Приплывай ко мне в субботу,
Я найду тебе работу:
Буду юбки полоскать,
А ты на берег таскать.
Знать бы о подстерегающей нас чертовой дюжине, так и задержаться было бы не грех. А теперь жди у конечного причала новой припевки — их на всякого незадачливого заготовлено.
Ай, чук-чук-чук,
Наловили парни щук.
Наварили — хмурятся:
Оказалось — курица.
Что ж, одно, по меньшей мере, есть утешение: мы прошли путь до конца, терпеливо одолев все изгибы самой извилистой на земле речки. Не каждый, наверное, выдержит каверзной дороги, которая и дважды и трижды в день возвращает тебя к месту, покинутому на заре. Мы выдержали.
…А к утру ночь стала еще чернее, в ней что-то происходило такое, чего не случалось во все двенадцать минувших. Воздух словно уплотнился, он жил, шевелился и разговаривал… Да это же крылья! Сотни крыльев шелестели над верхушками деревьев — шли на юг утиные стаи, стало слышно, как падают на речной плес тяжелые птицы… Я ущипнул себя за нос — все оставалось по-прежнему: и тугой шелест пролетающих косяков, и плеск в черном заливе. Вот она, северная утка! Где-нибудь за шестидесятой параллелью пали снега, покрылись ледовой корой озера и реки, и началось великое переселение крылатого царства в теплые страны. Лови, охотник, момент удачи — он короток.
Теперь бы луну поярче, но и весной и осенью пролетная птица чаще идет в безлунные ночи. Ждать, терпеливо ждать рассвета, заставить себя уснуть, чтоб ненароком не подшуметь отдыхающих птиц, и тогда, возможно, одна-другая стайка задержится на дневку в ближних камышах.
Удивительно, но именно тревожащий душу посвист и шорох утиных крыльев навеяли успокоение — глаза начали сладко слипаться.
…То ли сам я в забытьи бросил в костер новую горсть сучьев, то ли под горкой углей вызрело пламя, но вдруг выросли передо мной длинные огненные человечки, начав замысловатый дикарский танец. Потянуло низинным холодом из лесных глубин, согнулись мучительно, едва не разрываясь в поклоне, огненные люди, лес вздохнул, придвинулся ближе, темный и душный, словно сырая шуба. Вмиг сгрудились испуганно красные человечки в костре, сплелись в одного, большого. Он выпрямился, потускнел, оброс бородой дыма, шепеляво прошелестел: «Да получит дающий! А что дал ты, охотник, лесам и водам взамен взятого у них? Убитым тобою зверям и птицам нет дела до твоих рефлексий, а за одного подстреленного волка природа расплатилась с тобой сполна. Может быть, хватит трофеев?.. Как говорил раньше, и о душе подумать пора…»
И приснился мне остров посреди Обского моря…
Слышал я, будто остров тот нынче почти исчез — гулевые волны домывают его песчаные берега. Но лет пять назад он еще горбатился над серо-зеленым разливом воды, словно гигантский кит, выброшенный бурей на мель. Это хорошо теперь известно — острова рукотворных морей часто гибнут под ударами волн, и сами моря мелеют, растекаясь по степи — что блин по сковородке. Густою щетиной покрывали тот остров сосны, частый березняк да осинник, и тихо, уютно бывало в непогоду под пологом древесной шубы. На острове жили зайцы, косули, тетерева и переселенцы из далекой Европы — серые куропатки. Вдали от четверолапых хищников, за широкой полосой воды, они быстро множились, остров был заказником и воспроизводственным участком, о чем предупреждали щиты на всех его оконечностях.
Однажды мы причалили к нему с товарищем после неудавшейся утиной зорьки и столь же неудачной попытки возместить молчание наших ружей за счет спиннингов и подергушек — под крутоярами острова, на коряжистых глубинах, обычно хорошо брал крупный окунь, но тут нам не повезло. Стоял октябрь, а мы грелись на солнышке, попивая дымный чаек и поругивая безвременную теплынь: в дурную-то погоду по этой поре северная утка валом валит, а тепло — так посвиста крыльев не услышишь.
Внезапно у дальней оконечности острова захлопали выстрелы, и мы насторожились. Утки?.. Тщетно оглядывали ясное небо — лишь стайки ворон черной сеткой мелькали над далеким берегом водохранилища.
Потом выстрелы загремели ближе.
— Никак, отдыхающие по мишеням тешатся.
— Охламоны, — заворчал друг мой Захар.
— Нельзя же здесь стрелять. Мало им вывесок на каждом шагу — хоть кол на голове теши!
Из чащи выпрыгнул молодой, еще не выцветший белячок, съежился комочком под голой березкой, пугливо нацелил на нас уши.
— Знаешь, косоглазый, когда попадаться, — усмехнулся Захар. — Как откроется охота на зайца, махнем в степи, а?..
Мы не шевелились, и заяц оставался неподвижным, пока не грохнуло в духстах метрах от берега. Зверек вздрогнул, торопливо поскакал в ближнюю чащу.
Мы вскочили и услышали ручьистый затухающий ропот тетеревиных крыльев. Ударил дуплет. Сразу пришла на память жалоба начальника местного приписного хозяйства: минувшей осенью, под шумок охоты на пролетную дичь, браконьеры очистили остров, и пришлось по весне заново выпускать в заказник зверей и птиц. Нам стало понятно, что за «охота» шла на острове, и накатил гнев.
Есть в нашем деле особенные законы, продиктованные этикой и человеческим благородством; для настоящего охотника такие законы святы.
Однажды я видел охотников, возвративших лицензию, полученную ими в награду за многолетние труды. Три дня без отдыха преследовали они великолепного лося, а когда настигли, ни один не поднял ружья, потому что собаки загнали зверя в топь и его пришлось спасать. Это никого не удивило, а начальник хозяйства, закрывая лицензию, только сказал: «В другой раз будете осмотрительнее».
…Некуда убежать с небольшого острова косулям и зайцам, широкая полоса воды отпугивала и короткокрылых серых куропаток — новоселов сибирских полей, которых мы берегли и подкармливали в зимнюю пору особенно заботливо. Сколько бы ни металась дичь из конца в конец острова, ей не было спасения от браконьерских ружей.
Мой товарищ Захар, стеснительный, благодушный мечтатель Захар, ругался последними словами, наматывая не досушенные у костра портянки, а я уже мчался на выстрелы. За частым низким осинником проглянула длинная поляна, стайка куропаток шумно сорвалась с нее. Я задрал голову, провожая глазами птиц, и снова грохнуло в зарослях, дробь защелкала по ближним кустам, по моей кожаной куртке. Белоснежный ком, шурша палыми листьями, выкатился на поляну из осинника. Это был крупный, по-зимнему выцветший беляк. Он поминутно тыкался окровавленной мордочкой в траву, похрипывал, заваливаясь на бок, судорожно суча лапами, вскакивал и после двух-трех прыжков снова опрокидывался… Следом проломил кусты верзила лет тридцати в распахнутой ватной куртке, в стеганых штанах и высоких охотничьих сапогах. Он с торжествующим криком бросился к подранку и вместо того, чтобы добить выстрелом, упал грудью на вскрикнувшего зверька. Заяц вывернулся, и тогда он начал молотить его ружейным прикладом, исступленно выкрикивая: «А-ах, гад!.. А-ах, гад!..» Из-под судорожно дергающихся заячьих лап летели белый пух и желтые листья.
Передо мной был явно малоопытный браконьер, осатаневший от первой удачи, боящийся только одного — как бы попавшая в руки добыча снова не выскользнула, забывший даже о том, что применять ружье вместо дубинки, — значит, ставить да карту и собственную жизнь. Впрочем, он мог и не знать о существовании «охотминимума», о том, что опасно не только стрелять в кустах ниже человеческого роста, размахивать ружьем, но и подставляться под удар задней когтистой лапы обыкновенного зайца — этот удар способен вывернуть челюсть, распороть легкую одежду, а заодно и живот…
Да простится мне та злая минута, но я пожелал, чтобы заяц отомстил за себя. Однако он уже вытянул лапы, и победитель, торжествуя, поднял его за уши. За осинником снова прогремело, кто-то кого-то звал «тащить козу». Средь бела дня в заказнике шел разбой, и как всякий разбой, не пресеченный в самом начале, он скоро принял наглую, неприкрытую форму. А мы-то благодушествовали у костра, уповая на охранительную силу расставленных по острову объявлений!
Я вышел на поляну. Верзила поднял голову.
— Видал… — Он осекся, обнаружив перед собой незнакомого человека: выходит, все-таки знал, что творит. Испуг и растерянность проглянули на его возбужденном полном лице, замерла на весу окровавленная рука, сжимающая добычу; в следующий миг он повернулся и тяжело затопал прочь.
— Стой!..
Он побежал, неуклюже переваливаясь широким задом, волоча зайца по кустам. Мне показалось унизительным и недостойным гоняться за человеком, словно за зверем, и я выстрелил в воздух… Да простится мне второй грех в тот час: захотелось вдруг, чтобы начинающий браконьер услышал, как жадно свистит свинец — пусть это будет лишь мелкая дробь, — выстрелил-то я над самыми кустами.
Он вскрикнул, выронил зайца, скрылся в осиннике. Подошел Захар, удивленно рассматривал окровавленного, с раздробленной головой, зверька, отчужденно спросил:
— Ты, что ли?..
Пришлось коротко объяснить, и он взорвался:
— Какого же лешего мы стоим?! Смоются ведь!.. Выстрелы между тем затихли, настороженные голоса передались по кустам в отдалении — на них мы и двинулись, но скоро в другом месте, где-то у берега, взревела моторка, потом другая, и рокот их стал удаляться.
— Ушли. Теперь не догнать…
И мне подумалось то же. Мы еще не знали, что спугнули пару моторизованных браконьеров, а их на острове было как нечистых в Ноевом ковчеге.
Поднимался ветерок. Тревожась о нашей легкой лодке, едва приткнутой к берегу, мы в расстроенных чувствах поспешили обратно. Поглядывая на убитого зайца, Захар сердито ворчал:
— Ну куда мы денем его, вороны? Начальнику хозяйства в нос сунем? А ему нужны не вещественные доказательства браконьерской работы, ему живых браконьеров подай, с именами и фамилиями. Тоже мне, скажет, общественные охотинспекторы!..
Может быть, от расстройства мы и решили еще раз попытать рыбацкого счастья, отошли от острова на глубину, бросили якорь. Вечерело. Стало тихо. Зеркальная вода покоила лодку, и эта тишина, не по-осеннему сверкающий водный простор возвращали душевное равновесие, тем более что сосед мой на лодке скоро выволок из глубины громадного, неистового окуня. Мы не заметили, как из-за острова, со стороны фарватера, вывернулся большой речной катер, и услышали постукивание двигателя уже совсем рядом. Захар предположил: