ее правдоподобно отправным пунктом считают войну с татарами в 1196 году, утверждая, что неизгладимое впечатление на Тэмуджина тогда произвели серебряная люлька и драгоценное одеяло, украшенное жемчугом[898]. Завоевание Китая народом, составлявшим лишь одну сотую часть его населения, и сейчас кажется немыслимой затеей. Однако череда событий после курултая 1206 года подтверждает существование именно такого замысла: сначала подавление всех противников в западных степях, затем нейтрализация потенциальных угроз от тангутов, уйгуров, карлуков и онгутов[899].
Осуществлению мечты Чингиса благоприятствовал ряд факторов, но главным из них было то, что тогда не существовало такого могущественного государства, каким мы знаем сегодня Китай. Древняя земля или, по крайней мере, часть ее, составляющая восточную половину современной нации, была поделена между тремя могущественными и антагонистичными военными династиями: тангутами Си Ся (продержалась с 1038 по 1227 год), империей Сун в Южном Китае (960–1279 годы) и империей Цзинь на севере Китая (1115–1234). Все три государства были историческими преемниками последней великой династии, правившей единым Китаем, славной династии Тан (618–907), время царствования которой вошло в историю как эпоха китайской поэзии, «золотого века»[900].
Постоянные набеги кочевников на северное приграничье Китая с целью грабежа и наживы дали повод некоторым историкам заключить, что и великое вторжение Чингиса на север Китая в 1211 году было продолжением этой традиции, но он просто увлекся завоеваниями под воздействием побед[901]. На это очень сомнительное допущение следует один ответ: Чингисхан не ставил перед собой лишь грабительские цели. У него был совершенно иной и оригинальный замысел. Все прежние степные вожди совершали одну и ту же ошибку: вторгаясь на север Китая, они устанавливали там новую правящую династию. В результате возникал вакуум власти в степях, который заполнялся другими племенными конфедерациями. Новизна стратегии Чингиса состояла в том, чтобы нанести поражение Китаю и сохранить базу своей власти в степях с тем, чтобы его династия владела и Китаем, и Центральной Азией как единой империей[902].
В этой связи совершенно бессмысленной представляется академическая дискуссия на тему нападения кочевников на слабый или сильный Китай. Здравый смысл подсказывает, что слабый Китай оказался бы легкой добычей. В действительности же Китай обычно откупался от «варваров» на северных границах, и в интервенции не было особой необходимости; вторжение оправдывалось только в том случае, если Китай был слишком силен для запугивания его пустыми угрозами и малозначащими налетами[903]. Исторические описания свидетельствуют, что в 1211 году империя Цзинь не была ни слабой, ни сильной, поэтому и интерпретировать вторжение Чингисхана можно двояко.
Практических мотивов для вторжения было более чем достаточно. Когда идет речь о монголах, никогда нельзя забывать о такой мотивации, как месть, и Чингисхан не скрывал, что в кампании против Цзинь он мстил за унижения и злодейские надругательства над монголами в XII веке, в том числе и за распятие на деревянном осле Амбагая; Чингис сводил счеты с цзиньцами и за свое униженное пребывание в роли заложника, хотя в действительности он был узником не цзиньцев, а их вассалов. Мало того, на протяжении тридцати лет после его рождения (а точнее в 1162–1189 годах) цзиньцы постоянно совершали набеги в степи и похищали монгольских детей в рабство[904]. Досаждали цзиньцы и своим высокомерием, в особенности тем, что не пропускали монгольских послов, направлявшихся в империю Сун[905].
Далее, как это не раз демонстрировала суперменская натура Чингиса, своим вторжением он подвергал испытанию силу духа цзиньцев. Чингисхан считал себя сыном Неба, и император Цзинь претендовал на мандат Небес, поэтому только война могла доказать, что подлинным и единственным держателем этого титула является Чингисхан; монгольская идеология утверждала веру в то, что все другие нации должны признать превосходство монголов[906]. Вдобавок ко всему, возникали опасения, что цзиньцы, пренебрегавшие северными границами, вдруг обеспокоились, начали наращивать силы в этом регионе, перестраивать стены и крепости у северо-западных рубежей, возможно, намереваясь нанести удар по Монголии; эту информацию Чингисхан получил из надежного агентурного источника — от мусульманских купцов в Азии. Соответственно, Чингисхану ничего не оставалось, кроме как нанести упреждающий удар[907].
Но подталкивали Чингисхана к войне и более основательные, глубинные причины — сугубо социально-экономического свойства. Он должен был гарантированно добиться того, чтобы его империя, построенная и державшаяся на богатствах и ресурсах, приобретенных захватническим путем, не взорвалась вследствие внутренних конфликтов. Цзиньцы раздражали и вызывали ненависть квотами и эмбарго на продажу излишков продукции скотоводства[908]. Военные кампании порождали специфические проблемы для монгольской экономики. Почти безостановочные военные столкновения, не прекращавшиеся с 1196 по 1206 год, означали, что, в сущности, поголовье крупного рогатого скота съедалось, а не наращивалось. Чингисхан должен был начинать новые завоевания только для того, чтобы прокормить армию. В результате создавалась лихорадочная атмосфера «перманентной революции»: монгольское государство должно было решать замысловатую проблему поддержания жизнеспособности целого народа, перманентно вооруженного и пребывающего в состоянии войны — проблему, с которой еще не сталкивалось ни одно общество за всю историю человечества. Ни одна власть не выживет без денег, и самый распространенный способ их приобретения — налогообложение — не эффективен, если весь народ состоит из солдат. Если даже Чингис смог бы каким-то образом ввести всеобщую подать и набрать достаточно средств для содержания империи, то рано или поздно назрел бы беспощадный бунт. Втягивая все степные племена в войну не на жизнь, а на смерть с империей Цзинь, он отвлекал энергию потенциального восстания, направляя ее против китайцев[909]. Он получал в руки два козыря. Если все боеспособные воины будут сражаться в Китае, то некому будет поднимать вооруженные восстания в самой Монголии. С другой стороны, все необходимые материальные ресурсы можно будет набрать грабежами, вымогательствами, штрафами, посредством Danegelds[910] — финансовой алчности, принесшей монголам недобрую славу прожорливых волков[911]. Подобно акуле (еще одна метафора), Монгольская империя должна была постоянно выискивать новую жертву.
Имеются убедительные свидетельства серьезных экономических затруднений, возникших в Монголии именно в те годы, когда Чингис входил во власть. Историки отмечают, что не вся добыча поступала в казну из-за коррупции, разворовывания, разбоя и других субъективных факторов «усушки имущества»[912]. Другие исследователи склонны видеть действительную проблему в климатических переменах — длительный засушливый период в степях — и даже в перенаселенности, пагубной для слабой экономики, основанной на пастушестве[913].
Иными словами, по всем объективным и субъективным признакам, Чингисхан не мог не вторгнуться в китайскую Цзинь. Для новых приобретений уже не осталось кочевых племен и сообществ; все они были завоеваны. Это означало, что теперь надо было переключаться на оседлые народы, но организовать такие хищнические экспедиции и объединить разношерстные племена империи можно было только в условиях «супертрайбализма», супергосударства, и для финансирования всего этого грандиозного предприятия объективно возникала необходимость в нападении на Китай[914]. Прежде кочевые племена не изъявляли желания иметь над собой некую высшую власть, справедливо полагая, что вполне могут обойтись без централизации привычной торговли и товарного обмена с земледельческими сообществами. Завоевания Чингисхана сформировали политическую и административную структуру, позволявшую осуществить предприятие, которое он давно замыслил. Вторжениями в китайскую Цзинь Чингисхан переступал пределы бывших кочевников, остроумно названных одним историком «кандидатами в маньчжуры»[915].
Возникает закономерный вопрос: почему цзиньцы не заметили грядущую опасность и вовремя не предприняли никаких мер? Ответы могут быть самые разные. Они не обратили внимания на процессы объединения в степях, потому что были заняты войной с империей Сун на юге Китая. Они были уверены, что в длительной межплеменной борьбе в Монголии победят найманы и Чингис потерпит поражение. Им была присуща уступчивость; на протяжении всей предыдущей истории Китаю удавалось сосуществовать с угрозой с севера. Они переоценили свои успехи в «переделывании» племен внутренней Монголии, которые действительно были в определенной мере китаизированы, и недооценили то, насколько монголы отличаются от этих племен[916]. В то же время их бессистемные попытки разрешать пограничные проблемы были неуклюжи и топорны. Сначала они умудрились оттолкнуть от себя племя джуин, этнически смешанный народ, живший у границ с цзиньцами, тангутами и онгутами. В результате их главный «жандарм» в Гоби, онгутский вождь Алахуш-дигитхури переметнулся к Чингисхану. Затем цзиньцы еще больше обострили отношения с соседями, убив Алахуша. Устранение вождя ничего не решило, на его место пришел племянник, формально признавший господство монголов