнулось в 20-х годах — откликнулось в 50-х или в 60-х». Новое обращение Антокольского к сараевскому выстрелу подготовлено как бы дважды: тем, что поэт на протяжении многих лет так или иначе размышлял о нем, и тем, что поэта всегда влекло к себе трагическое в истории, а образ Гаврилы Принципа, конечно же, только и может рассматриваться как трагический.

Принцип представлен в стихотворении Антокольского как народный герой, сознательный борец за попранную национальную свободу. Сама картина выстрела дана в обычной для Антокольского динамически-экспрессивной манере: «Но гимназист высокомерный встал на посту, как полубог», «И тень мальчишеского торса росла вполнеба над стеной». В одном из писем ко мне, говоря о своем стихотворении, Павел Григорьевич подчеркивал, что «в последней строфе раскрывается его смысл, важный по крайней мере для автора...».

Вот эта последняя строфа:


Не подчиненный их решенью,

Ребенок, а не человек,

Он пулей был, а не мишенью.

...Так начался двадцатый век.


То, что Гаврило Принцип был пулей, а не мишенью, важно для всей концепции стихотворения. Народный боец, а не жертва австро-венгерской военщины — таков был этот сербский юноша, стрелявший не просто в австрийского эрцгерцога, но в весь ненавистный ему мир национального и социального гнета. Таким он предстает и в стихотворении Антокольского.

Отличное это стихотворение стало предметом весьма острой полемики. Впервые оно было напечатано в журнале «Октябрь» в 1964 году. Вскоре тот же журнал напечатал статью Ю. Полетики «О домыслах и вымыслах». Статья имела подзаголовок: «Неприятный разговор с поэтом П. Антокольским». Вслед за ней был опубликован ответ Антокольского, озаглавленный «Продолжение неприятного разговора».

Ю. Полетика обвинил Антокольского в искажении исторических фактов. Что же Антокольский исказил? Оказывается, одну фактическую ошибку он действительно допустил. Он написал о Гавриле Принципе: «Засунув в каменный мешок, до казни стерли в порошок». Но Принцип, напоминает Ю. Полетика, не был казнен: его приговорили к двадцати годам тюремного заключения. Просидев три года, он умер в тюрьме от туберкулеза.

Антокольский внес в стихотворение необходимую поправку: «Засунув в каменный мешок, без казни стерли в порошок».

Все остальные упреки и обвинения он отверг. Статья Ю. Полетики — еще один пример нежелания (или неумения) понять, что в данном случае речь идет не об историческом трактате, а о поэтическом произведении. По поводу строки «до казни стерли в порошок» Ю. Полетика иронически восклицает: «Что за странный и безвкусный способ расправы?!» Антокольскому приходится разъяснять, что это не более чем «обычная идиома в современном русском разговорном и литературном языке». По поводу строк: «И тень мальчишеского торса росла вполнеба над стеной» Ю. Полетика замечает: «Ей-богу, это же настоящий Чиче из фильма «Месс-Менд»...»

Но дело не в курьезах. Важнее другое: в статье Ю. Полетики сказался тот самый педантизм, с которым почти всякий раз сталкиваются писатели, берущиеся за исторические темы. Антокольский пишет: «Всадил он раз-две-три-четыре-пять пуль в эрцгерцога...» На самом деле Принцип стрелял только три раза. Это дает повод для упреков в недопустимо вольном обращении с историческими фактами. Отвергая эти упреки, Антокольский с полным основанием спрашивает своего сурового критика: «...Было ли у Шиллера право спасти Жанну д’Арк от английского суда и костра и даровать ей смертельную рану на поле боя?.. Было ли у Пушкина право поверить сомнительному слуху о том, что Сальери отравил Моцарта? Примерами подобного рода полна вся мировая поэзия. Она полна домыслами и вымыслами, и если бы дело обстояло по-другому, самой поэзии не было бы!»

«Продолжение неприятного разговора» — не просто ответ критику. Это выступление по принципиальным вопросам, касающимся не только Антокольского, но буквально всех, кто пишет романы, повести, пьесы или стихи на исторические темы. Недаром, заканчивая ответ Ю. Полетике, Антокольский подтверждает свою верность раз навсегда избранной позиции «по отношению к историческому событию». «Изменить этой позиции, — подчеркивает он в заключение, — значило бы изменить самой поэзии».

Кстати, если уж речь зашла о публицистике Антокольского, нельзя не остановиться на том, какое место она занимает в его творческой работе.

В одной из своих статей Антокольский писал: Поэт должен быть и политиком, и философом, и историком, и вообще широко и полно осведомленным человеком, многосторонне вооруженным деятелем. Он должен быть таким деятелем не в декларациях, а в самих стихах, внутри стихов, в их тексте».

Я хотел бы отметить здесь не столько слова о том, что поэт должен быть «многосторонне вооруженным деятелем», — подобные слова нередко произносятся людьми, которые не имеют на них никакого права, ибо никогда не были и не могли быть деятелями такого типа, — сколько призыв проявлять вооруженность в самих стихах, в их тексте.

В отличие от многих, Антокольский имеет право призывать к этому, ибо в своих стихах он действительно «и политик, и философ, и историк и вообще широко и полно осведомленный человек».

Отсюда и его пушкинские исследования и очерки о других классиках отечественной и мировой поэзии. Отсюда его многочисленные публицистические выступления по самым различным вопросам.

Только за последние годы он написал и о столетии Библиотеки имени Ленина, и о первом томе Краткой литературной энциклопедии, и об открытии в Москве Пушкинского музея, и о работе поэтического объединения «Магистраль», и о парижском издании Пушкина, и о восьмитомном Собрании сочинений Блока, и о проекте изменений в русской орфографии, и о тысячелетии славянской письменности, и о многом другом. Одновременно он публиковал зарубежные очерки (Вьетнам, Болгария), высказывался о работе своих товаришей по поэтическому цеху (Э. Межелайтиса, С. Кирсанова, К. Кулиева, Н. Тихонова, С. Наровчатова, И. Волгина), откликался на историко-литературные даты (75 лет со дня смерти Эминеску, 250 лет со дня рождения Ломоносова, 175 лет со дня рождения Батюшкова) и, кроме того, систематически выступал в печати по насущным проблемам художественного перевода и по самым острым вопросам литературной современности («Поэзия и физика», «О простейших истинах», «Отцы и дети», «В разга