Меня бьет озноб. Сквозь шум множества капель, сквозь завывания ветра слышу странное пение:
– Дрим-ба-ба, дирим-ба-ба! Дрим-ба-ба, дирим-ба-ба!
«Это же дядя Гоша! Живой! – понимаю я, и сразу приходит еще одна мысль: – Черт, придется его домой вести». Словно бы и не было этих четырнадцати лет. Словно бы я просто припозднился и возвращаюсь домой от Витька, а во дворе сидит и поет свою глупую песню дядя Гоша.
Дождевые капли у меня на лице смешиваются со слезами, и я вслух произношу, улыбаясь:
– Старый козел!
Про дядю Гошу, иначе говоря, Георгия Семеновича Дзюбу, надо сказать особо. В нашем районе этого одноногого старика-выпивоху зовут Джоном Сильвером. Человек он примечательный, но странный. Глава всех дворовых старушек баба Лиля как-то сказала ему: «Эх, был бы ты, Георгий, хорошим мужиком, если бы не придурь твоя одесская».
Он и вправду из Одессы. Там родился, там вырос. Там и война его застала. На фронт дяде Гоше по возрасту было не положено, но фронт сам пришел к нему – Одесса оказалась в кольце немецких и румынских войск. Шестнадцатилетний пацан помогал строить линии обороны, подносил патроны, воду для охлаждения пулеметов. А когда в боях полегла половина защитников города, Жорка Дзюба взялся за винтовку.
– Ух и крошили мы гадов! – вспоминая, любил восклицать дядя Гоша, кровожадно потрясая кулаками. – А в первый свой десант я пошел, когда Чабанку брали…
Что такое «Чабанка» я не знаю, но после того, как наши войска оставили красавицу-Одессу, дядя Гоша ушел вместе с ними. Он на деле доказал, чего стоит и никто особо не спрашивал у чернявого парнишки о возрасте.
Самые тяжелые военные годы прошел дядя Гоша рядовым в морской пехоте. «Черная смерть» – этих парней так прозвали не для красного словца. Они несли смерть врагу и гибли сами – во множестве. Однако дядю Гошу безносая обошла стороной.
– Ни пули в меня не попало, ни осколочка! – кричал он, когда перебирал лишнего. – Вот какое дело: под Керчью наших ребят полегло – вся рота! Какие люди были! А я целехонек. Вот она, судьба…
И запевал, дирижируя костылем:
– А волны и стонут, и плачут, и бьются о борт корабля…
Бригаду морской пехоты, в которой служил дядя Гоша, в начале сорок четвертого преобразовали в воздушно-десантную дивизию. Войну десантники закончили в Северной Германии, на знаменитом ракетном полигоне Пенемюнде. Там, уже после победы, в конце мая сорок пятого, он и потерял ногу. История эта нелепа и трагична, как, собственно, часто бывало на войне.
Дядя Гоша стоял в оцеплении на берегу Балтийского моря. Местные жители повадились ходить на полигон и собирать всякие железки, среди которых попадались узлы различных агрегатов и части приборов.
Дело в том, что немцы с помощью нескольких тонн тротила взорвали все стартовые площадки для своих ракет «Фау» и фрагменты оборудования были разбросаны на огромной территории.
В оцеплении стоять было скучно. Дядя Гоша решил побаловать себя чайком. Собрал плавника, запалил костерок, пристроил сверху котелок, уселся рядом и начал ждать, когда закипит вода.
– Повезло мне, братишки, стр-рашно! – в этом месте рассказа дядя Гоша обычно всегда жмурился и делал паузу, словно заново переживая тот взрыв, что вздыбил песок на морском берегу. – Стой я на ногах – посекло бы осколками, на части бы разорвало. А так только контузило и ногу оторвало на хрен! Мина там была, вот какое дело. Немецкая мина, против десанта с моря. Саперы ее пропустили, а я, дурень, костер прямо на ней развел.
Провалявшись полгода в госпитале, дядя Гоша был вчистую комиссован из армии. Тяжелая контузия и потеря ноги сделали его неспособным к физическому труду. На выбор старшине Дзюбе было предложено либо вернуться в родную Одессу, либо поселиться в любом другом городе Союза, кроме Москвы, Киева и Ленинграда. Он выбрал Казань.
– Не захотел я в красавицу-Одессу без ноги возвращаться, вот какое дело. А в Казани у меня корешок жил, Санька Мокров. Помер он в шестьдесят седьмом. Осколок в груди стронулся…
После войны работал дядя Гоша по многочисленным инвалидским артелям. Сам он ложки не лил и выключатели не собирал – гордость, по его словам, не позволяла. Числился дядя Гоша то счетоводом, то экспедитором, но именно что числился. Работали на этих хлебных местах оборотистые да ухватистые парни, а Джон Сильвер получал от них отступное; в месяц набегала приличная сумма. Эти деньги да еще неплохая пенсия по инвалидности позволяли ему безбедно жить, пить самому, поить всех окрестных алкашей да еще отсылать пятьдесят рублей ежемесячно сестре в Николаев.
Пьянство дяди Гоши носило перманентный характер. По крайней мере, я его трезвым видел только раз в году, на девятое мая. В этот день он надевал парадную форму со старшинскими погонами и, сверкая внушительным иконостасом на груди, отправлялся в Центральный парк культуры и отдыха, где собирались все ветераны города.
Орденов и медалей у дяди Гоши было великое множество. Три ордена Славы, три – Красной Звезды, Отечественная война, две медали «За отвагу» – и прочее, прочее, прочее…
– Три Славы – это как Герой Советского Союза! – хвастался он. – А три «звездочки» дают право на ношение личного оружие, вот какое дело. Но поскольку я человек гуляющий, то пошел в военкомат и сам отказался – мало ли что…
Нельзя сказать, чтобы дядя Гоша был вруном. Но трепаться он любил и делал это виртуозно. Каких только историй не наслушались мы от него! По версии дяди Гоши выходило, что он не только защищал Одессу, но и Москву, Севастополь, Сталинград, а затем брал Киев, Минск, Варшаву, Будапешт, Вену и Берлин. На дорогах войны встречался он с маршалами Рокоссовским, Коневым, Жуковым и самим Сталиным. Если кто-то пытался уличить дядю Гошу во лжи, он начинал «психировать» – орал, махал костылем и шкандыбал к себе домой, чтобы вытащить на улицу и продемонстрировать маловеру одну из своих медалей, какую-нибудь «За освобождение Белграда». Сконфуженный оппонент умолкал и тогда дядя Гоша извлекал из-за пазухи бутылку портвейна «Три семерки» и миролюбиво говорил:
– От оно как! Давай помянем ребят, что под этим Белградом остались…
При своем питейном образе жизни стариком дядя Гоша не выглядел. Это был крепкий, краснорожий мужик с буденновскими усами, добряк и любимец всей окрестной детворы. От контузии он особо не страдал, но в ненастные, холодные, ветреные дни с ним творилось что-то странное. Усевшись в глубине двора на любимую скамейку под старой березой, он выкладывал на темную от времени доску свою искалеченную ногу и, привалившись спиной к стволу дерева, глядел в просвет между домами на проносящиеся по улице машины, а потом начинал громко петь на одной ноте:
– Драм-ба-ба и дрим-ба-ба, дрим-ба-ба, дирим-ба-ба!
Хлещет проливной дождь или ледяной мокрый снег – дяде Гоше все равно. Промокнув насквозь, замерзнув до полного окоченения, он продолжает свою жуткую песнь, ни на что не обращая внимание.
Обычно спасает его кто-нибудь из сердобольных дворовых старушек. Отведенный домой, дядя Гоша ложится на кровать лицом вниз и засыпает. Все считают, что эти пугающие приступы – результат контузии, но медицина в лице доктора Ахметова, живущего в третьем подъезде, оказывается бессильна.
– Следить за ним надо, – говорит доктор. – Иначе однажды он схватит воспаление легких или просто замерзнет насмерть…
Сегодня как раз такой случай. И спасать дядю Гошу приходится мне. Я подхожу, беру его под мышки.
– Вставай, дядя Гоша! Вставай, пошли домой!
– Дрим-ба-ба… – не слыша меня, бубнит он. Мокрый плащ дяди Гоши блестит в свете фонарей, как лакированный.
– Да вставай ты! Ну!
Кое-как мне удается поднять его на ноги. Едва ли не волоком я тащу дядю Гошу к подъезду. Он живет через подъезд от нас, на втором этаже в однокомнатной холостяцкой берлоге. По мере того, как мы мимо качелей, песочницы с грибком и стоек для сушки белья приближаемся к дому, «дрим-ба-ба» становится все тише и тише – дядя Гоша «отходит».
В подъезде он уже уверенно переступает ногами, опирается на костыль, но в глазах его все еще плещется ночная морочная муть. Медленно поднимаемся по ступенькам. От него пахнет табаком, водкой и почему-то йодом. Вот и обшарпанная дверь дяди Гошиной квартиры. Он самостоятельно достает ключи, долго не может попасть в замочную скважину.
В прихожей под серым потолком горит лампочка без абажура. У дяди Гоши за эти годы ничего не изменилось. Я сдираю с него плащ, тащу его в комнату. Из мебели там имеется только старый венский стул, железная кровать и огромный комод, служащий одновременно и вместилищем немногочисленных вещей, и столом. Еще в углу светится шкалой настройки приемника магниторадиола «Романтика-М». Дядя Гоша очень любит музыку.
– Ну, все, приплыли, – сообщаю я хозяину квартиры, подводя его к кровати. – Отбой, дядя Гоша.
– Аха… – кивает он, упирается мокрой рукой в спинку кровати и исподлобья смотрит на меня тяжелым взглядом. Дядя Гоша сильно постарел, стал совсем седой, на лице прибавилось морщин.
– Ложись, дядя Гоша, – тороплю я его. – Ложись, спи…
– Темка, ты что ль? – только сейчас узнает он меня и тут же добавляет: – Предмет нашел?
– Какой предмет? Почему – предмет? – удивляюсь я.
– Глаза у тебя разные стали, – усмехается дядя Гоша и опускается на кровать. Панцирная сетка скрипит под тяжестью его тела. Я пожимаю плечами:
– Ну, стали. А при чем тут какой-то предмет?
– Не какой-то, а серебряный! – со значением заявляет дядя Гоша и неожиданно спрашивает: – Выпить хошь?
Я неопределенно пожимаю плечами, хотя в желудке сразу возникает сосущая пустота. Грамм сто мне сейчас действительно не помешало бы – и согреться, и нервы успокоить.
– Давай, давай, – бормочет дядя Гоша и лезет куда-то за кровать. Оттуда он извлекает початую бутылку водки «Московская», закупоренную ириской «Кис-кис». – О, и закусь нашлась!
Стакан обнаруживается в кармане засаленного пиджака Джона Сильвера. Это боевой, заслуженный складной стаканчик, купленный дядей Гошей давным-давно в охотничьем магазине. Профессиональным жестом – со щелчком – разложив его, дядя Гоша наливает водку и протягивает мне.