р споров»).
«Вы — один из немногих деятелей культуры, которые реально представляют себе истинную взаимосвязь между культурой (литературой, искусством и т. п.) и жизнью», — писал Антокольскому кандидат технических наук Ю. Прозоровский, откликаясь на одну из его статей. Читатель отнесся к автору статьи не как к поэту, хотя отлично знал его стихи, а как к деятелю культуры, многосторонне вооруженному деятелю, добавлю я от себя.
Каждое публицистическое выступление Антокольского значительно по-своему, но особенно важной, наиболее широко раскрывающей его эстетические взгляды представляется мне статья «Поэзия и физика». Сначала автор напечатал ее в газете, а затем в дополненном виде она появилась в сборнике «Формулы и образы (спор о научной теме в художественной литературе)». Уже одно то, что Антокольский счел нужным вернуться к работе над статьей, подчеркивает ее особое, принципиальное значение.
Газетная статья опиралась на известное стихотворение Б. Слуцкого «Физики и лирики». Автор убедительно полемизировал с Л. Ошаниным, возражавшим Б. Слуцкому на том основании, что у него, Л. Ошанина, «есть личные друзья среди физиков» и что «эти физики не могут обойтись без его, ошанинских, песен». В книжном варианте статьи этой полемики нет, но зато общие вопросы, связанные с взаимоотношениями науки и искусства, поставлены гораздо шире и глубже.
Да, прямо и смело утверждает Антокольский, что бы ни говорили ученые о посещающих их порывах поэтического вдохновения, как ни пытались бы поэты (в частности, В. Брюсов) обосновать так называемую «научную поэзию», наука, точное знание, противостоит искусству. Ученый вслед за Ньютоном говорит: «Гипотез не утверждаю». Поэт отвечает ему: «Поззия — вся! — езда в незнаемое»...
Эта антиномия будет снята человеком коммунистического общества. Его предчувствовали Леонардо да Винчи, Ломоносов, Гёте. Математический анализ будет так же не чужд ему, как симфоническая музыка, поэтическое вдохновение — так же, как ток высокого напряжения.
Пафос статьи в целом — страстный призыв ее автора, многосторонне вооруженного деятеля, к широте кругозора, к глубокому научному познанию мира и к воплощению его, этого познания, «в самих стихах, внутри стихов, в их тексте».
«Если он, — пишет Антокольский о поэте, — еще не провел бессонных ночных часов, пытаясь (хотя бы пытаясь, большего не спросишь с него) проникнуть в тайны материи, разгаданные физиками ХХ века, значит, он действительно предпочитает плестись в обозе армии, покоряющей природу. Можно сказать и проще: если вся эта область не заманчива для поэта, значит, он вообще не поэт. Уже не поэт!»
Это — очень ответственные слова, и надо иметь право на то, чтобы сказать их. Речь, в сущности, идет о типе современного поэта. Уже не поэт, то есть не современный поэт, тот, кто не стремится проникнуть в тайны материи и предпочитает плестись в обозе армии, покоряющей природу.
В послевоенной творческой работе Антокольского публицистика занимает видное и, я бы сказал, все более заметное место.
В одном из писем ко мне Павел Григорьевич называл пять «китов», на которых всегда держалась его творческая жизнь: поэзия, театр, литературоведение, педагогика и живопись. Сюда с полным правом можно было бы добавить еще одного «кита» — публицистику. Впрочем, Антокольский не упомянул здесь и свою работу переводчика, хотя всегда придавал ей серьезное значение. Но это объясняется очень просто. «Что касается переводов, — отмечал в том же письме Павел Григорьевич, — то для меня они всегда внутри поэзии».
Отвечая на мой вопрос, как он относится к своим творческим увлечениям, выходящим за пределы собственных стихов, Антокольский писал: «Я все-таки придаю некоторое значение дорогам, которые уводили меня от поэзии... Литературоведение, театр и даже в какой-то степени живопись — эти три дороги в разные периоды жизни были мне так же дороги, как прямая и неизбежная дорога в поэзии. В настоящее время только одна из трех находится в таком положении: литературоведение. Театр, очевидно, отпал навсегда (в 1945 г. — не надо забывать, что режиссура — самая изнурительная работа на свете: пребывание на бессменной вахте в течение целого месяца, а то и больше!). Живопись оживает только спорадически, но этому я всегда радуюсь».
Надо сказать, что живописью (об этом увлечении Антокольского я еще не упоминал) он занимался и в молодые годы. В частности, он даже выступал как график. В тексте этого очерка воспроизведены некоторые его работы: обложка «Франсуа Вийона», рисунок к «Робеспьеру и Горгоне».
Однажды — это было в 1962 году — Антокольский принял участие в выставке писателей-живописцев, организованной Центральным Домом литераторов. В этой выставке участвовали, кроме него, С. Городецкий, О. Колычев, В. Левик и В. Масс. Среди работ Антокольского преобладали пушкинские и гоголевские сюжеты: «Невский проспект», «Ревизор», «Портрет», «Бесы», «Медный всадник», «Сон Татьяны», «Скупой рыцарь». Живописная манера Антокольского эмоциональна, экспрессивна и во всяком случае весьма своеобразна. Не думаю, чтобы имело смысл искать в картинах Антокольского черты, характерные для его стихов. В живописи Антокольский гораздо более условен, чем в поэзии. Его восприятие знакомых нам с детства литературных образов отличается детской же непосредственностью.
Примитивизм этого восприятия, разумеется, принципиален, ему нельзя отказать в остроте, но, может быть, именно по его вине проникновение в существо того или иного классического литературного образа становится менее глубоким, чем можно было ожидать.
Тогда же «Литературная газета» воспроизвела две работы Антокольского — «Медный всадник» и «Скупой рыцарь» — и сопроводила их короткой заметкой автора, озаглавленной «Живопись продолжает поэзию». Антокольский цитировал в ней стихотворение «Медный всадник» (1941) и указывал, что «картина, написанная через двадцать лет, говорит о том же, хотя и другим языком». И еще: «...Картины эти продолжают, в сущности, мои стихи. В них та же мысль, та же направленность внимания и воображения».
Я не взялся бы доказать, что стихотворение военного времени и написанная двадцать лет спустя картина говорят об одном и том же (сам Антокольский подчеркивает в своей заметке, что «доказать это, конечно, трудно»). Но несомненно одно — живопись для Антокольского отнюдь не «хобби», вроде собирания марок или игры на трубе. Это — одно из средств творческого самовыражения, один из способов комплексного решения тех или иных художественных задач.
Вернемся, однако, к поэзии — той области, где прежде всего решаются художественные задачи, выдвигаемые перед собой Антокольским.
В «Четвертом измерении» поэт пишет о замысле своей книги: «Пускай он не современный, он все-таки своевремен».
Этот замысел не только своевремен, но и современен, ибо «тайна времени тревожила людей гораздо раньше, чем вышло на сцену наше поколение, и будет тревожить людей позже, чем мы с нее сойдем. Но это наша тревога, специфически наша, людей середины двадцатого века». Поэт выражает уверенность, что «сказанному откликнется каждый современник. Каждый по-своему».
В чем состоит «тайна времени», неизменно тревожащая Антокольского?
На этот вопрос отвечают его книги.
Мы имеем все основания предположить, что в работе над ними поэт провел немало бессонных ночей, вслушиваясь в смутный гул времени, пытаясь проникнуть в тайны материи, размышляя о прошлом и будущем вселенной. Именно отсюда и его право на те ответственные слова, которые я привел выше.
Что греха таить, есть молодые люди, считающие, что любое стихотворение их сверстника, напечатанное в свежем номере «Юности», современнее «Середины века» Луговского или «Четвертого измерения» Антокольского. Эти люди по-своему любят поэзию. Они могут наизусть и с восхищением процитировать «Песню о ветре» или «Санкюлота». Но им кажется, что и Луговской и Антокольский не могут быть признаны современными поэтами, что они как были, так и остались поэтами двадцатых, тридцатых, в лучшем случае сороковых годов.
Досадное заблуждение!
В истории советской поэзии середина нашего века наряду с действительно выразившими время стихами молодых поэтов наверняка будет представлена творчеством Ахматовой, Пастернака, Твардовского, Луговского, Мартынова, Заболоцкого, Антокольского — мастеров, впервые выступивших много лет назад, но полностью сохранивших и даже приумноживших свою песенную силу в наши дни.
Подлинно современным делают поэта не свободный стих и корневая рифма, а характер и тип мышления. Это с полной убедительностью доказала книга Я. Смелякова «День России». Некоторым молодым людям она, может быть, покажется старомодной. На самом деле эта книга по всему своему складу гораздо более современна, чем ультрасовременные стихи иных «новаторов».
Кстати, среди множества статей, посвященных «Дню России», одна из лучших принадлежит Антокольскому. Она начинается высокой оценкой стихотворения «Русский язык»: «Положительно, такой самобытной хвалы родному языку не было в нашей поэзии за пятьдесят лет ее исторического бытия». Заканчивается же она четверостишием Смелякова, выбранным, конечно, не случайно:
Мне этой радости доныне
не выпадало отродясь.
И с каждым днем нерасторжимей
вся та преемственная связь.
Строфа взята из стихотворения «История». Антокольский пишет: «Высокая настроенность новой книги Смелякова может быть характеризована как историзм мысли и чувства поэта. Они сам еще в начале книги признается, что историзм есть новинка для него, приобретение зрелой поры».
Слово «история» Смеляков стал писать с большой буквы, и кто, как не Антокольский, должен был тотчас заметить это и обрадоваться от всей души. Его полку прибыло! В процитированных мною словах звучит невысказанная тайная гордость. Ведь сам-то Антокольский давно оценил силу историзма и отлично знает, какие горизонты открываются перед художником, умеющим мыслить и чувствовать