1232 год
«Кто правит срединными землями, тот правит миром».
Глава 9
Дворцовые сады Каракорума были еще молоды. Цзиньские садовники трудились не покладая рук, но некоторым растениям и деревьям требовались целые десятилетия, чтобы вымахать в полный рост.
Несмотря на свою молодость, место это было изысканно красивым. Яо Шу вслушивался в мирное журчание бегущей по камешкам воды и улыбался сам себе, вновь и вновь дивясь непередаваемой сложности человеческих душ. Сын Чингисхана — и заказать такой сад! Что-то из разряда небылиц, точнее, чудес. Просто не верится. Какое буйство красок, как восхитительно тонка игра цветов, какое разнообразие оттенков — уму непостижимо! И вместе с тем это так. Надо же… Стоит только подумать, будто ты знаешь того или иного человека, как окажется, что ты заблуждаешься, причем в корне. Лентяй урабатывается до смерти, внешне добрый человек оказывается жестокосердным, злодей искупает свои прегрешения, спасая чью-то жизнь. Каждый день отличается от всех, что были прежде; каждый человек отличен не только от остальных, но даже от обломков самого себя, влекущихся куда-то в прошлое, подобно битой черепице. А женщины! Яо Шу приостановился поглядеть сквозь живописные заросли багульника туда, где на ветке самозабвенно пел жаворонок. От мысли, как сложно устроены женщины, советник хана невольно рассмеялся. Пичуга тут же сорвалась с ветки и исчезла, порывистым щебетом выдавая свой испуг.
Здесь женщины мужчин, пожалуй, еще и превосходят. В тонкостях людской натуры Яо Шу разбирался как мало кто другой. Иначе разве бы доверил ему Угэдэй в свое отсутствие такие полномочия? Хотя, признаться, занятие это не из простых. Скажем, представать перед такой женщиной, как Сорхахтани, все равно что представать перед бездной. Того и гляди сорвешься, а не сорвешься, так, не ровен час, помогут. Настроение у нее — как на море погода, меняется в одночасье. Иногда в ее лице перед тобой пушистый, восхитительно игривый котенок. А иной раз это прямо-таки оскаленная тигрица, сплошь клыки и когти, того и гляди растерзает. И еще жена Тулуя совершенно не знает страха. Ну а уж если удается ее развеселить, то смеется, как девочка, — заразительно, озорно.
Яо Шу задумчиво нахмурился. Сорхахтани доверила ему обучать своих сыновей чтению и письму; не возражала даже, чтобы он делился с ними своими буддистскими воззрениями, хотя сама была христианкой. Несмотря на различия в вере, подготовку своих сыновей к взрослой жизни она рассматривала сугубо практически и, если надо, допускала здесь полную свободу.
Покачивая головой в такт своим мыслям, советник взошел на маленький круглый холм посреди сада. В этой точке архитектор позволил себе некий каприз: высоту рассчитал так, что взору отсюда поверх стен открывалась панорама Каракорума. Хотя мысли Яо Шу были сейчас с городом порознь. Внешне он выглядел как погруженный в себя ученый муж, рассеянно бродящий по дорожкам сада. На самом же деле он улавливал вокруг себя каждый шорох, а глаза его не упускали и мимолетного движения.
Двоих сыновей Сорхахтани он уже засек. Хулагу вон там справа, в листве молодого дерева гинкго; очевидно, не осознает, что веерообразные листья при его дыхании чуть колышутся. Арику-бокэ не следовало носить красное в саду, где багряных соцветий не так уж много. Его Яо Шу углядел почти сразу. А потому советник хана двигался через сад как бы посередке между двумя юными охотниками, четко улавливая их осторожное передвижение. Они наивно пытались оставаться незамеченными и одновременно наблюдать за тем, как Яо Шу идет по дорожкам. Было бы уютнее, если бы этот треугольник замкнулся еще и Хубилаем, но тот все не обнаруживался. А именно его и следовало остерегаться больше других.
Походка Яо Шу была, как всегда, сбалансированной, выверенной; землю он буквально осязал подошвами. Расслабленно опущенные руки готовы были перехватить все, что только двинется, дернется или полетит в его сторону. Быть может, отточенность телесных движений — не самое главное достоинство буддиста, но Яо Шу чувствовал, что для мальчиков это будет еще и уроком, напоминанием о том, что знают и умеют они пока отнюдь не все. Если бы только еще удалось вычислить Хубилая — он единственный из мальчишек с луком.
В саду, которому еще не насчитывалось и пяти лет, крупных деревьев было немного, в основном быстрорастущие ивы и тополя — один из них рос непосредственно впереди возле тропинки. Опасностью повеяло именно оттуда, еще на расстоянии. Не потому, что это место было подходящим для засады, просто вокруг него подозрительно густилась тишина: никакого движения, бабочки и те не витают. Яо Шу улыбнулся. Мальчики, когда он предложил им сыграть в эту рискованную игру, вначале настороженно встрепенулись, а затем решили, что выиграть ее ничего не стоит. Однако для победы надо было еще, не обнаруживая себя, приладить стрелу и натянуть тетиву. А чтобы привлечь жертву на расстояние выстрела, следовало напасть из засады или заманить туда «дичь». Так что перехитрить юных сыновей Тулуя в целом не составляло труда.
Хубилай выскочил из куста, правую руку отводя в классической позе лучника. Яо Шу в мгновение ока упал и откатился с тропы. Но, еще катясь, почуял: что-то здесь не то. Не было слышно теньканья тетивы и звука пущенной стрелы. И Яо Шу вместо того, чтобы встать, как он хотел поначалу, оттолкнулся от земли плечом и катнулся обратно. Хубилай был по-прежнему виден: с улыбкой от уха до уха, он стоял, наполовину скрытый листвой. Никакого лука в руках у него не было.
Советник едва открыл рот, чтобы заговорить, и тут позади себя заслышал тихий свист. Другой бы на его месте обернулся, но он снова упал и, проворно откатываясь, обернулся к источнику звука.
Направив готовую сорваться стрелу — единственную выданную Яо Шу этим погожим утром, — ему хитро улыбался Хулагу. Буддистский монах резко тормознул. Он знал, что у этого мальчика быстрые руки, — может, даже слишком быстрые. Но момент все еще оставался.
— Умно, — похвалил Яо Шу.
Улыбка Хулагу стала шире, глаза насмешливо сощурились. Яо Шу слитным движением подскочил и неуловимо сдернул стрелу с уже натянутой тетивы. При этом Хулагу тетиву машинально отпустил. Все произошло в какую-нибудь долю секунды. Руку Яо Шу словно лягнуло мощное копыто: жила с оплеткой из шкуры шибанула по суставам так, что стрелу чуть не выбило из сомкнутой ладони. Пальцы нестерпимо засаднило (хорошо, если они все остались целы). Тем не менее боли Яо Шу не выказал и как ни в чем не бывало протянул стрелу обратно Хулагу, которую тот принял с потрясенным видом. Это случилось настолько молниеносно, что мальчик даже не сумел взять в толк, когда и как наставник успел сдернуть готовую порхнуть стрелу и подать ее обратно.
— Хитро придумано, — кивнул Яо Шу, — заставить Хубилая отдать лук тебе.
— Это он придумал, — словно заступаясь за брата, насупился Хулагу. — Он сказал, вы будете высматривать его зеленый дэли, а про мой синий забудете.
Стрелу Хулагу держал на отлете, словно не веря тому, что он только что видел своими глазами. Подошел Хубилай и осторожно-осторожно коснулся стрелы.
— Вот это да, — выдохнул он с благоговением. — Вы ж ее прямо на лету с натянутого лука сдернули! Быть не может…
Яо Шу нахмурился такой недалекости и сцепил руки за спиной. Для мальчиков он сейчас был образцом спокойствия и расслабленности. Между тем боль в правой ладони не унималась. Теперь уже ясно, что один палец сломан, неизвестно только, полностью или частично. Честно говоря, от того движения веяло тщеславием. Рисовался перед ребятней. Имелась ведь сотня других способов устранить угрозу со стороны Хулагу. Достаточно было просто задеть ему точку на локтевом сгибе, и лук сам выпал бы у него из рук. Яо Шу подавленно вздохнул. Ох уж это тщеславие, извечная наша слабость…
— Скорость — это еще не все, — заметил он вслух. — Нужно неустанно упражняться — вначале медленно, затем все быстрей, уверенней, пока движение не будет освоено настолько, что тело приучится срабатывать уже без помощи мысли, по привычке. Человек тогда сам уподобляется спущенной тетиве и мгновенному полету стрелы. Это дает ему силу и мощь. Ваше движение уже не предотвратить, оно становится едва уловимо для глаза. Этим проворством одолим даже самый сильный враг, а ведь вы к тому же молоды, гибки и хорошо сложены. Дед ваш до самой смерти был подобен молниеносному броску змеи. Это есть и в вас, надо лишь усердно над собой работать.
Хулагу с Хубилаем молча переглянулись. В эту минуту к ним подошел Арик-бокэ, румяный, жизнерадостный. Он не видел, как ханский советник ухватил стрелу прямо с натянутого лука.
— Возвращайтесь к вашим занятиям, мои юные тайджи, — с церемонным поклоном сказал Яо Шу. — Я вас покидаю. Мне пора выслушивать доклады, как там сейчас хан и ваш отец.
— И Менгу, — вставил Хулагу. — Он мне сказал, что разгромит наших врагов.
— И Менгу, — с улыбкой согласился Яо Шу. Ему отрадно было видеть мелькнувшую в глазах мальчиков досаду, вызванную тем, что время, проведенное с любимым наставником, истекло.
Яо Шу исподволь вгляделся в Хубилая. Своими внуками Чингисхан мог бы гордиться. Менгу вырос сильным, не затронутым скверной болезнью или ранением. Вот из кого выйдет воин, в которого уверуют, военачальник, за которым пойдут. А наставников больше всех впечатлял Хубилай, ум которого набрасывался на задачу и разделывался с ней так споро, что та и опомниться не успевала. Понятное дело, именно Хубилаю и пришло в голову перебросить лук из рук в руки. Уловка простая, но гляди-ка, почти сработала.
Распрощавшись с мальчиками кивком, Яо Шу повернулся и с улыбкой пошел, слыша у себя за спиной восторженное перешептывание: Хубилай с Хулагу взахлеб пересказывали, что они сейчас видели. Ладонь, кстати, неумолимо вспухала. Надо будет вымочить ее в соляном растворе и перевязать.
Дойдя до оконечности сада, Яо Шу чуть не застонал от досады: там его уже дожидалась чуть ли не дюжина писцов и посыльных, угодливо выгнувших перед ним шеи. Это были его старшие. Они, в свою очередь, командовали множеством других, чином пониже; получалась целая чернильно-бумажная армия. Яо Шу забавляло воспринимать их как эдаких сотников с десятниками. Между собой они заправляли громоздкой и все растущей машиной управления, от податей до разрешений на ввоз и даже некоторыми общественными работами, такими как недавно введенные платные мосты. На этот пост прицеливался дядя Угэдэя Темугэ, но хан доверил его буддистскому монаху, что сопровождал Чингисхана почти во всех его славных победах, а также учил уму-разуму — с разной степенью успеха — его братьев и сыновей. Темугэ хан отдал библиотеки Каракорума, и довольно скоро обнаружилось, что издержки на них неуклонно растут, требовались все новые. Яо Шу знал, что как раз сегодня Темугэ стоит к нему одним из просителей. Чтобы попасть к высокому советнику, проситель должен был пройти шесть символических уровней сложности, которые брат самого Чингисхана обычно одолевал одним движением брови, всех остальных бесцеремонно расталкивая в стороны.
Яо Шу приблизился к чиновничьей ораве и принялся решать вопрос за вопросом, быстрыми, четко сформулированными ответами и указаниями срубая их, словно саблей (качество, за которое Угэдэй его на эту должность и назначил). Ни в записях, ни в писцах он как будто не нуждался. В свое время оказалось, что этот ханский советник способен удерживать в себе бездну самых разных сведений и по степени надобности складывать из них необходимые комбинации. Именно путем такой работы и проводилось обустройство монгольских земель, ну а подспорьем здесь служила чиновничья машина из цзиньских ученых крючкотворов. Так, медленно, но верно, в монгольскую империю проникали веяния цивилизованности. Чингисхан наверняка отнесся бы к этому отрицательно, но он, если на то пошло, не потерпел бы и мысли о строительстве Каракорума. По мере того как вопросы подходили к концу, а чиновники, рассеиваясь, семенили выполнять порученное, губы Яо Шу растягивались в улыбке. Завоеватель земель Чингисхан правил с лошади, а вот хану управлять с лошади нельзя: несподручно. Похоже, Угэдэй в отличие от своего отца понимал это более ясно.
Во дворец Яо Шу вошел один. Здесь его ждали встречи с чиновниками рангом выше, а решения — серьезней. Из центра шло снабжение трех армий оружием, доспехами, продовольствием и одеждой. Из-за этого казна день ото дня скудела. С такими тратами даже навоеванных Чингисханом несметных богатств хватит не на века, а еще на год-два, после чего запас серебра и золота грозил истощиться. Поэтому надо увеличить подати, да так, чтобы в казну они стекались не хилыми ручейками, а полноводной рекой. А если надо, то так тому и быть.
На расстоянии в сопровождении двух служанок показалась Сорхахтани, и Яо Шу, пока она его не заметила, улучил мгновение, чтобы оценивающе ее оглядеть. Не идет, а прямо-таки шествует, настолько царственна у нее походка, всегда такая. От этого она кажется заметно выше ростом, чем есть на самом деле. Родила четверых сыновей, а движется все так же гибко, и умащенная маслами кожа лучится здоровьем. О чем-то переговаривающиеся на ходу женщины рассмеялись, и их звонкие голоса переливчато поплыли под сенью прохладных сводов. Муж и старший сын Сорхахтани сейчас в походе с ханом, в тысячах и тысячах гадзаров к востоку. По поступающим сведениям, дела у них идут исправно. Яо Шу подумалось о сообщении, которое он прочел нынче утром, — с похвальбой о врагах, наваленных, как гнилые бревна. Советник мысленно вздохнул. Н-да, в собственной недооценке монголов никак не упрекнешь.
Сорхахтани увидела Яо Шу, и он согнулся в глубоком поклоне, а затем стерпел, когда она взяла его ладони в свои, что всякий раз настойчиво делала при встрече. Жар в сломанном пальце Сорхахтани не заметила.
— Ну как, — обратилась она, — радуют ли вас прилежанием мои мальчики?
Женщина высвободила его руки, а Яо Шу мимолетно улыбнулся. Он был еще не настолько стар, чтобы не чувствовать влекущую силу ее красоты, и безотчетно противился этому ощущению.
— Мальчики ведут себя исправно, моя госпожа, — ответил он, как подобает по этикету. — Сегодня мы занимались с ними в саду. А вы, я так понимаю, готовитесь к отъезду из города?
— Да вот, надо оглядеть земли, данные моему мужу. Со своего детства я их едва уж и помню. — Жена Тулуя туманно улыбнулась. — Хотелось бы посмотреть места, где Чингисхан и его братья бегали детьми.
— Места там красивые, — почтительно произнес Яо Шу, — хотя и достаточно суровые. Вы, наверное, уже забыли тамошние зимы.
Сорхахтани зябко повела плечами:
— Да как сказать… Именно холод я и помню. Вы уж помолитесь о теплой погоде, советник. Как там мой муж, мой сын? У вас есть от них известия?
На невинно звучащий вопрос Яо Шу ответил с толикой осторожности:
— Неприятных известий, моя госпожа, мне не поступало. Тумены хана заняли изрядно земли, на юге так почти до границ царства Сун. Думаю, через год или два войско возвратится.
— Отрадно слышать, Яо Шу. Великое небо да ниспошлет хану благополучие. Будем об этом молиться.
Зная о том, как Сорхахтани любит поддевать его насчет различий в их вероисповеданиях, Яо Шу степенно заметил:
— На его благополучие, моя госпожа, молитвы не воздействуют. Вы о том наверняка уже знаете.
— Вот как? — воскликнула та в шутливом изумлении. — И вы обходитесь совсем без молитв?
Яо Шу вздохнул. Когда Сорхахтани разговаривала с ним таким тоном, он отчего-то чувствовал себя старым.
— Я обхожусь без просьб, госпожа, а если прошу, то только понимания. Ну а во время медитаций я лишь вслушиваюсь.
— И что же вам говорит Бог, когда вы вслушиваетесь?
— У Будды сказано: «Охвачены страхом, люди идут в священные горы и священные рощи, к священным деревьям и усыпальницам». Смерти, моя госпожа, я не боюсь. И Бог для утешения в моем страхе мне не нужен.
— Тогда, советник, молиться за вас буду я, чтобы вы обрели успокоение.
Яо Шу, поглядев с печальной пристальностью, лишь снова поклонился, краем глаза подмечая, что за их разговором со смешливым интересом следят служанки.
— Вы так добры, — промолвил он.
В глазах Сорхахтани поигрывали пленительные огоньки.
День Яо Шу был полон тысячами дел, больших и малых. Надо снабжать армию хана в цзиньских землях, а с ней еще и армию Чагатая в Хорезме, а также третью, что под началом Субэдэя готовилась выступить в поход к далеким северным и западным землям, до которых империя монголов прежде не дотягивалась. А теперь среди всех этих хлопот ему еще раздумывать над десятками ответов, которые он хотел бы дать Сорхахтани. От досады ну просто лопнуть впору!
Переносить боевые действия на Сучжоу Угэдэй не стал. Этот город находился уже в пределах царства Сун, на берегу реки Янцзы. А даже если бы и не там, то все равно это место такой небывалой красоты, что на него рука не поднималась. Поэтому хан, оставив под стенами города два тумена, взял себе в сопровождение лишь один джагун[35] стражи.
Прогуливаясь под оком двух стражников в уединенном месте с прудами и деревьями, он чувствовал в себе умиротворенность. Вопрос: сравнятся ли когда-нибудь сады Каракорума с тихой прелестью этих искусно распланированных кущ? Даже сомнение берет. Свою невольную зависть Угэдэй предпочел скрыть — во всяком случае, от назойливо семенящего рядом сунского управляющего.
Свой Каракорум Угэдэй считал образцом нового миропорядка, но уже само положение Сучжоу возле величавого озера, а уж тем более его старинные улицы и здания, делали сравнение не в пользу монгольской столицы, заставляя ее выглядеть грубоватой простушкой, не овеянной к тому же мифическим дыханием веков. Угэдэй улыбнулся при мысли о том, как бы с такой обидной несправедливостью поступил отец. Скорее всего, он просто позабавился бы в своем духе — велел взять этот город и оставить на его месте пепелище: вот вам, тщеславные ничтожества, примите дар от монгольского хана.
А Яо Шу, интересно, не из таких же вот мест, как Сучжоу? Сам Угэдэй об этом монаха никогда не спрашивал, но вполне мог представить людей, подобных его советнику, гуляющими по таким вот безукоризненно чистым улочкам. Тулуй с Менгу отправились на рыночную площадь, купить что-нибудь в подарок Сорхахтани. С собой они взяли всего с дюжину воинов, но угрозы от города не исходило. Своему воинству Угэдэй незаметно передал: про грабеж и бесчинства в этом городе забыть. Кара за ослушание заранее ясна, так что Сучжоу оставался целым и невредимым, хотя и замирал от страха.
Утро хана было наполнено чудесами — от городского хранилища взрывчатого черного порошка, именуемого порохом (все работники здесь носили мягкие легкие туфли), до вызывающей изумление водяной мельницы, от работы которой огромные ткацкие станки самостоятельно изготовляли рулоны материи. Но не для того Угэдэй завел свои тумены в границы царства Сун. Небольшой, в сущности, город располагал хранилищами шелка, а у монголов каждый воин одет в рубашку из этого материала. То была единственная ткань, способная препятствовать впивающейся в плоть стреле. Так что по-своему она еще ценнее доспеха. Жаль только, что эту ценность люди Угэдэя усвоили однобоко: лишь некоторые из воинов снимали с себя эту одежду для стирки. И теперь к нечистому запаху вокруг туменов примешивалось еще и смердение изопревшего шелка, а сама одежда, напитываясь соленым потом, утрачивала свою эластичность. Вообще хану при его потребностях нужен шелковый запас не только всего Сучжоу, но и других подобных мест. Если же уничтожить поля с древними посадками белых тутовых деревьев, от которых кормились личинки шелковичных червей, производству шелка на том был бы положен конец. Отец Угэдэя наверняка все эти поля предал бы огню — так, для порядка. Но у Угэдэя и на это рука не поднялась. Часть утра он провел, завороженно наблюдая за чанами, где варились в своих коконах личинки, а затем их шелковые нити разматывались. Ну не чудо ли! Работники же там, невзирая на присутствие грозного гостя, трудились без передышки, приостанавливаясь лишь затем, чтобы раскусить для пробы очередной кокон. Судя по всему, на шелкопрядильнях Сучжоу голодающих нет.
Спросить имя семенящего рядом человечка Угэдэй не озаботился. Потея от усердия, тот все пытался нагнать фигуру в доспехах, тяжело и мрачно вышагивающую вдоль декоративных прудов. Отвечая на вопросы, сунский управляющий щебетал испуганной пташкой. Но, по крайней мере, общаться с ним можно — спасибо все тому же Яо Шу, что годами заставлял Угэдэя изучать язык.
Долго задерживаться в этих садах не получится: в туменах от такой красоты и роскоши зреет волнительность. Несмотря на жесткость указаний, излишне длительное пребывание возле города может обернуться нарушениями дисциплины. Угэдэй уже обратил внимание, что жителям Сучжоу хватило ума убрать с глаз своих женщин, но соблазн на то и соблазн, чтобы рано или поздно одерживать над человеком верх.
— Одна тысяча мер шелка в год, — сказал Угэдэй. — Это, я полагаю, Сучжоу произвести в силах.
— Да, господин. Материал добротный, с хорошим цветом, отливом и искрой. Хороший прокрас, без пятен и узелков.
Говоря это, управляющий часто и мелко кивал. Выглядел он жалко. При любом раскладе он был, можно сказать, обречен. С уходом монгольского войска сюда неизбежно нагрянут солдаты императора и спросят, почему это он заключил торговую сделку с врагом своего властелина. Так что удары палками по пяткам обеспечены. Управляющему ничего сейчас так не хотелось, как, уединившись в тиши садов, дописать свой последний стих и отворить себе вены.
Заметив в глазах спутника некоторую остекленелость, Угэдэй решил, что ему заложило слух от ужаса. Тогда он взмахом руки подозвал одного из своих стражников: тот, подойдя, взял управляющего за горло и потряс. Остекленелость сошла.
— Достаточно, отпусти его, — сказал Угэдэй. — Теперь ты меня слышишь? Хозяева твои и император — не твоего ума дело. Севером повелеваю я, так что рано или поздно они все равно поведут со мной торговлю.
В груди опять покалывало, поэтому в руке хан держал чашу с вином, в которую ему то и дело подливали. С наперстянкой боль вроде как притуплялась, но начинало плыть в голове. Вот хан в очередной раз выставил чашу, куда второй стражник тотчас подплеснул из худеющего бурдюка вина. На ходу темная струя по нечаянности плесканула на рукав, и Угэдэй выругался.
— Значит, так, — взглянул он на управляющего. — Нынче к тебе придут от меня писцы. — Слова он выговаривал нарочито медленно и тщательно, поскольку язык уже чуть заплетался, хотя человечек этого все равно не замечал. — С ними обсудишь все подробности, как да что. Плачу серебром, и цену даю немалую. Ты меня понял? Нынче же. К полудню. Не завтра и не через неделю.
Управляющий торопливо кивнул. К полудню его уже все равно не будет в живых, так что какая разница, о чем думает договариваться этот странный человек с варварским выговором и манерами. От одного лишь запаха монголов у благовоспитанного сунца перехватывало дыхание. Тут дело не только в изгнившем шелке и бараньем жире, а вообще: этот густой нечистоплотный дух людей, никогда не омывающих кожу у себя на севере, где воздух холоден и сух. А здесь, на юге, они потеют и смердят. Неудивительно, что этому хану так нравятся здешние сады. С прудами и широким ручьем — это одно из самых прохладных мест в Сучжоу.
Что-то в поведении управляющего привлекло внимание Угэдэя, и он остановился на каменном мостике через речушку. На ее поверхности безмятежно плавали лилии, стеблями уходя глубоко в черную воду.
— С цзиньскими правителями и торговцами я веду дела вот уже много лет, — сказал Угэдэй. Чашу он выставил над водой и сейчас задумчиво созерцал ее отражение снизу. Оттуда на него смотрела его зеркальная душа, родственница души теневой, что сопровождает каждый его шаг на свету. Лицо внизу было несколько одутловатым, с мешками под глазами. Чашу он не убрал, а, напротив, протянул ее своему отражению легко и естественно, словно доброму знакомому. Боль в груди вроде как улеглась, и Угэдэй с ленцой потер это место в грудине. — Так ты меня понял? Они лгут и изворачиваются, плодят ворохи бумаг — и все затягивают, затягивают, а до дела у них так и не доходит. Вообще в умении затягивать они хорошо поднаторели. Я же поднаторел в том, как добиваться того, что мне надо. Пояснить тебе, что произойдет, если вы сегодня не придете к договоренности?
— Я понимаю, господин, — отозвался управляющий.
И опять в этих глазах мелькнуло что-то, заставившее Угэдэя не то растеряться, не то насторожиться. Каким-то образом человечек из испуганного воробушка преобразился в его противоположность: смельчака, внутренне переступившего черту страха. Глаза его потемнели, словно ему теперь было все нипочем. Угэдэй на своем веку встречал и такое, а потому стал медленно заносить ладонь, чтобы оплеухой привести спесивца в чувство. В последнее мгновение управляющий все-таки съежился, а Угэдэй расхохотался, снова расплескав вино, капли которого, багрянцем напоминающие кровь, упали в воду.
— От меня не деться даже в смерти. — Язык теперь заплетался, и он это чувствовал, но на сердце было хорошо: боль только так, чуть надавливала. — Если ты вздумаешь до заключения сделки лишить себя жизни, я этот твой городишко спалю. Сначала размолочу по кирпичику, а затем предам огню. То, что не сырое, сгорит — слышишь меня, ты, хозяйчик? Что не сырое, сгорит. Говорю тебе.
Искра сопротивления в глазах человечка угасла, сменившись тоскливой обреченностью. Угэдэй одобрительно кивнул: так-то. Тяжело править народом, в ответ на угнетение спокойно выбирающим смерть. Воистину, одна из многих его черт, достойных восхищения, но сколько же можно такое терпеть? Прошлый опыт научил хана тому, чтобы решение о предстоящей смерти натыкалось у этого народа на такую стену горя — не себе, так своим соплеменникам, — что принуждало оставаться в живых и, кляня себя, продолжать безропотно служить ему, монгольскому хану.
— А теперь поторапливайся, хозяйчик. Беги к себе и делай все приготовления. Ну а я поблаженствую здесь еще немного.
Угэдэй с ленцой проводил взглядом управляющего, который, словно вдруг став ниже ростом, засеменил прочь готовиться к торгу. Тем временем стражники удерживали то и дело прибывающих посыльных, не давая им приблизиться к хану — во всяком случае, до той поры, пока тот сам не засобирается в дорогу. Камень мостовых перилец приятно холодил оголенные предплечья. Угэдэй допил очередную чашу, удерживая ее в неудобно скрюченных пальцах.
Далеко за полдень близ Сучжоу усаживались в седла двадцать тысяч воинов, ведомые Угэдэем и Тулуем. Половину воинства Угэдэя составляли отборные кешиктены — в большинстве своем нойоны, с мечами и луками. Семь тысяч из них ездили исключительно на вороных, а доспехи у них были черные с красным. Многие из них — именитые, поседевшие в походах воины, которые служили еще Чингисхану и славились своей безжалостностью. Остальные три тысячи — кебтеулы и тургауды — дневная и ночная стража, — лошади которых гнедые или пегие, а доспехи несколько проще. Среди них был и славный борец Баабгай, личный подарок Хасара своему хану. За исключением недалекого героя ристалищ, избирались эти люди не только за свою силу, но еще и за сметку. В свое время Чингисхан завел правило: те, кто ведет в бой хотя бы тысячу, должны предварительно отслужить в ханской страже. Впрочем, по своему усмотрению он мог поставить любого из них куда угодно, хоть на сотню, хоть даже десятником. Командовали туменами родовитые тайджи, однако в действие их приводили именно проверенные ханские стражи.
Вид этих воинов неизменно вызывал у Угэдэя чувство владетельного довольства. Сама та мощь, которую он мог через них нагнетать, действовала опьяняюще, возбуждала. Тумен Хасара располагался к северу, сообщаясь с туменом хана цепями разведчиков. Повторно отыскать его местоположение не составит труда, да и в целом тем, как складывалось утро, Угэдэй был доволен.
Вместе с нукерами в цзиньские земли он привел армию писцов и управителей для составления подробной описи всего, что навоевано. Нового хана многому научили завоевательные походы его отца. Чтобы держать народ в мире, надо навесить на его выю ярмо. Всякие поборы и мелкие законы держат его в повиновении — даже, можно сказать, в умиротворении — гораздо сильнее, чем любое войско. Отчего приходится лишь теряться в догадках. Теперь для продвижения вперед уже недостаточно просто сломить вражеские армии. Быть может, шпора монгольской империи — это Каракорум, но держать в каждом цзиньском городе свору чиновников ни в коем случае не мешает; наоборот, так они продвигают ханское слово и дело.
В тот день по дороге Угэдэй «приговорил» не один бурдюк вина и архи — во всяком случае больше, чем мог упомнить. Держа путь на север, он чувствовал, что сильно пьян. Но ему не было до этого дела. За пазухой договоры на шелк с печатью местного управителя, которого для засвидетельствования сделки, перепуганного, волоком приволокли из дома. А их государю остается или соблюдать эти договоры, или же давать Угэдэю повод для вторжения в свои земли.
От сидения день-деньской в деревянном седле ягодицы безжалостно натирались, и из содранной кожи сочилась бледная гнилостная жидкость, из-за которой штаны припекались к ранам так, что не отдерешь. Угэдэй уже не мог раздеваться без предварительного отмокания в теплом чане, но все это трудности не столь уж непреодолимы.
Вскоре после непродолжительной скачки, от которой посбивалась короста на вновь засочившихся ранах, впереди стали видны клубы пыли. Земли царства Сун к этой поре находились уже в тридцати гадзарах за спиной. Угэдэй улыбнулся при мысли о том, какую панику вызовет появление его туменов. Впереди на расстоянии Хасар завязал бой с последней из оставшихся цзиньских армий, которую смогла выставить эта обреченная династия. Уступая на открытой местности числом, Хасар сейчас мог единственно сдерживать натиск, зная при этом, что тумены Угэдэя с Тулуем где-то на подходе. Сеча обещала быть знатной, и Угэдэй, предвкушая удовольствие, на радостях затянул песню.
Глава 10
На горизонте цепкие глаза Хасара углядели колыхание стягов Угэдэй-хана. Местность вокруг для боя явно несподручная. Кочковатая равнина, к тому же испещренная выбоинами и норами, — судя по всему, бывшее пастбище, куда пастухи вот уж сколько лет не выгоняли скот, а потому все здесь успело порасти мелкими деревцами и кустарником. Хасар привстал в стременах, а его лошадь, улучив минутку, взялась пощипывать траву.
— Ай, молодец Угэдэй, — пробурчал воин одобрительно.
Хасар облюбовал позицию на невысоком холме — так не доставали стрелы, и одновременно близость к врагу достаточная, чтобы направлять броски. За дни противостояния монгольским всадникам армию императора заметно потрепало. Тем не менее полки цзиньцев были дисциплинированны и стойки, что Хасар прочувствовал, можно сказать, на своей шкуре — точнее, на своем тумене. Частокол цзиньских копий и утяжеленных пик вновь и вновь оказывался уставлен на наступающую лавину конницы. Рельеф местности не давал монголам развернуться во всю скорость с копьями, так что численность врага приходилось убавлять преимущественно стрелами, которые выпускались одновременно, градом. На протяжении утра лучники Хасара сшибали цзиньцев чуть ли не сотнями, но, несмотря на это, императорским солдатам удавалось неуклонно пробиваться на юг, оттесняя копьями уступающий численностью монгольский тумен. Сейчас взгляд ухватывал усталые повороты голов цзиньских воинов, видящих на горизонте неожиданно возникшую новую угрозу: напружиненные ветром оранжевые стяги монгольского хана.
Где-то в тех сумрачно поблескивающих цзиньских рядах особенно неистовствует один молодой человек — интересно, где он? Еще в небольших своих летах император Сюань оказался вынужден преклонить колени перед Чингисханом, когда великий хан предал огню его столицу. Этого юношу Хасар тогда лично загнал в город Кайфын, после чего оказался отозван обратно — иначе неизвестно, чем бы кончилось. Сейчас внутри словно вскипала горячая кровь с молоком — еще бы, знать, что государь царства Цзинь снова в игре и жизнь его почти у Хасара в руках… Вот это действительно достойный конец великого эпоса.
Уместно сказать, что даже тогда государь северного царства едва не достиг южной империи, где, отгородившись, беспечно правила его родня. Дай ему тогда Чингисхан хотя бы несколько лет, он бы как пить дать вошел в те земли. О трениях и хитросплетениях отношений меж теми двумя государствами Хасар особо не знал, кроме того, что армия царства Сун насчитывает вроде как сотни сотен тысяч. Пожалуй, на сегодня этого достаточно, чтобы обезглавить государя севера. Или сойтись в сражении с туменом Хасара. Жалко лишь, Чингисхан до этого дня не дожил: то-то порадовался бы.
Перебирая в себе глухие струны памяти, Хасар вполоборота повернулся, собираясь отдать приказ Хо Са и Самуке, и тут вспомнил, что обоих его товарищей нет в живых, причем уже давно. Он зябко поежился под ветром. Сколько же друзей полегло с той поры, когда они с братьями прятались от врагов в тесном урочище, да еще в преддверии зимы! И вот из тех испуганных голодных детей взросла новая сила, выросла и потеснила собой мир. Вот только выжить среди всего этого довелось лишь Хачиуну, Темугэ и ему, Хасару. Что и говорить, цена велика, хотя с уверенностью можно сказать: Чингисхан, даже зная обо всем наперед, заплатил бы ее, не скупясь.
— Лучшие из нас, — чуть слышно прошептал Хасар при виде черно-красных угэдэевых молодцов, которые неуклонно приближались.
Увидев все что нужно, он плюхнулся обратно в седло и длинно, пронзительно свистнул. К нему стремительно подскакали двое землистых от пыли и грязи посыльных — оба с голыми руками, из одежды на теле лишь штаны да шелковые рубахи для пущей быстроты и легкости.
— Минганам[36] с первого по четвертый нажать на их западное крыло, — бросил Хасар одному из прибывших. — И чтобы не дали врагу рассеяться перед туменом хана.
Посыльный, горя молодым задором, поскакал, пересекая поле битвы. Второй терпеливо дожидался, пока Хасар зорким соколом смотрел через равнину на людские приливы и отливы. Вот из какой-то укромной норы порскнули зайцы, которых тут же радостно подстрелили из луков кешиктены и соскочили с седел, чтобы подобрать. Ишь, норы… Еще один признак того, что земля здесь неровная и полна скрытых препятствий. Бросок гораздо более опасен, когда лошадь, невзначай угодив копытом в нору, может сломать себе ногу и при падении погубить своего седока.
От такой мысли Хасар поморщился. Нет, не видать нынче легкой победы, уж сегодня точно. Его тумен цзиньская армия превосходила раз в шесть. Даже с приходом Угэдэя и Тулуя расклад будет два к одному. При продвижении цзиньцев к югу Хасар, как мог, наносил им урон — по большей части внезапными налетами, — но все никак не мог вынудить императора остановиться и принять бой на условиях монголов. Кстати, это сам Угэдэй предложил мысль о большом кольце, сжимающемся с юга. И вот уже три дня прошли в ужасающей медлительности, пока не начало казаться, что император нашел путь к границе и безопасности. Угэдэй же все так и не объявлялся.
А если бы взял и нагрянул с юга Чингисхан? Стоило такое представить, как сердце зашлось от чувства. Пришлось тряхнуть головой, чтобы избавиться от стариковских грез. Ладно, хватит. Дело надо делать, а не мечтать.
— Передай приказ Юсепу, — сказал Хасар посыльному. — Охватить их правое крыло, чтобы вытянулось по направлению к хану. Для этого, если надо, засыпать их стрелами. Поручаю Юсепу команду минганами с пятого по восьмой. Две тысячи остается у меня в запасе. Ну-ка, повтори.
Выслушав повтор, Хасар нетерпеливо кивнул: скачи, да побыстрее.
Глядя на открытое пространство, он прикидывал: цзиньский император, должно быть, уже вырос. Теперь это не напыщенный подросток, а мужчина в расцвете сил, правда, без права единоличного господства. На его бывших землях теперь хозяйничают монгольские тайджи. А громадные армии его отца сокрушены. Осталась только эта. Знать, потому она так упорно и дерется. Для императора это последняя надежда, и его солдаты это понимают. Граница царства Сун так мучительно близка, а они все еще сильны и их много, как гнуса…
Хасар поскакал обратно к своему резерву. Нукеры непринужденно сидели и наблюдали за врагом, руками придерживаясь за рожки седел. При виде своего военачальника все выпрямились, зная, какой у него острый глаз: подмечает решительно все.
Было видно, как цзиньские ряды, поблескивая копьями и пиками, перестраиваются, готовясь противостоять новой угрозе. Как Хасар и ожидал, от прямого пути на юг они начали отклоняться. Угэдэю там можно не появляться вовсе. Цзиньский император изо всех сил тянулся к сунской границе. Если удастся стиснуть его с боков до ее пересечения, имперская армия в конце концов утомится, и тогда монгольские тумены сумеют как следует посечь вражеские фланги. До заката все еще остается время, и пехотинцы императора измотаются раньше монгольских всадников. Первой мишенью Хасара стала цзиньская кавалерия, за дни обстрелов и кровопролития оторванная от тех, кого должна была защищать. Те, кто уцелел, сейчас жались к центру, посрамленные и сломленные.
Когда до цзиньцев доберется Угэдэй, враги окажутся стиснуты меж двумя врагами. Хасар пожевал губами, смакуя предполагаемую развязку событий. Ничто так не подтачивает боевой дух, как страх нападения с тыла.
Он смотрел, как первые четыре тысячи воинов на рысях движутся сквозь злобный рой стрел, пригибаясь в седле и уповая на крепость своих доспехов. Некоторые на скаку валились наземь, но остальные неуклонно близились. По их лицам и по лошадям хлестали деревца; кое-где лошади спотыкались. Вот одна ушла по колени в землю, но всадник резко вздернул ее и заставил скакать дальше. Хасар смотрел, а у самого сжимающие уздечку кулаки побелели от напряжения.
В полусотне шагов воздух был густ от унылого посвиста стрел, и ближние ряды цзиньцев метнули первые дротики, которые в основном не долетели или запутались в высокой траве. Неровность рельефа сказывалась на стройности конных рядов — они были изломаны, — но луки действовали вполне слаженно. Императорские солдаты отшатывались, несмотря на гневный рев своих офицеров. Смертоносный град стрел, уже многократно выкашивавший в эти дни ряды цзиньцев, приводил их в ужас. На быстро сокращающейся дистанции монгольские луки могли пробить почти любую защиту. Ходили ходуном спинные мышцы нукеров, накладывающих на тетиву стрелы, которые они удерживали специальными костяными напальчниками. Луков такой убойной силы, как и воинов, способных столь быстро и мощно их натягивать, в других армиях просто не было.
Звонкое теньканье долетало до того самого места, с которого за боем наблюдал Хасар. Град стрел образовывал во вражеских рядах обширные бреши, отбрасывая солдат, чьи копья и арбалеты не могли нанести симметричного встречного урона. Хасар азартно кивнул. Кстати, на тех состязаниях ни он, ни Джэбэ первенства не выиграли. Слава победителей досталась лучникам Субэдэя. Хотя в этом деле Хасар, надо сказать, тоже знал толк.
Тела падали, утыканные стрелами; ветерок подхватывал и разносил истошные вопли. Хасар на своем холме щерился улыбкой. Кожа вражеской армии прорвана. Так и подмывало отдать приказ взяться за топорики и пики — рубить, гвоздить. Иной раз так оказывались изрублены в капусту целые армии, невзирая на всю свою силу, бой барабанов и цветастые знамена.
Закаленная в битвах по всему свету, дисциплина монголов держалась неукоснительно. Нукеры пускали стрелу за стрелой, выбирая цель среди тех, кто пытался увернуться или спрятаться за бесполезным щитом. Те, кто откалывался от общего строя, падали под взблескивающими дугами обагренных мечей. В целом цзиньцев повалилось изрядно, прежде чем тысячники условным свистом отозвали людей назад. Те повиновались с лихой веселостью.
Неровные радостные возгласы раздались над нетронутыми цзиньскими рядами — теми, что поглубже, — но тут люди Хасара, обернувшись в седлах, обдали раскрывшегося врага еще одним дружным залпом стрел. Торжество как будто поперхнулось, а минганы с залихватским гиканьем стали бойко разворачиваться, готовясь к новому броску. На протяжении полутора гадзаров движение цзиньской армии увязло; сзади и по бокам завывающими грудами шевелились раненые.
— А вот и мы, — со злорадной нежностью пропел Хасар. — Сейчас вы у нас отведаете ханского войска.
Было видно, как среди неровного поля уже колышут свои древки знаменосцы Угэдэя. Цзиньцы спешно перестроили ряды, высунув над опущенными щитами тяжелые пики, способные пропороть идущего напролом коня. Когда расстояние сократилось до двух сотен шагов, в небо взвился черный вихрь из монгольских стрел — волна за волной, волна за волной. Тысячи и тысячи их стучали хлестким дождем — звук, привычно ласкающий Хасару слух. Получается, дело идет. А если оно идет правильно, то возникает и уверенность. Похоже, путь к безопасности императору нынче заказан.
И тут слуха достиг звук, враз перекрывший знакомое с детства пение стрел. Упругий круглый гром прокатился по полю, да так, что дрогнула под ногами земля. Сзади по остатку тумена поползло тревожное перешептывание. В отдалении взбухло подобие грузного облака, частично застлав поле там, где схлестнулись между собой ряды монгольского и цзиньского воинств.
— Что это? — потребовал ответа Хасар.
— Порох, — откликнулся кто-то из ближних кешиктенов. — У них там, кажется, огненные горшки.
— Как?! — изумился Хасар. — В открытом поле?
Он громко выругался. Цзиньцы — нет коварнее врага. Действие этого оружия он видел под их городскими стенами. Железные горшки с черным взрывчатым порошком, способным разрывать накаленный металл в клочки, которые разлетаются прямо в гуще наступающих воинов, разя всех напропалую. При этом горшки надо метать подальше, чтобы не разорвали своих. Представить сложно, как цзиньцы ухитрялись использовать их без потерь среди собственных солдат.
Не успел Хасар собрать мятущиеся мысли, как грянул еще один трескучий раскат. На расстоянии звук приглушен, зато четко видно, как могучая сила взрыва разметывает людей и лошадей, падающих на траву уже изувеченными грудами. А следом катилась волна запаха, горелого и какого-то удушливо-кислого. За спиной кто-то из людей закашлялся. Цзиньцы снова воспрянули духом, а Хасар окаменел лицом.
Все в нем изнывало, стонало от желания галопом лететь на врага, пока тот не успел воспользоваться своим внезапным преимуществом. Натиск Угэдэя не захлебнулся, но лишился напористости; дрались лишь охвостья обеих армий, издали напоминая копошение муравьев. Хасар взял себя в руки. Это вам не набег на какое-нибудь пастушье племя. Армии царства Цзинь присуща не только численность, но и стойкость: чтобы загрызть монгольского хана, готовы положить хоть половину своих солдат. Самому небу известно, каким рвением отличается цзиньский император. Между тем воины смотрели на Хасара в ожидании начальственного слова. Стиснув челюсти, он скрежетнул зубами.
— Стоим, — буркнул он, не спуская глаз с поля битвы. — Ждем.
Две его тысячи могут стать драгоценной каплей на весах, где одна чаша означает победу, а другая — поражение. Или даже могут попросту раствориться в общей массе. И выбор, и решение сейчас зависят от него.
Грома, подобного этому, Угэдэй прежде не слышал. В момент столкновения двух армий он находился ближе к тылу своих рядов. Одобрительным ревом он встретил залп стрел — а были их тысячи, и волны их взвивались одна за одной. Наконец воины вынули мечи и пришпорили лошадей. Те, кто скакал с боков, понеслись вперед, каждый в намерении изъявить всю свою храбрость, чтобы быть удостоенным ханской похвалы. В самом деле, нечасто рядовому нукеру выпадает шанс сразиться на глазах у того, кто правит всей державой. Такую возможность нельзя упускать, и потому все готовились биться люто, безумно, презрев усталость и боль.
И вот когда всадники уже набрали разгон, их вдруг расшвырял колкий трескучий раскат грома, от которого Угэдэю заложило уши. Весь в грязи от лопнувших земляных комьев, он оторопело соображал, что такое сейчас произошло. Вот человек растерянно стоит без лошади, а лицо ему заливает кровь. А вон и вовсе куча безжизненных тел, а рядом лежат раненые — кто подергивается, а кто выковыривает из себя какие-то железные осколки. Тех, кто поближе, взрыв оглушил и ошарашил. Среди тех, кто продолжил рваться вперед, был один безлошадный — пьяной поступью он вышел перед скачущим всадником и оказался сбит.
Стремясь избавиться от звонкой пустоты в ушах, Угэдэй отчаянно тряхнул головой. Сердце лупило чугунным молотом, а череп словно сжался широким обручем. Вспомнился человек, которого при Угэдэе однажды пытали: голову обмотали кожаным ремнем и стали затягивать палкой. Устройство нехитрое, но боль ужасающая — череп у страдальца тогда не выдержал и лопнул. Вот и у Угэдэя сейчас ощущение сродни тому: медленное, мучительное стягивание.
Земля тяжко содрогнулась еще от одного взрыва. Шало поводя глазами, с пронзительным ржанием вставали на дыбы лошади, которых воины смиряли лишь бешеным нахлестыванием и дерганьем за узду. Со стороны цзиньских войск в небо рвались какие-то черные пятнышки, и неизвестно было, что это и как этому противостоять. С внезапным потрясением, разом прогнавшим хмель, Угэдэй понял, что на этой каменистой, поросшей травой равнине он может умереть. А уцелеть ему помогает не храбрость и даже не выносливость, а обыкновенное везение. Он еще раз для ясности встряхнул головой, и глаза его сделались яркими. Пусть тело ослаблено и сердце слабо, но у него есть главное: удача.
По полю громыхнул еще один раскат, за ним еще два. Люди Угэдэя застопорились в своем натиске; их мышцы сковало потрясение. Справа в бой рвались воины Тулуя, но и их ошеломили мощные и частые взрывы, нещадно разящие людей с обеих сторон.
Одним движением выдернув из ножен отцов меч, Угэдэй с дерзким ревом воздел его острие. При виде такой бесшабашности у нукеров взыграла кровь. Пришпорив коней, они устремились вперед, азартно скалясь лихости своего хана, бесстрашно ведущего их на врага. Люди это были в основном молодые, а скакать рядом с Угэдэем, возлюбленным сыном небожителя Чингисхана, ханом всего монгольского народа, им за великую честь. Их жизни стоят несравненно дешевле, и пожертвовать собой за своего повелителя они готовы с такой же легкостью, как швырнуть под ноги порванную уздечку.
Взрывы гремели все чаще, по мере того как все больше черных шаров с лету грохалось оземь под ноги монголов. В горячечном порыве Угэдэй видел, как один из его воинов, безлошадный, приподнял один такой шар. Хан остерегающе крикнул, но человека уже разорвало в кровавое месиво. Внезапно воздух словно наполнился гудящими пчелами — точнее, раскаленными железными шершнями, налетающими со всех сторон. Лошади и люди вскрикивали под их жалящими смертоносными укусами.
В общей сумятице кешиктены бросились к Угэдэю, защищая его собой. Наклоненные пики цзиньцев останавливали на скаку коней, однако теперь все больше воинов спешивались и убивали копейщиков мечами и ножами, расчищая дорогу для напирающих сзади горячих потных животных. Один из черных шаров упал чуть ли не под ноги, и тогда кто-то из воинов бросился на него сверху. Звук разрыва приглушило, а в спине у человека возникла кровавая дыра, откуда почти на высоту человеческого роста выстрелил кусок кости. Едущие вокруг Угэдэя невольно пригнулись, но тут же распрямились, устыдившись: ведь их страх мог заметить хан.
Как-то сам собой сложился ответ насчет противодействия этому оружию. Угэдэй напряг голос, чтобы слышали по рядам:
— Именем своего хана — кидайтесь на них, когда они падают!
Призыв был подхвачен и разнесся по тумену. А в это время из-за вражеских рядов с высоты пало не то пять, не то шесть летучих ядер, каждое с коротким шипящим запалом. Угэдэй с гордостью подмечал, как его воины бесстрашно на них набрасываются, заглушая собой угрозу во имя тех, кто идет следом. Он вновь повернулся к врагу. Лица цзиньцев искажены страхом, его же — только яростью мести.
— Луки! — рявкнул хан. — Расчистить дорогу и действовать копьями. Копья сюда!
В глазах Угэдэя стояли слезы, но не по тем, кто отдал свои жизни, а от острой, саднящей радости — жить, просыпаться поутру, вдыхать грудью воздух. Сейчас этот воздух странно горек, и от него першит в горле. С глубоким вдохом обруч вокруг головы как будто разъялся, а люди вовсю рвали бреши в цзиньских рядах.
С одобрением следя за маневрами Угэдэя, Хасар машинально пристукивал себя кулаком по ляжке. От неожиданных взрывов оба монгольских тумена поначалу оторопели и даже попятились от всего этого грохота и кусачих вспышек света. Но потом стало видно, как ханские кешиктены преодолели свое замешательство и вскрыли-таки ряды цзиньцев. Звук разрывов словно стал приглушаться, и не было больше видно камней и земли, что ранее фонтаном взметывались в тех местах, куда падали разрывные шары. Впечатление такое, будто монгольское войско попросту их сглатывало, стоило им попасть в гущу рядов, как болото сглатывает брошенный камень. Такому сравнению Хасар непроизвольно улыбнулся.
— Эти железные шары хан, по-видимому, съедает, — поделился он наблюдением. — Смотрите-ка, он все еще голоден. Просит еще, наполнить ему желудок.
Хасар прятал свой собственный страх, вызванный бесстрашием Угэдэева броска. Если хану сегодня суждено погибнуть, бразды правления державой возьмет в свои руки Чагатай, и тогда все, за что они боролись, пойдет прахом.
Трусцой направляя лошадь к югу, Хасар еще раз опытным взглядом окинул поле битвы. По крайней мере, в одном цзиньский правитель оставался непоколебим. Его люди, перешагивая через убитых и раненых, перемещались со всей возможной быстротой. Остановить такую армию, вдвое превосходящую тебя числом, — задача не из простых. Здесь все решает тактика, и попробуй-ка подбери верное решение. Если построить нукеров в более тонкие длинные ряды вроде сети, цзиньцы копейным ударом могут через них прорваться. Ну а если сохранять глубину строя, то могут обойти с флангов, и тогда император шаг за шагом продолжит приближаться к спасительной границе. Для него это, видимо, сущая мука: быть к ней так близко и в то же время ползти черепашьим шагом, кипя во вражеском котле.
Собственные Хасаровы минганы теперь жали врага с тыла, усевая притоптанную траву вражьими телами. Жажда цзиньцев дотянуть до границы была столь велика, что они даже не выстроили тыловую оборону: так и шли, не оборачиваясь. Двигаясь рысцой следом, на юг, Хасар невзначай выехал на цзиньского солдата, полулежащего за колючим кустиком. Солдат был ранен. Едва он заметил монгольского всадника, лицо его дернулось, а мутные глаза посмотрели с безмолвной мукой. Хасар подъехал и чиркнул ему кончиком меча по горлу — не из жалости, а просто в этот день он еще никого не убил: надо же хоть косвенно оказаться причастным к сражению.
Это мимолетное действие словно вызволило его из безвременья. Повернувшись, славный воин выкрикнул двум своим минганам приказ:
— А ну, вперед, за мной! Негоже нам торчать здесь, когда хан воюет в поле!
Скача легким галопом, Хасар высматривал наиболее сподручное место для возможного удара. В сотне шагов от врага он привстал в седле, вглядываясь во вражеское построение, в надежде узреть там знаменосцев с императорским вымпелом. По всей видимости, это где-то в середине тех плотных рядов — преграды из людей, коней и металла, позволяющей обеспечить безопасность всего-то одному отчаявшемуся правителю. Свой меч Хасар вытер дочиста тряпицей и сунул обратно в ножны. Между тем воины наметили себе мишени и пустили в цзиньских солдат стрелы с безжалостной точностью. Сложно было сдерживаться в такой манящей близости от цели. Просто нестерпимо.
Бросок Угэдэя пронес атакующих мимо внешних рядов, вооруженных тяжелыми пиками. Цзиньские полки вымуштрованы, но одной муштрой, как известно, взять верх нельзя. Боевые порядки сломлены не были, но оказались обескровлены беспрестанными бросками всадников. Ряды бойцов сузились, спутались, скукожились до разрозненных очагов, которые вздеть на копья или добить стрелами ничего не стоило.
В цзиньских рядах натужно зазвучали рога, и около десятка тысяч мечников, обнажив по команде оружие, с криками бросились отражать натиск. Но бежали они под нескончаемым градом стрел, пущенных изблизи, поэтому передние ряды были измолоты и истоптаны. Общая масса вскоре оказалась раздроблена на пары, тройки, в лучшем случае десятки, и все это перед проворными мечами всадников. При виде резни, что творилась впереди, задние ряды цзиньцев в неуверенности замерли, в то время как монголы, восстановив стройность рядов, метнулись вперед. Секунда-другая, и свой натиск они усилили до чугунного галопа, разя уцелевших встречных неудержимо, с безжалостной точностью. Ряды цзиньцев, редея, подавались назад, как трава под косой.
Безумство Угэдэя на поле боя видел Тулуй — в частности то, как брат вклинился в глубь вражеских рядов, разя вместе со своими кешиктенами любого встречного и поперечного, причем с таким залихватским видом, будто задумал прорвать цзиньское построение из конца в конец. Тулуя пронзили страх и благоговение. Столь явного безрассудства от брата он не ожидал, но того было уже не удержать, да и кешиктены, следуя его примеру, включились в безудержную рубку. Угэдэй рвался напролом так, будто был бессмертен и неуязвим, хотя сам воздух вокруг насытился дымом и смертью.
Дым на поле боя Тулуй видел впервые. Это было что-то совершенно новое, из ряда вон, и его люди с беспокойством взирали на ползущий в их сторону слоистый, прогоркло пахнущий сероватый шлейф. К странному запаху Тулуй привык, но громовой треск, сполохи и тяжкое сотрясание под ногами вселяли невольный, ни с чем не сравнимый ужас. Он просто не мог себя сдерживать, особенно при виде того, как Угэдэй, по сути, обрекает себя на гибель. Постепенно все проникались глухим отчаянием от неспособности предотвратить смещение на юг. Убийственная возня все больше обретала хаотичный характер, а монгольское преимущество в скорости и меткости гасилось, как крушение волн о скалистый берег. Бессильная ярость охватывала от невозможности сделать что-то решающее, судьбоносное.
Своих темников Тулуй направил на помощь хану, с распоряжением помочь расширить Угэдэевы фланги и клин, которым он вдавливается в цзиньскую армию. При этом Тулуй ощутил прилив гордости за своего сына Менгу, минган которого последовал за своим командиром беспрекословно. Чингисхан своих сыновей брал на войну нечасто. Переживая за безопасность Менгу, Тулуй вместе с тем цвел от удовольствия, видя, каким храбрым и сильным багатуром вырос его сын. Сорхахтани, когда он ей расскажет, будет очень довольна.
Космы дыма снова рассеялись, и Тулуй внутренне замер в ожидании очередного раската. К этому моменту армия цзиньцев стала ближе и теперь спиралью овевала его людей, продвигаясь к югу, все время к югу. Тулуй поносил их на чем свет стоит, а цзиньского солдата, из желания сохранить безукоризненность ряда тупо пролезающего чуть ли не под самой мордой лошади, умертвил уколом в шею, в том месте, где заканчивается доспех.
Тулуй поднял глаза и увидел еще целые сотни, спешащие занять позицию. Доспехи на них как на обычных солдатах, а вот оружием служат какие-то странного вида черные железные трубы. Было видно, как солдаты сгибаются под их весом, но действовали они с отчаянной целеустремленностью. Вот вражеские офицеры пролаяли команду заряжать и изготовиться. Тулуй нутром почуял, что им необходимо воспрепятствовать, и как можно быстрее.
Уже изрядно осипшим голосом он выкрикнул распоряжения. Один минган развернулся для броска на новую угрозу, выбыв таким образом из состава тумена, идущего на помощь Угэдэю. Остальные следовали за своим военачальником без колебаний, взмахивая мечами и пуская стрелы во все, что только встречалось на его пути.
Цзиньских солдат срубали за возней с их запалами и железными трубами. Кого-то затаптывали конями, другие гибли под жаркое шипение продолговатых зарядов, которые они спешно запихивали в это свое оружие. Немало труб попадало наземь, и монгольские нукеры бдительно отдергивали от них своих лошадей, а то и, крепко зажмурясь, бросались прямо на их отверстые жерла.
Сладить вовремя со всеми трубами все же не удалось. Сухо и часто затрещали раскаты помельче, нанося урон атакующим. Вот скачущего рядом нукера вышибло из седла еще прежде, чем он успел вскрикнуть. Невдалеке судорожно приподнялась на разъезжающихся нетвердых ногах лошадь с алой от крови грудью. Треск хлестнул по ушам, как неимоверных размеров бич, а следом сизоватым облаком накатил густой дым, сея в рядах слепоту. Тулуй незряче размахивал саблей, пока та, к его изумлению, не лопнула прямо в руке, осталась одна рукоять. На него что-то с размаху упало — непонятно, то ли враг, то ли кто-то из своих. В эту секунду Тулуй почувствовал, как из его лошади стремительно уходит жизнь, и едва успел высвободить ноги из стремян, иначе кобылица могла в падении придавить его. Из-за голенища гутула[37] он выхватил длинный нож и, держа его острием вверх, захромал по щербатой земле сквозь слои дыма. Вновь затрещали те странные, похожие на удары хлыста звуки, и трубы изрыгнули свою начинку из камней и железа. Многие из тех стволов бессмысленно содрогались на земле, поскольку хозяева их уже лежали бездыханные.
Сколько длился бой, сложно было и сказать. Отчего-то в густой пелене дыма страх накатывал с неимоверной, поистине ошеломляющей силой. Чтобы как-то отвлечь ум от всего этого шума и хаоса, Тулуй занялся подсчетами. Достичь границы цзиньской армии удастся примерно к закату. До нее оставалось уже всего с десяток-другой гадзаров, хотя каждый шаг цзиньцам давался ценой страданий и смертей. Когда в дыму наметился просвет, Тулуй взглядом поймал розовеющий солнечный диск, который, словно воспользовавшись косматой дымовой завесой, успел уже существенно приблизиться к горизонту. Все это Тулуй воспринимал с изумлением, почти машинально ухватывая поводья оставшейся без седока лошади и выискивая на земле какое-нибудь подходящее оружие. Трава внизу была скользкой от крови. Желудок выворачивало от липкого тлетворного зловония внутренностей и смерти вкупе с пронзительно-едким запахом жженого пороха — сочетание, вдыхать которое не пожелаешь никому.
Сын Неба Сюань скакал, незатронутый кровопролитием, хотя вонь пороха в вечернем воздухе была поистине невыносимой. Вокруг на его благородное воинство со звоном и скрежетом обрушивались тумены варваров, вгрызаясь своими железными зубами и когтями. Взгляд императора, смотрящего на юг поверх голов, был холоден. Вон уже и граница, хотя вряд ли монголы уймутся, когда его армия минует тот простенький каменный храм, что символизирует разделение между двумя царствами. Неведомо как цзиньская армия, на ощупь проблуждав, так же вслепую вернулась обратно на главную дорогу. Каменное строение вдали белело пятнышком, очажком мира в окружении двух стягивающихся к нему армий.
При своем богатстве Сюань может быть благосклонно принят двоюродным братом. При своей армии он может рассчитывать на уважение сунского императора. За столом ему отыщется достойное место среди знати, держащей совет насчет того, как отвоевать захваченные монголами земли предков. Его предков.
При этой мысли Сюань досадливо поморщился. Вообще при сунском дворе его генеалогическую ветвь, мягко говоря, недолюбливают. Император Ли-цзун — правитель отцова поколения — земли царства Цзинь считает чуть ли не своей вотчиной, ну а то, что они все еще не под ним, — досадной исторической оплошностью. Поэтому не исключено, что, отдавая себя во власть сунских правителей, Сюань тем самым сует руку в крысиную нору. Но выбирать не приходится. Эти монгольские скотоводы разгуливают по его землям, как у себя дома, разоряют их, лезут в каждое хранилище, опорожняют каждый закром, перевешивают на весах достаток каждой деревеньки, облагая их данью, которую сами даже не знают куда и как потратить. Позор несусветный, не дающий ни мира, ни успокоения. Сам Сюань уже смирился с унижением того, как его царство кусок за куском пожиралось стаей ненасытной саранчи, еще и спалившей столицу его отца. Безусловно, его сунский родственник угрозу со стороны монголов воспринимает вполне всерьез. Но завоеватели бывали и прежде — все те же племенные вожди, которые приходили с войском, а затем гибли. Царства их всегда распадались, сломленные заносчивостью тех, кто слабее и недостойней, но многочисленней. Император Ли-цзун, скорее всего, предпочтет проигнорировать этих кочевников и подождать еще лет эдак сто или двести…
Сюань вытер со лба пот, моргая от жгучей струйки, которая все же угодила в глаза. Время в этом мире излечивает многие напасти, только вот никак не может совладать с этими проклятыми скотоводами. Они потеряли своего главного завоевателя как раз в зените его могущества, но все никак не уймутся и продолжают в том же духе, как будто потеря одного человека для них ничто. Неизвестно, придаст ли им новый правитель хоть сколько-то цивилизованности, или же они так и останутся хищной стаей волков, у которых всего-навсего сменился вожак.
Кулаки невольно сжались от злого сладострастия, едва император заслышал сухую трескотню выстрелов. Молодцы стрелки, усердствуют. Пускай их немного, зато оружие у них чудесное, пугающее уже одним своим шумом. Это Сюань наряду с прочим позаимствовал у сунцев: знание сути врага необходимо так же, как умение его уничтожить. Волк не выдержит противостояния с человеком, держащим горящую головню. И этим оружием можно стать самому, было бы только достаточно времени и места для размаха.
От размышлений Сюаня отвлекли крики его офицеров. Они указывали на юг, и он, загородив рукой глаза от уходящего солнца, поглядел в том направлении.
Со стороны границы надвигалась армия, до которой отсюда было всего гадзаров шесть. Через холмы ходко перекатывались большие прямоугольники воинства. Сунские полки реагировали на угрозу, словно осы. Или же они готовились сбить спесь с монгольского хана, дерзнувшего вплотную приблизиться к их землям. Сосредоточив внимание, Сюань начал замечать, что сила эта отнюдь не маленькая, не гарнизон какого-нибудь наместника. Сам император из-за какой-то там вшивой приграничной стычки даже не стал бы покидать столицу. Скорее всего, это кто-то из его сыновей, а то и наследник. Кто-нибудь другой таким количеством войска командовать и не будет. Словно подвижные заплаты, покрывали землю прямоугольники, в каждом из которых никак не меньше пятисот человек, свежих, обученных и хорошо вооруженных. Сюань пробовал было их сосчитать, но мешали пыль и расстояние. Солдаты вокруг уже радовались, однако император вдумчиво сощурил глаза, заодно оглядывая монгольские тумены, все еще цапающие его армию за пятки.
Если это двоюродный брат и если он думает замкнуть границу, то Сюаню не выжить. Молодой император с ожесточением почесал вспотевший лоб, оставив на нем красный след от ногтей. Но не будет же он стоять и равнодушно глазеть, как убивают его царственного родственника? Хотя откуда знать, тем более ему… От напряжения к горлу непрошеным комком поднялась желчь. Между тем конь, ступая в спокойном центре бурлящего водоворота, влек хозяина все ближе к границе.
С глубоким вздохом Сюань созвал своих генералов и начал резким тоном отдавать приказания, которые расходились по рядам, как круги по воде: края армии от них затвердели. Позицию спешно заняли солдаты с тяжелыми щитами, создав прочную линию обороны, которую монголам до подхода к границе не нарушить. Для императора это был последний отчаянный план, направленный единственно на то, чтобы уцелеть, но на этом этапе и сберегающий жизни многих солдат. Вот уже несколько дней кряду цзиньцы вели оборонительные бои. Если граница на замке, то армию придется развернуть и направить главный удар на хана. Численное превосходство все еще на их стороне, а солдаты горят жаждой посчитаться с монголами за каждый нанесенный удар.
От такой мысли приятно плыло в голове, и Сюань прикидывал, не атаковать ли даже в том случае, если границу откроют. Все, чего ему хотелось, — это обрести безопасность с числом войска, достаточным, чтобы обладать веским голосом на будущих военных советах. А монгольский хан окажется в вопиющем меньшинстве. Грубому кочевнику-скотоводу перед всеми этими свежими, с иголочки, полками останется лишь растерянно остановиться.
Первые ряды сунцев, достигнув границы, встали — сплошь безукоризненные ряды в разноцветных доспехах, под шелковисто вьющимися на ветерке длинными сунскими знаменами. Откуда-то из переднего ряда построения вылетело дымное облачко, и с громовым перекатом выстрела над травой прошелестело каменное ядро. Из цзиньцев оно никого не задело, так что, судя по всему, послание предназначалось не им. Сунский принц выкатил в поле пушки — огромные металлические трубы на колесах, способные единым выстрелом опрокидывать целый конный строй. Пускай-ка хан проглотит эдакую пилюлю.
Армия Сюаня шла безостановочно; на приближении к темным рядам, теперь совсем уже близким, сердце императора билось как птица.
Глава 11
Хасар своим глазам поверить не мог, оценив размер армии, вышедшей к сунской границе; прямоугольники ее полков тянулись до самого горизонта. Своего сражения у хребта Ехулин южная империя в отличие от северной явно не претерпела. Ее император не посылал на убой свои армии и не видел их измятыми, растерзанными, разгромленными. Его солдаты еще никогда не бежали в ужасе от монгольских всадников. Хасар ненавидел их — за великолепие, за грозную высокомерность — и лишний раз жалел, что нет сейчас здесь Чингисхана — хотя бы затем, чтобы видеть в его глазах тлеющий гнев от вида чванливого врага.
Боевые порядки сунцев растягивались на многие гадзары, оттеняя незначительность своих цзиньских сородичей, квадраты которых приближались к границе. Темп их продвижения заметно замедлился. Так и непонятно, знал цзиньский император, что ему позволят сбежать, или, наоборот, готовился получить от ворот поворот. Последнее вселяло некоторую надежду — единственное мелкое утешение в противовес Хасаровой ярости и возмущению. Ведь битву выиграл он! Цзиньские полки целыми днями пытались сдерживать его натиск, но лишь один раз сами совершили встречный бросок — тогда, когда его люди пронзили их ряды. Его тумен вымочил землю их кровью, перенес взрывы и град раскаленного металла. Сколько его воинов получили ожогов и увечий, сколько их оказалось изрезано и изломано! Они заработали свою победу, выстрадали ее — и тут вдруг у них ее вырывают из-под носа…
Его двухтысячный резерв был по-прежнему свеж. Хасар велел подать флагом знак погонщикам верблюдов, что двигались примерно тем же темпом. К верблюжьим горбам с обеих сторон были приторочены барабаны наккара. По всей протяженности рядов мальчишки-погонщики тут же подняли гром, молотя по барабанам обеими руками и слева, и справа. По условному сигналу вперед бросились лошади в доспехах, а воины на них стали медленно опускать тяжелые пики, непринужденно ими поигрывая, что демонстрировало силу и опытность. Стена всадников вторила барабанному бою кровожадным воплем, наводящим на врага ужас.
Два мингана Хасара бросились со всего маху; от потрясенных цзиньцев их отделяли каких-нибудь двадцать шагов. У генерала было время, чтобы приказать солдатам воткнуть длинные щиты в землю, но такой бросок могла остановить разве что сплошная стена из щитов. Имеющие хорошую выучку офицеры еще пытались как-то сдержать натиск, второпях создавая единый порядок из щитов и копейщиков. Люди императора, замирая от ужаса, продолжали маршировать.
Морды и грудь монгольских лошадей прикрывала легкая защитная ткань. Сами воины были в пластинчатых панцирях и шлемах, а при себе держали пики и мечи. Кроме того, в их седельных сумках хранился всяческий боезапас. В цзиньскую армию они врезались, будто горная лавина.
Видно было, как передние ряды смялись, продавленные пиками и копытами. Некоторые лошади, противясь, с отчаянным ржанием косили шалыми глазами, и тогда всадники рвали им удилами губы и с сердитыми криками разворачивали для нового броска. Остальные прямиком бросались на цзиньцев. От силы удара пики и тех, и других лопались в щепу. Отбросив сломанные древки, монгольские воины хватались за мечи, мышцами, закаленными двадцатью годами натягивания лука, без устали рубя наотмашь, все время наотмашь, по оскаленным лицам врага.
Хасара обдала теплая морось алых капель: под ним убило лошадь, и он предусмотрительно спрыгнул. На языке железистым привкусом чувствовалась чья-то кровь, и он с отвращением ее сплюнул, отбив при этом вытянутую руку кого-то из кешиктенов, думающего подхватить своего командира наверх в седло. Ярость от того, что потрепанная императорская армия уходит, затмевала рассудок. Внизу Хасар, напряженно согнувшись, двинулся на вражеских солдат, держа меч внизу до момента нападения. Встречные его выпады были коварны и точны, и по мере того как он вместе со своими продвигался вперед, цзиньцы, вместо того чтобы нападать, по большей части пятились.
Хасар ловил на себе мрачные взгляды императорских солдат и молча взирал на то, как они перед ним отступают. Почувствовав, что его меч застрял во вражеском щите, он выпустил его из рук, а когда цзинец по инерции отшатнулся назад, крякнув, мгновенным движением поднял с земли еще один и нанес солдату удар слева. Только после этого Хасар влез на лошадь за спиной у всадника и оглядел окрестность.
В отдалении передовые ряды цзиньской армии уже дошли до рядов сунцев.
— Найди мне лошадь! — крикнул он на ухо кешиктену.
Тот развернул своего жеребца, и они вместе выехали из прорубленного воинами круга, который тут же за ними сомкнулся створками вновь поднятых побитых щитов.
Хасар оглянулся на Угэдэя, внутренне холодея от ощущения только что пережитой опасности. То, что положение безнадежно, ясно и ребенку. При такой силище, что стоит напротив, туменам остается только показать спину. Если полки сунцев двинутся в бой, останется попросту уносить с границы ноги. Единственное, из чего можно выбирать, — это уйти с достоинством или дать деру, как от стаи волков. Хасар от досады скрежетнул зубами. Выбор и так ясен, иного не остается.
Сюань с гордо выпрямленной спиной неторопливо правил коня к сунским боевым порядкам. Со спины и боков его окружали три генерала в нарядных доспехах и плащах. Все они были пропылены и усталы, и тем не менее Сюань скакал с таким видом, словно дать ему от ворот поворот не смел никто и ни за что. Разумеется, в строю ему надлежало быть первым. Простых солдат сунцы к себе во владения, понятное дело, не пустят. На высшее благоволение вправе рассчитывать лишь он, единовластный правитель. Ведь это он Сын Неба. Правда, титул был без наличия подданных, а сам император — без городов, но свое достоинство, подъезжая к передовым рядам, Сюань блюл свято.
Сунцы стояли недвижимо, и Сюань, чтобы чем-то себя занять, взялся отряхивать приставшую к перчатке былинку. Глядя поверх голов сунской армии, он не выказывал тревоги и неудобства. Слышно было, как сзади его армию нещадно треплют монголы, но цзиньский император даже не обернулся, чтобы как-то это засвидетельствовать. Была вероятность, что его двоюродный брат Ли-цзун во время ожидания намеренно допустит уничтожение цзиньского воинства. Эта мысль вызывала у Сюаня мертвенный холодок, но поделать он все равно ничего не мог. В земли царства Сун он прибыл просителем. Если сунский император решил таким образом изничтожить его силу, то Сюаню, известное дело, противопоставить этому нечего. Шаг со стороны родственника, что и говорить, нагловатый — настолько, что впору поаплодировать. Пускай, мол, поверженный государь царства Цзинь войдет, но его армия вначале ужмется до считаной горстки людей. Пускай вползет на коленях, моля о высочайшей милости.
Все телодвижения Сюаня, все его планы и ходы теперь сводились к одному. К рядам сунцев он подскакал почти вплотную. Если они разомкнутся и его пропустят, ему откроется путь в безопасность вместе с теми, кто уцелеет из его воинства. Сюань старался не думать о том, что может произойти, если его аспиды-родственнички решат окончательно сбросить его со счетов. А что, с них станется. Может, они к тому и клонят: все выжидают, выжидают, выжидают… Можно вот так просидеть перед ними на коне вплоть до той минуты, когда монголы, закончив расправу с его армией, возьмутся и за него самого. Есть вероятность, что Ли-цзун и тогда для его спасения и пальцем не пошевельнет.
Лицо Сюаня воплощало само бесстрастие, когда он неспешно обводил глазами ряды сунских солдат. В конце концов, чему быть, того не миновать. Внутри его белым калением жгла скрытая искра ярости, но на лице не отражалось ничего. Как можно непринужденней, он обернулся к одному из своих генералов и спросил что-то насчет использованной сунцами пушки.
Генерал весь покрылся нервной испариной, но ответил так, словно они находились где-нибудь на воинском смотре:
— Орудие, ваше императорское величество, сухопутное, из разряда тех, которые мы сами применяем на городских стенах. Для их изготовления бронза отливается в формы, а затем вытачивается и шлифуется. Порох в них вспыхивает с жесточайшей силой, посылая ядро, сеющее ужас среди неприятеля.
Сюань кивнул, словно был доподлинно удовлетворен. Именем предков, сколько еще можно вот так ждать?
— Столь большая пушка, верно, очень тяжела, — натянутым от волнения голосом сказал он. — Тащить ее по неровной местности, должно быть, весьма затруднительно.
Генерал кивнул, довольный тем, что повелитель заводит с ним беседу, даром что ставки, понятное дело, неимоверно высоки и с каждой минутой все возрастают.
— Орудие, государь, зиждется на деревянном лафете. Он снабжен колесами, но вы совершенно правы — для того, чтобы выкатить его на позицию, требуется много людей и быков. А еще — на то, чтобы перемещать каменные ядра, мешки с порохом, запалы и банники. Возможно, у вас будет случай взглянуть на них поближе, когда мы ступим на сунскую территорию.
Сюань посмотрел на генерала, взглядом укоряя за несдержанность:
— Все может быть, генерал, все может быть. Расскажите-ка мне о сунских полках, что-то я некоторые из тех знамен не признаю.
Генерал — безусловно, специалист в своем деле — взялся приводить имена и истории. Сюань, накренив голову, делал вид, что слушает его заунывный рассказ, а сам неотрывно следил за рядами сунцев. И когда те на секунду разомкнулись, пропуская к границе офицера на величавом жеребце, он хотя и не подал виду, но у самого сердце едва не выскочило из груди.
Дослушивать литанию приводимых генералом имен и названий, право, не хватало сил, но Сюань волевым усилием заставил себя дослушать, вынуждая таким образом сунского офицера дожидаться. Его драгоценную, последнюю армию в данную минуту безжалостно забивали, а он невозмутимо кивал нудным, ничего не значащим деталям, причем с заинтересованным видом.
Генералу наконец хватило благоразумия смолкнуть, и Сюань, чопорно его поблагодарив, будто впервые заметил присутствие сунского посланца. Как только их глаза встретились, офицер спешился и, неожиданно простершись на пыльной земле, коснулся затем лбом генеральского стремени.
— У меня послание для Сына Неба, — сообщил он, избегая даже глядеть на Сюаня.
— Изложи свое послание мне, солдат, — позволил генерал. — Я ему передам.
Офицер снова простерся, а затем встал.
— Его императорское величество милостиво просит Сына Неба пожаловать в его земли. Да будет ему жизни десять раз по десять тысяч лет.
До ответа какому-то там офицеришке Сюань не снизошел. Послание, несомненно, должен был доставить кто-нибудь из вельмож рангом повыше, а не эдакий солдафон. Попахивает пренебрежением. Церемонные словеса генерала Сын Неба слушал уже вполуха. Направляя своего коня шагом, назад он даже не оглянулся. По спине и под мышками обильно тек пот. Рубаха под доспехами промокла, должно быть, так, что хоть выжимай.
Перед скакуном Сюаня сунские ряды раздались в стороны — движение, напоминающее рябь шириной в три гадзара. Таким образом последней цзиньской армии открывалась возможность пройти меж сунских построений, в то время как для взаимного врага обоих государств граница оставалась закрытой. Сюань со своими генералами пересек невидимую черту первым, на пытливые взгляды встречающих реагируя полной невозмутимостью. Следом потянулись ряды его воинства, напоминая уходящий в кожу нарыв.
Угэдэй в растерянной ярости смотрел, не веря самому себе. Там, в глубине сунских позиций, воздвигались шатры — большущие кубы шелка с персиковым отливом. Ветер развевал стяги, обозначающие расположения лучников, копейщиков, мечников. С Угэдэя еще не сошло безумие битвы, когда в отдалении показалась свежая кавалерия — целые полки, озирающие с той стороны картину побоища. Смогут ли сунцы противостоять внезапному броску так же, как разбитая армия ушедшего от конечной расправы цзиньского императора? Правда, садящееся солнце им сейчас на руку, да и не только оно. Монгольские лошади скакали без отдыха вот уже столько дней. Они измотаны так же, как их седоки, да и, если на то пошло, сам их хан. Все выложились на поле до предела, сражаясь в невероятном меньшинстве и лишенные теперь всех своих преимуществ. Угэдэй покачал головой. Он видел тот клуб дыма, что выдал наличие у врага тяжелых орудий. Надо всерьез поразмыслить над этим в будущем. А пока даже неясно, как вообще волочь с собой такие махины в походе. Для войска, чья главная сила — в скоростном напоре и маневренности, эти штуковины непозволительно медлительны и чересчур громоздки.
Видно было, как в отдалении через сунские ряды движется небольшая группа конных. Туда же направлялись еще около десятка тысяч человек, но главное, из клещей Ушел цзиньский император.
На смену порывистому запалу битвы пришла усталость, накатила волной. Даже собственное бесстрашие казалось теперь Угэдэю вызывающим оторопь безрассудством. Он, как безумный, сквозь взрывы летел на врага, сражался с ним лицом к лицу — а на теле, надо же, ни царапины. На миг — всего на какой-то удар сердца — Угэдэя пронзила гордость.
Но при всем при этом он проиграл. Вновь стал стягиваться вокруг головы знакомый обруч. На каждом встревоженном лице ему теперь мнилась скрытая усмешка. Среди воинов, казалось, идет перешептывание. А вот отец не проиграл бы. Каким-нибудь непостижимым образом он бы изловчился вырвать победу даже из поражения…
Угэдэй отдал свежие приказы, и три тумена, перестав преследовать утратившие стройность ряды цзиньцев, возвратились назад. При этом, как ни в чем не бывало, люди ждали команды к бою, а минганы, быстро и легко перестраиваясь в конные квадраты, вставали лицом к сунской границе.
Внезапная тишина была подобна ломоте в ушах. Угэдэй, потный, с полыхающим лицом, медленно тронулся вдоль рядов своих нукеров. Пожелай сунские генералы действительно учинить над ним расправу, они бы даже не стали дожидаться подхода цзиньцев — сейчас для успешного броска хватило бы и половины их армии. Угэдэй сглотнул, поводя языком по рту, пересохшему настолько, что дыхание застревало в горле. Нетерпеливым жестом он велел стольнику доставить бурдюк с вином, а когда дождался, судорожно припал к его кожаному сосцу, безостановочно булькая крупными глотками. Боль в голове все не убавлялась, а в глазах как будто начинало мутиться. Вначале подумалось, что это пот, но, как ни вытирай, он все не исчезал.
Монгольские тумены завершили перестроение, при этом сотни воинов все еще не могли отдышаться, а многие перевязывали себе кровоточащие раны. Вон на кобылице — не своей, едущей усталой трусцой, — показался Тулуй. Братья переглянулись, с виноватой досадливостью отведя друг от друга глаза, и младший еще раз посмотрел вслед снова ускользнувшему императору.
— Ишь, везучий какой, — тихонько заметил он. — Ну да ничего. У нас теперь его земли, его города. Армии его истреблены, остался только этот сброд из недобитков.
— Хватит, — осек Угэдэй, потирая виски. — Нечего тут разливаться медом. Мне теперь остается одно: завести войско в сунские земли. Они дали прибежище моим врагам и знают, что с рук им это не сойдет. — Поморщившись, он снова припал к бурдюку и сделал глоток. — За мертвых, так или иначе, надо будет отомстить, пусть и не сию минуту. Построй людей, и трогаемся на север, да поскорее. Но чтобы не очень заметно, ты меня понял?
Тулуй улыбнулся: кому из командиров нравится отступать, тем более под глумливым взором врага? Хотя люди понимают гораздо больше, чем кажется Угэдэю. Сплошную стену из сунских солдат они видят ничуть не хуже, чем он сам. И ни один из нукеров сейчас не закричал бы криком: «Пустите меня на нее первым!»
Тулуй собирался повернуть лошадь, когда в отдалении неожиданно бахнул одинокий пушечный выстрел. Было видно, как со ствола одного из выстроенных в ряд сунских орудий сорвалось округлое облачко дыма. А из пушечного жерла — это видели оба, и хан, и его брат — вылетел какой-то предмет и, прокувыркавшись в воздухе, брякнулся среди поля в паре сотен шагов. Секунду-другую оба брата сидели, не шевелясь, после чего Тулуй, пожав плечами, поскакал взглянуть, что это там. В седле он держался прямо, с легкой надменностью, зная, что взглядов на нем сейчас сосредоточено больше, чем на участниках состязаний в Каракоруме.
К тому моменту, как Тулуй возвратился с каким-то холщовым мешком, поглядеть на происходящее через тумены прискакал и Хасар. Кивнув племянникам, он потянулся было к мешку, но Тулуй, качнув головой, протянул свою ношу Угэдэю.
Хан смотрел на нее, помаргивая, перед глазами у него двоилось. Какое-то время Тулуй тщетно дожидался приказа, а затем сам вспорол на мешке веревку и, вынув оттуда содержимое, фыркнул и чуть не выронил от отвращения. Оказывается, он держал за волосы осклизлую трупную голову с истекающими гноем веками.
На жирном жгуте спутанных волос голова вяло вращалась. Угэдэй мрачно сощурился, узнав лицо управляющего из города, где побывал поутру, — кстати, когда: сегодня или вчера? Уму непостижимо. Ведь сунская армия к городу тогда еще не подошла — хотя, видимо, и следовала по пятам. Послание было столь же недвусмысленным, как и безмолвные ряды сунских солдат, каменно стоящие на границе. Значит, в земли царства Сун ему не пройти ни под каким предлогом.
Угэдэй приоткрыл рот, собираясь что-то сказать, но тут голову ему зигзагом прошила боль, какой прежде еще не бывало. Наружу донесся лишь нутряной клекочущий хрип. Тулуй, видя, как у брата помутнели глаза, бросил никчемную тыкву наземь и, подведя лошадь вплотную, подхватил Угэдэя под локоть.
— Тебе нехорошо? — спросил он вполголоса.
Брат покачнулся в седле, и Тулуй испугался, как бы он не упал перед туменами. После такого предзнаменования, особенно перед лицом врага, хану уже не оправиться. Прижав свою лошадь к лошади брата, Тулуй для поддержки обнял Угэдэя за плечо. С другого бока неловким от беспокойства движением то же самое проделал Хасар. Шаг за шагом, мучительно одолевая расстояние, они завели лошадь хана в конные ряды и там под настороженными взглядами нукеров спешились.
Угэдэй держался, мертвой хваткой вцепившись в рожок седла. Лицо его странным образом перекосилось, левый глаз безостановочно слезился, а правый был расширен явно в мучении. Пальцы хана Тулую пришлось разгибать силой, после чего Угэдэй, обмякнув, словно спящий ребенок, угловато соскользнул в руки брата.
Тулуй стоял, ошеломленно озирая подернутое бледностью лицо хана, а когда посмотрел на Хасара, в ответ увидел такой же, как у него самого, встревоженный взгляд.
— В стане у меня есть хороший шаман, — сказал Тулуй. — Пошли мне еще и твоего, да еще цзиньских и магометанских лекарей, какие только есть.
В кои-то веки Хасар не стал с ним спорить. Взгляд его переходил с одного племянника на другого, понимающий, но беспомощный. От такой участи впору было содрогнуться.
— Все сделаю, — кивнул он. — Только вначале не мешало бы отдалиться от того войска, пока им не пришло в голову проверить нас на стойкость.
— Дай команду туменам, дядя. А я займусь моим братом.
Повинуясь жесту Тулуя, Хасар помог поднять Угэдэя на лошадь племянника, жалобно заржавшую под двойным весом. Брата Тулуй перехватил поперек груди, иначе тот свалился бы. Лошадь пустил рысцой. Ноги хана безвольно болтались, голова моталась из стороны в сторону.
С наступлением сумерек ханские воины все еще продвигались к своему стану, до которого по щербатой равнине было около трехсот гадзаров. А позади отступающих монголов зажгла факелы сунская армия, окаймляя протяженность всех своих позиций, растянувшихся, насколько хватает глаз.
На вершине холма Чагатай натянул поводья и, чуть наклонясь, одной рукой похлопал свою кобылицу по боку, а другой потрепал ей гриву. Сзади в терпеливом ожидании остановились два тумена, вместе с которыми ехали также его жены и сыновья. Возвышенность для остановки Чагатай выбрал намеренно, поскольку желал оглядеть с нее ханство, которое завоевал отец, а во владение Чагатаю отдал брат Угэдэй. Вид отсюда открывался привольный, и дух щемяще захватывало от одного лишь простора земель, которыми он отныне владел. Вот оно, подлинное богатство.
Много лет прошло с тех пор, как по этим краям пронеслись армии Чингисхана. Отметины того буйного вихря не сотрутся еще целые поколения. Мысль об этом вызвала у Чагатая улыбку. Отец его был человеком обстоятельным. Некоторые из городов так и останутся навсегда в руинах, и по их пыльным, продуваемым ветрами пустым улицам будут разгуливать разве что призраки. Тем не менее дар Угэдэя назвать фальшивкой нельзя. Жители Самарканда и Бухары отстроили свои стены и базары заново. Изо всех народов они единственные досконально усвоили, что тень хана длинна, а месть неминуема и безжалостна. Так что под оберегающей сенью его крыла они теперь растут и ставку делают сугубо на мир.
Прищурясь на садящееся солнце, Чагатай разглядел вдали изменчивые черные линии — караваны повозок, быков и верблюдов, протянувшиеся на восток и на запад. Они держат путь в Самарканд, о чем свидетельствует зависшая вдоль горизонта белесая ниточка пыли. До торговцев Чагатаю дела особо нет, но он знал, что дороги поддерживают жизнь в городах, и те крепнут и процветают. Угэдэй дал брату угодья с хорошей землей, реками и пастбищами, где пасутся несметные стада. Уже один вид, расстилающийся перед глазами, утолял любое, самое алчное честолюбие. Разве не достаточно какому угодно властителю править такой благодатной землей, где реки полноводны, а травы сладки и обильны? Чагатай улыбнулся. Нет. Для сына и наследника Чингисхана всего этого недостаточно.
Жарко горел закат, и прогревшийся за день ветер обдувал холм. Чагатай прикрыл веки, с наслаждением ощущая лицом его теплое густое дыхание, игриво треплющее длинные смоляные волосы чингизида. На реке он возведет себе дворец. На холмах будет охотиться с запасом стрел и соколами. На своих новых землях он, безусловно, освоится, но спать и грезить отнюдь не станет. В станах всех власть имущих — Угэдэя, Субэдэя и иже с ними — у него действуют лазутчики и осведомители. Настанет время, когда это свое медово-молочное ханство он оставит и вновь протянет руку к тому, что ему предначертано. Быть ханом — великим ханом — у него в крови, но он уже не тот беспечный молодой человек, каким был прежде. И в этих своих владениях он будет чутко дожидаться зова.
Чагатаю подумалось о женщинах, что урождаются в этих городах. Такие мягкие, шелковисто-нежные, ароматные. Здесь молодость и красота не высасываются из них так, как они высасываются из женщин полудикой жизнью в степях. Возможно, в этом и состоит предназначение городов: поддерживать в женщинах мягкость, нежность и изысканность, что отличают их от жестких кочевниц. Одной этой причины достаточно, чтобы потворствовать их избалованному существованию…
Перед тем как продолжить путь, Чагатай плотоядно усмехнулся. Ему на ум пришло сравнение с волком, влезающим в овчарню. Нет, огонь и разрушение он с собой не несет. Разве может пастух пугать своих миленьких ухоженных овечек?
Глава 12
Дух в юрте стоял тяжелый, скверный. Тулуй с Хасаром сидели в углу на походных топчанах, исподлобья наблюдая, как Угэдэев шаман колдует над конечностями хана. Морол был человеком мощного сложения, приземистый и широкий, с седой бородой пучком. Хасар избегал смотреть на правую руку шамана, с рождения отметившую в нем человека, не призванного ни охотиться, ни рыбачить. Шаманом Морола сделал шестой палец, бурый и изогнутый.
Положение Морола некогда сильно пошатнулось из-за измены Чингисхану того, чье имя больше не произносилось вслух. Тем не менее с другими шаманами и лекарями в долгополых одеждах он все же посовещался, после чего властным жестом услал их из юрты. Как видно, слово собственного ханского шамана по-прежнему главенствовало, во всяком случае, среди соратников по ремеслу.
На двоих своих зрителей внимания Морол не обращал. Каждую из конечностей Угэдэя он поочередно согнул и разогнул (они упали бесчувственно, как деревяшки), после чего большими пальцами начал, бормоча себе под нос, разминать суставы. Особое внимание он уделил голове и шее. Пока военачальники ждали, Морол уселся на топчан, а голову и плечи Угэдэя положил себе на скрещенные колени. Все это время хан незряче таращился в потолок. Проницательные пальцы шамана пробовали, надавливали и сноровисто массировали ему виски и свод черепа; сам Морол при этом глядел куда-то отсутствующим взором. Для Хасара с Тулуем все эти приемы были темным лесом; между тем шаман, чуть покачиваясь, лишь кивал и озабоченно поцокивал языком.
Тело хана лоснилось от пота. Со времени обморока на сунской границе (ни много ни мало два дня назад) Угэдэй не произнес ни единого слова. Ран у него не наблюдалось, но дыхание было каким-то гнилостно-сладким; именно этот запах, от которого к горлу подкатывали рвотные спазмы, наполнял сейчас юрту. Цзиньские лекари зажгли успокоительные ароматические свечи, утверждая, что дым их целебен. Морол им в этом не препятствовал, хотя всем своим видом выразил пренебрежение.
Над Угэдэем шаман усердствовал уже полный день. Чего он только не делал: и обмакивал его тело в ледяную воду, и растирал его грубой тканью так, что на коже стигматами проступала кровь. И все это время глаза хана бездумно смотрели куда-то сквозь. Иногда он ими двигал, но в себя так и не приходил. При повороте набок пускал из обмякших губ длинные нити слюны.
Хасар с глухим отчаянием осознавал: в таком состоянии хан долго не протянет. Воду и даже теплую кровь с молоком можно подавать в желудок через тонкую бамбуковую трубку, хотя та царапала глотку, от чего Угэдэй давился и горлом шла кровь. Если за ним ухаживать, как за грудным младенцем, поддерживать в теле жизнь можно еще невесть сколько. Но при этом народ все равно остается без хана, а умертвить беспомощного человека есть сотни разных способов.
Покидать пределы стана Хасар строго-настрого запретил. Всех прибывающих гонцов немедленно спешивали и помещали под стражу. Какое-то непродолжительное время новость еще удастся удержать, так что Чагатай вряд ли скоро начнет готовить свое воинство к победному возвращению в Каракорум. Но здесь, в туменах, наверняка имеются ходкие на ногу соглядатаи, да и просто тщеславные молодчики, знающие, что в Чагатаевом ханстве их примут с распростертыми объятиями. За эту весть Чагатай одарит их золотом, чинами, скакунами и вообще всем, что душе угодно. Рано или поздно у кого-то одного, а то и у нескольких вызреет соблазн ускользнуть отсюда ночью. И если до этого момента ничего не предпринять, то дни Угэдэя как хана сочтены, даже если он останется жив. От этой мысли Хасар поморщился, прикидывая, сколько ему еще томиться в ханской юрте. Толку от него здесь все равно никакого, разве что ерзать задом по топчану да наживать геморрой, до которого ему по возрасту и так рукой подать.
Лицо Угэдэя за это время оплыло еще больше, как будто влага самопроизвольно накапливалась под кожей. Вместе с тем на ощупь он был горяч — видимо, тело выжигало все свои резервы. Время в юрте тянулось медленно, а снаружи солнце успело взойти и проделать путь до зенита и далее. На глазах у Тулуя и Хасара Морол, взяв поочередно обе руки Угэдэя, проткнул их возле локтевого сгиба, пустив в медные чаши кровь. Шаман пристально наблюдал за ее цветом, неодобрительно поджимая губы. Отвлекшись от чаш, он принялся заунывно распевать над ханом и вдруг плашмя ударил его по груди раскрытой ладонью. Это ни к чему не привело. Угэдэй все так же таращился, лишь изредка равнодушно помаргивая. Неизвестно даже, слышал он людскую речь или нет.
Наконец шаман смолк, ожесточенно пощипывая себя за бороденку, словно хотел ее выдрать. Голову Угэдэя он бережно положил на груду грубых одеял, а сам встал. Неслышно подошел его слуга и с почтительным поклоном взялся перевязывать сделанные хозяином надрезы, в молчаливом благоговении от того, что врачует раны самому хану монгольской державы.
Привыкший к безусловному повиновению, Морол взмахом руки велел двоим наблюдателям следовать за ним на чистый воздух. Они безропотно подчинились, глубокими вдохами прочищая на ветерке легкие от гнилостной приторности. Вокруг в ожидании хороших новостей стояли воины хана, на их лицах читалась надежда. Шаман сердитым взмахом головы велел им отвернуться.
— От этого у меня снадобий нет, — сказал он. — Кровь у него течет не так уж плохо, пусть и темна, что указывает на отсутствие духа жизни. Не думаю, что это сердце, хотя мне говорили, что оно слабо. Он ведь использовал цзиньские настои. — Морол с негодованием продемонстрировал пустую синюю склянку. — Как он мог рисковать, доверяясь всей этой грязи, всему этому плутовству! Ведь их врачеватели не гнушаются ничем, от нерожденных детей до тигриных членов размножения! Я сам, своими глазами видел.
— Мне до всего этого нет дела, — отрезал Хасар. — Если ты ничего не можешь поделать, я найду кого-нибудь еще, поискусней.
Морол буквально взбухал от гнева, на что Хасар придвинулся и угрожающе навис сверху, используя преимущество в росте.
— Так что поберегись, знахарь, — процедил он вполголоса. — На твоем месте я бы ох как постарался доказать свою полезность.
— Своим спором вы Угэдэю лучше не делаете, — вмешался Тулуй. — Теперь уж нет разницы, какие микстуры и порошки хан принимал прежде. Ты можешь помочь ему сейчас?
Прежде чем ответить, Морол еще раз сердито зыркнул на Хасара.
— Телесно с ним вроде как нет ничего дурного. Ослаблен дух, кем-то или им самим. Не знаю, может, его прокляли или враг навел порчу, а может, он сам над собой что-то учинил… — Шаман раздраженно фыркнул. — Иногда люди вот так берут и умирают. Ни с того ни с сего. Тенгри, небесный отец, призывает их, и тогда даже ханы бросают все земное. Так что ответ подчас не бывает уготован. И…
Метнувшись змеей, рука Хасара схватила шамана за одежду и поддернула близко-близко — подбородок к подбородку. После секунды задышливой возни Морол утих: до него дошло, что власть здесь целиком за этим тайджи, а он, Морол, висит сейчас на волоске, всей своей жизнью завися от расположения этого человека.
— Есть еще темное колдовство, — прорычал Хасар. — Я его видел, испытывал на себе. Съел сердце человека и ощутил в теле пламень, который словно озарил меня изнутри. Так что не рассказывай, будто сделать ничего нельзя. Если духи требуют крови, я для хана пролью ее реки. Озера.
Морол залопотал что-то невнятное, но затем голос его окреп:
— Будет по слову твоему, тайджи. Нынче вечером я принесу в жертву дюжину кобылиц. Возможно, этого будет достаточно.
— Возможно? — Хасар, презрительно хмыкнув, выпустил едва не потерявшего равновесие Морола. — Ты понял, что вся жизнь твоя теперь поставлена на кон? Все ваши увертки и увещевания мне знакомы, равно как и лживая двусмысленность. Если он умрет, вместе с ним к Тенгри отправишься и ты. Но уйдешь ты не полностью. Половина тебя останется здесь, на холмах, — на колу, пищей коршунам и лисам.
— Я понял тебя, — натянуто отозвался Морол. — А теперь я должен подготовить животных к жертвоприношению. Умертвить их надлежит как надо, особым образом; их кровь — за его.
Место, где раскинулся Нанкин, было обжитым вот уже около двух тысяч лет. Вскормленный Янцзы — великой рекой, воистину животворящим руслом обеих империй, — он был цитаделью и столицей древних государств и династий, сказочно разбогатевших на торговле красками и шелком. Здесь не смолкал шум ткацких станков, стук и клацанье которых раздавались денно и нощно, поставляя сунским вельможам роскошную одежду, обувь и гобелены. Воздух был тяжел и маслянист от запаха жарящихся личинок, которыми изо дня в день кормились мастеровые, обваливая их в жаровнях до золотистой коричневатости и смешивая с травами, жирами и специями.
По сравнению с небольшим городком Сучжоу на севере или рыбацкими деревушками, кое-как кормящими местное население, Нанкин был поистине оплотом мощи и богатства. Это становилось заметно по разодетым солдатам, стоящим на каждом углу, по роскошным дворцам и улицам, кишащим работным людом, жизнь которого вращалась вокруг личинок тутового шелкопряда, созидающих коконы из нити такой изысканности и безупречности, что, будучи развернутой, она воплощалась в сказочно красивые искристые ткани.
Поначалу Сюань, отдалившийся от опасной северной границы, был встречен весьма любезно. Жен его и детей разместили во дворцах — правда, отдельно от него. Солдат отвели на юг, где они якобы будут в безопасности. При этом о местоположении их казарм ему не сообщили. Сунские чиновники изъявляли все признаки почтения, подобающие царственности его особы и дворцовому этикету. Посетить его соизволил сам сын императора, речи которого при встрече источали медвяную сладость. Сейчас при воспоминании о той аудиенции Сюань с трудом сдерживал себя, сжимая от злости кулаки. Он лишился всего, и ему о его ущербности намекали самыми что ни на есть гадкими, оскорбительными в своей тонкой насмешливости мелочами. Лишь человек, живущий в постоянной роскоши, мог уловить, что подаваемый ему чай уже постоял или чуточку разбавлен, а приставленные к нему слуги лишены лоска и угодливой расторопности — даже, можно сказать, неуклюжи. Непонятно, то ли его таким образом исподтишка унижал император, то ли этот его мягкий надушенный отпрыск попросту болван. Впрочем, неважно. Сюань уже понял, что окружен отнюдь не друзьями. И в сунские земли, если бы не вопиющая безвыходность положения, он бы ни за что не сунулся.
У сунских армейских чинов живейший интерес вызвало его вооружение. Их солдаты заботливо вносили в опись все его снаряжение и неизрасходованный боезапас. Лукавые усмешки сунцев вызвали тогда у Сюаня приступ раздражения. Затем дело дошло и до его казны. Всё — деньги, утварь, драгоценности — было разложено на огромном внутреннем дворе, который своим видом настолько впечатлял, что остатки отцова наследия казались мелкими и убогими. Сюань уже в тот момент не смог бы сказать точно, когда он снова увидит свое богатство, и увидит ли вообще. Сундуки и ларцы с золотом и серебром канули в какую-то скрытую от глаз сокровищницу; может, даже и не в этом городе. Взамен Сюаню выдали лишь ворох расписных бумаг с печатями дюжины чинуш. Теперь он полностью находился во власти людей, почитающих его в лучшем случае за слабого союзника, а в худшем — за досадное препятствие к овладению землями, на которые сунцы уже с давних пор поглядывали как на свои собственные.
Озирая величавую панораму Нанкина, Сюань в молчании стискивал зубы — только это выдавало в нем напряжение. Его огненные горшки и ручные пушечки здесь подвергли осмеянию. У них, видите ли, у самих этого добра навалом, да еще куда новее и мощнее. Себя они, понятное дело, считают неуязвимыми. Их армии сильны и с хорошим снабжением, их города богаты. Какой-то своей частью Сюань с горькой язвительностью подумывал о том, что монголам не мешало бы развеять этот заносчивый миф. Нутро переворачивалось, когда сунские офицеры, бросая на Сюаня взгляды, перешептывались, что он-де прямо-таки отдал цзиньские земли ордам скотоводов. С особым смаком ему представлялось, как монгольский хан заводит своих воинов в Нанкин, а хваленые сунские полки в страхе и смятении разбегаются.
От этой мысли Сюань заулыбался. Солнце уже взошло, и вновь с неизбывной силой застрекотали ткацкие станки, как сверчки в трухлявом пне. День, как обычно, пройдет в бесконечном совещании со старшими советниками, где и он, и они будут старательно делать вид, что их разговор имеет какую-то значимость, хотя сами лишь покорно ждут, когда сунский император вспомнит об их существовании.
В то время как Сюань оглядывал крыши Нанкина, где-то невдалеке зазвонил колокол — их здесь было множество, разных тонов и оттенков, и трезвонили они по городу много раз на дню. Одни отмеряли время, другие возвещали начало и конец рабочей смены, третьи звали чиновников в ведомства, четвертые — детей в школу… Как-то на закате Сюаню вспомнилось стихотворение из его молодости; ожило ласковой нежно-туманной памятью, от которой сладко защемило сердце, а губы сами собой зашептали строки:
Солнце туманится, в сумраке тонет.
Люди приходят домой, тает свет горных вершин.
Дикие гуси летят, манит их белый тростник.
Грезы мои о вратах в городе северном вижу.
Колокол бьет, но уж я меж явью и сном разделен.
На глаза сами собой навернулись слезы. Вспомнилась доброта отца, его нежность к нему, тогда еще робкому худенькому отроку. Слезы Сюань сморгнул: не ровен час, кто-нибудь заметит и донесет о его слабости.
Из кобылиц Морол отбирал молодых, способных жеребиться. Их он подыскивал в запасном табуне, что шел следом за туменами. Полдня прошло в дотошном, тщательном осмотре: должны подходить и масть, и стать, и безукоризненность шкуры. Один из табунщиков стоял в немом отчаянии: еще бы, к жертвоприношению у него оказались намечены две лучших белых кобылицы, поколение от поколения тщательного выведения и отбора. А уж сколько сил ушло на взращивание! Из них еще ни одна не выносила жеребенка, так что их родословные будут утеряны. Но имя Угэдэя решало все, и никакая привязанность, почти священная, пастухов к своим любимым животным не могла уберечь последних от их участи.
Прежде на равнинах такого не видывали. Нукеры так скучились вокруг юрты, где лежал Угэдэй, что Морол был вынужден просить их разойтись. Тогда они, спешившись, явились сюда со своими женами и детьми, изнывая от желания видеть чародейство с великим жертвоприношением. В такую цену, как эта, не могла ставиться никакая другая жизнь. Зачарованно и с некоторой боязнью люди наблюдали за тем, как шаман точит и благословляет свои мясницкие ножи.
Хасар сидел вблизи того места, где на покрытом шелком ложе под закатным солнцем лежал Угэдэй. Был он в горящих, как жар, отполированных доспехах. Рот хана то и дело приоткрывался и закрывался, как у жаждущего или у выброшенной на берег рыбины. Глядеть на его побледневшую кожу, было решительно невозможно: сразу шли в голову мысли о Чингисхане на смертном одре. От старого горя, помноженного на новое, у Хасара ныло сердце. Он старался не смотреть, когда двое сильных воинов вывели вперед белую кобылицу, придерживая ей голову. Остальных лошадей предусмотрительно держали подальше, чтобы они этого не видели, но Хасар знал, что животные все равно учуют кровь.
Молодая кобылица уже нервничала, чуя в воздухе смерть. Она взбрыкивала, скользя, садилась на задние ноги и, как могла, противилась сильным пальцам, вцепившимся ей в гриву. Светлая шкура была безупречна, без малейших шрамов, следов плети или язвинок от гнуса. Отбор Морол сделал на совесть, и некоторые воины следили за действом с мрачным огоньком в глазах.
Перед ханской юртой Морол разжег костер выше своего роста, от которого запалил ветвь кедра, прибив огонь так, что от дерева пошел шлейф пахучего белого дыма. Вот шаман подошел к Угэдэю и дымящей ветвью провел у него над грудью, очищая воздух и благословляя хана перед предстоящим ритуалом. Медленным шагом обошел неподвижно лежащую на спине фигуру, бормоча заклинание, от коего у Хасара встали дыбом волоски на шее. Его племянник Тулуй — это было видно — внимал шаману зачарованно, самозабвенно. Он еще достаточно молод и не поймет Хасара, который однажды слышал, как Чингисхан со свежей вражьей кровью на устах выговаривал слова на древнем языке.
Сквозь теплые розоватые проблески костра словно сочилось само время — прошло его, казалось, немного, а вокруг уже густился пепельный сумрак. Тысячи воинов сидели тихо, а тех, кто был тяжело ранен в бою, загодя отнесли подальше, чтобы их крики боли не вторгались в ритуал. Царил такой мертвенный покой, что Хасару показалось, будто те отзвуки страдания доносятся издали сами, жалобные и острые, как у птиц.
С большим тщанием передние и задние ноги лошади связали попарно. Животное с жалобным ржанием все еще упиралось, когда воины, потянув за задние ноги, стали заваливать его набок. Лишенная возможности сделать шаг, кобылица неловко завалилась и лежала, подняв голову. Один из воинов обеими руками обхватил ее мускулистую шею, удерживая на месте. Еще двое навалились на задние ноги, и все напряженно посмотрели на Морола.
Шаман, однако, не спешил. Он творил молитвы, произнося их то нараспев, то шепотом. Жизнь кобылицы он посвящал матери-земле, которая примет ее кровь. А еще вновь и вновь испрашивал жизни для хана, чтобы тот оказался пощажен.
Посреди ритуала Морол приблизился к кобылице. При нем было два ножа, которые он, не прерывая молитвенного песнопения, должен был вонзить в то место, где заканчивалась шея и начиналась грудь. Трое воинов напряглись.
Проворным движением Морол всадил нож по самую рукоятку. Фонтаном хлестнула кровь, жаркая и темная, обдав ему ладони. Кобылица содрогнулась и отчаянно заржала, всхрапывая и силясь подняться. Воины с силой навалились на ее круп, в то время как кровь толчками выплескивалась с каждым биением сердца, обагряя воинов, изо всех сил удерживающих скользкую, судорожно бьющуюся плоть.
Морол поместил лошади на шею ладонь, чувствуя, как шкура постепенно холодеет. Кобылица все еще билась, но уже слабее. Оттянув ей губы, при виде бледных десен шаман кивнул. Громким голосом он в очередной раз воззвал к духам земли и занес свой второй нож — с острым концом и тяжелой рукоятью, длинный, почти как меч. Дождавшись, когда кровоток достаточно ослабнет, Морол взялся пилящими движениями взрезать кобылице шею. Лезвие исчезло в плоти. Кровь брызнула с новой силой, а зрачки у лошади покрупнели и сделались бесконечно черными.
Когда Морол подходил к хану, руки его были обагрены. Не осознавая событий, что происходят во имя него, Угэдэй лежал недвижимо, бледный как смерть. Морол чуть заметно покачал головой и провел пальцем по щекам хана, оставляя на них красные полоски.
Все это время никто не осмеливался произнести ни слова. Люди знали, что при жертвоприношении себя являет колдовство. В тот момент, когда Морол смахнул с лица кровососущее насекомое, многие сотворили знак, оберегающий от злых сил. Еще бы: сейчас сюда, как мухи на падаль, слетались всевозможные духи.
Морол как ни в чем не бывало кивнул своим помощникам, чтобы те уволокли погибшее животное и привели следующее. Кобылицы при запахе крови, понятно, будут строптивиться, но их, по крайней мере, можно уберечь от вида дохлой лошади.
Он снова завел песнопение, положенное по окончании заклания жертвы. Оглядевшись, Хасар заметил, что многие воины предпочли разбрестись, чем своими глазами наблюдать, как пропадает под клинком такое богатство.
Вторая кобылица оказалась покладистей, не такой ерепенистой. Она спокойно дала себя завести, но затем что-то учуяла. Вмиг ее пробила паника; она заполошно заржала и изо всех сил дернулась в попытке вырвать удила. Когда двое силачей напряглись, удерживая ее, натянутая струной узда лопнула, и животное оказалось на свободе. В темноте оно прянуло в сторону Тулуя и сбило его с ног.
Но далеко кобылица не ушла. Силачи раскинули руки и удержали ее, после чего проворно накинули новый недоуздок и обратили вспять.
Отделавшийся легкими ушибами Тулуй, отряхиваясь, встал. Морол смотрел на него как-то странно, на что брат хана молча пожал плечами. Песнопение возобновилось, и вторую кобылицу быстро стреножили для того, чтобы отправить под нож. Ночь обещала быть длинной, и железистый запах крови уже был крепок.
Глава 13
Земля вокруг хана набрякла краснотой. Кровь от дюжины кобылиц впитывалась в почву, но та уже не в силах была принять столько, и тогда кровь стала скапливаться лужей, над которой, окунаясь в нее, жужжали жирные черные мухи, одуревшие от запаха. Морол стал темным от крови, его одежда вымокла. Шипели факелы, и огонь догорающего костра, дымя, ложился на землю. Первые лучи солнца косыми ножами разрезали полутьму. Голос шамана был осипшим, лицо — грязным. В теплом сыром воздухе монотонно зудели тучи комаров. Шаман совсем измотался, но хан на своем ложе лежал все так же неподвижно, и его запавшие глаза были подобны затененным дырам.
Воины в ожидании известий спали на траве. Использовать жертвенных кобылиц на мясо было нельзя, и их трупы лежали в общей куче; из разбухших от газов животов торчали растопыренные тонкие ноги. Неизвестно, можно ли было уменьшить размер жертвоприношения, если бы лошади все-таки пошли на мясо, но они теперь так и должны остаться здесь изгнивать после того, как становище снимется с места. Многие, не дождавшись конца ритуального убийства, разошлись по своим юртам и женам, которые уже не могли смотреть, как такие прекрасные животные гибнут под ножом.
На рассвете Морол с шелестом опустился во влажную траву, пал в нее на колени. После заклания двенадцати лошадей он ощущал в себе свинцовую тяжесть, утяжеленную веригами смерти. Выказывать свое отчаяние перед ханом, беспомощно лежащим с засохшими полосками крови на щеках, он постеснялся. С прозрачной от бессонной ночи головой он стоял, а голос его окончательно сел, так что древние заклятия и прорицания он выговаривал не более чем шепотом — ритмично-заунывные напевы, катающиеся на языке до тех пор, пока слова окончательно не сливались с мелодией.
— Хан в оковах, — выкликал он, — потерян и одинок в узилище из плоти. Покажите мне, как разорвать его путы. Покажите, что я должен сделать, чтобы привести его домой. Хан в оковах…
На сожмуренных веках Морол ощущал тепловатый свет зари. Шамана переполняло отчаяние, и вместе с тем ему казалось, что вокруг неподвижной фигуры Угэдэя он слышит нашептывание духов. В ночи Морол взял хана за запястье и проверил пульс, который едва угадывался. И тем не менее временами кулем лежащий хан неожиданно подергивался или шевелился, приоткрывал и закрывал рот, а один раз у него даже ненадолго зажглись светом разума глаза. Так что ответ определенно был, знать бы только, какой именно.
— Тенгри Великого неба и ты, Эрлик, властелин мира подземного и хозяин теней, покажите мне, как порвать эти оковы, — с натужным сипением шептал Морол. — Пускай он увидит свою зеркальную душу в воде, дайте ему узреть свою теневую душу на солнечном свету. Я дал вам реку крови, дал вам испить жизни прекрасных кобылиц, истекшие в землю. Я дал кровь девяноста девяти богам белого и черного. Покажите мне цепи, и я его освобожу. Сделайте меня сокрушающим молотом. Именем девяноста девяти, именем трех душ, явите мне путь. — Он поднял к солнцу правую руку, расставив пальцы, свое знамение и проклятие. — Духовные владыки подлунных царств, это ваша древняя земля. Если вы слышите мой голос, покажите мне. Явите свое благоволение. Нашепчите наставления ваши в мои уши. Дайте мне узреть оковы.
На своем одре застонал Угэдэй, бессильно уронив голову набок. В ту же секунду Морол очутился рядом, не переставая творить заклинания. После такой ночи с еще сероватым, не набравшим силу рассветом и росой, полузастывшей на красной траве, кружение духов вокруг хана он буквально осязал; слышал их дыхание. Во рту было сухо от горькой, дочерна спекшейся на губах коросты. С этим ощущением шаман взмыл в темноту, но ответов там не было, как не было вспышки света и понимания.
— Что возьмете вы за то, чтобы его отпустить? Чего вы хотите? Эта плоть — узилище для хана державы. В вашей власти взять все, чего вы только пожелаете. — Морол судорожно вдохнул, близкий к обмороку. — Хотите жизнь мою? Я ее отдам. Скажите лишь, как мне разорвать цепи. Кобылиц оказалось мало? Я могу привести еще тысячу, чтобы их кровью сделать отметину у него на челе. Я могу соткать вокруг него кокон из крови, завесу из темных нитей и темных чар. — Шаман задышал чаще, прерывистей, нагнетая в себе жар, способный породить более мощные видения. — Хотите, приведу сюда девственниц? Приведу рабов или врагов? — Голос шамана стал тише, чтобы не было слышно со стороны. — Или мне привести детей, которые приняли бы за хана смерть? Они бы отдали свои жизни с радостью. Только дайте узреть оковы, которые я смогу стряхнуть. Сделайте меня молотом. Или для этого нужен кровный родственник? Его семья отдаст за него жизнь, не колеблясь.
Угэдэй зашевелился. Более того, он часто заморгал и на глазах у оторопевшего Морола начал усаживаться, но из-за затекшей руки завалился назад. Шаман поспешно его подхватил и, закинув голову, от избытка чувств завыл волком.
— Сына его вам? — держа хана и не в силах остановиться, продолжал Морол. — Дочерей его? Дядьев и друзей? Дайте мне знак, пусть оковы спадут!
От воя шамана всюду рывком поднимали головы заспанные люди. Сотнями сбегались они со всех сторон. Весть о чуде пронеслась искрой, и, услышав ее, все становище — и мужчины, и женщины — вскидывали руки, выражая свое ликование кто во что горазд. Воины стучали мечами, хозяйки — горшками. Среди всего этого шума сидел и, морщась, недоумевал Угэдэй.
— Воды мне, — недужным голосом произнес он. — Что вообще происходит?
Теперь он, расширив глаза, осматривал залитое кровью поле и труп последней кобылы, темный в свете зари. Что произошло, Угэдэй решительно не мог взять в толк и лишь потирал отчаянно зачесавшееся вдруг лицо. У себя на ладонях он с удивлением обнаружил следы засохшей крови.
— Поставьте хану свежий хошлон, — распорядился Морол голосом вконец обессиленным, но теперь уже крепнущим от победной радости. — Пусть в нем будет сухо и чисто. Принесите пищи и воды.
Вокруг хана, сидевшего самостоятельно, уже возводилась юрта. Слабость в руке постепенно проходила. К той поре, как раннее утреннее солнце оказалось заслонено войлоком и деревом, Угэдэй уже пил воду и спрашивал вина, о чем Морол, впрочем, и слышать не желал. От невероятного успеха авторитет шамана возрос, что было сейчас заметно по той суровости, с какой он помыкал ханскими слугами. На короткое время Морол стал чуть ли не важнее своего хана и держался с обновленным достоинством и хорошо различимой гордостью.
В новый хошлон Угэдэя пришли Хасар с Тулуем, как самые старшие по положению. Хан был все еще бледен, но на их беспокойство реагировал слабой улыбкой. Окаймленные темными кругами глаза его запали, а рука, в которую Морол подал чашу соленого чая с настоянием выпить все, подрагивала. Угэдэй насупился и с мыслью о вине облизнул губы, но протестовать не стал. Близость смерти его пугала, как бы он ни внушал себе, что готов к ней.
— Были минуты, когда я вроде как все слышал, но ответить не мог, — вспоминал Угэдэй. Голос его звучал надтреснуто, как у старика. — Я тогда полагал, что мертв и в уши мне вещают духи. Это было… — Хан прихлебнул из чаши. Глаза его потемнели от того тошнотного ужаса, что он пережил, запертый в своем теле, погружаясь в беспамятство и приходя в себя. Отец наказывал ему никогда не распространяться о своих страхах. «Люди глупы, — говорил Чингисхан. — Они полагают, что другие сильнее, быстрее и меньше поддаются страху». Даже в своей слабости Угэдэй сохранял память. Ужас той темноты все не отпускал, но все же чингизид был и остается ханом.
Окровавленную землю вокруг слуги устелили войлоком. Толстые грубые подстилки тут же напитались кровью, став тяжелыми и красными. Тогда на нижние отсыревшие слои были наброшены новые, пока не оказался застелен весь пол хошлона. Морол опустился рядом с Угэдэем на колени и осмотрел хану глаза и десны.
— Молодец, Морол, — похвалил его Угэдэй. — Я уж и не чаял, что вернусь обратно.
Шаман нахмурился:
— Не все еще довершено, мой повелитель. Жертвоприношения кобылиц было недостаточно. — С тягостным вздохом он умолк, подгрызая на пальце ноготь. На языке чувствовался вкус запекшихся катышков крови. — Духи этой земли полны желчи и ненависти. Свою хватку с твоей души они сняли лишь тогда, когда я заговорил с самыми верховными их владыками.
Направленный на шамана взгляд Угэдэя был затуманен страхом, который он тщетно пытался скрыть.
— Что ты имеешь в виду? У меня сейчас голова кругом — так и гудит, так и звенит. Говори со мной яснее, как с малым дитем. Тогда я тебя пойму.
— За твое возвращение, повелитель, назначена цена. И неизвестно, сколько пройдет времени, прежде чем они позовут тебя обратно во тьму. Может, день, а может, всего несколько вдохов — сказать не берусь.
Угэдэй напряженно застыл.
— Снова через такое я пройти не смогу — ты понимаешь меня, шаман? Я буквально не мог дышать. — Глаза защипало, и хан яростно потер веки. Его тело было извечно слабым сосудом. — Вели подать мне вина, шаман.
— Пока не могу, повелитель. У нас очень мало времени, и надо, чтобы ум у тебя был ясен.
— Тогда делай, что надлежит, Морол. Я дам любую цену. — Угэдэй уже видел убитых лошадей и лишь устало покачал головой, сквозь стену хошлона глядя туда, где они, как он знал, сейчас лежали. — У тебя в распоряжении и мои стада, и мои забойщики, всё к твоим услугам.
— Извини, повелитель. Но лошадей недостаточно. Ты нам возвращен…
— Говори! — нажал хан. — Кто знает, сколько времени мне еще отпущено!
Шаман стал выдавливать слова, противные его собственному слуху:
— Нужна еще одна жертва, повелитель. Кто-то хочет твоей собственной крови. Таково было условие сделки, благодаря которой ты возвращен земле. В этом причина.
Морол был настолько сосредоточен, ожидая ответа Угэдэя, что не услышал, как к нему со спины придвинулся Хасар. В следующую секунду шаман оказался вздернут к нему лицом.
— Ах ты, выродок, — протянул дядя хана, плотоядно оскалившись и подтягивая шамана к себе, как пес подтягивает крысу. — Эти игры среди вас, желтоухих собак, мне хорошо известны. Последней, помнится, мы сломали хребет и бросили ее на пищу волкам. Ты думаешь, что можешь запугать мою родню? Мою родню? Затребовать крови за твои невнятные заговоры и причеты? Так вот, шаман: только после тебя. Вначале околеешь ты, а там посмотрим.
Произнося это, Хасар снял с пояса короткий нож и, держа его в опущенной руке, легонько ткнул Морола в пах, да так быстро, что никто и глазом моргнуть не успел. Шаман ахнул и опрокинулся на спину, а Хасар неторопливо отер нож, но из руки не выпускал, в то время как Морол извивался, притиснув к ране ладони.
Угэдэй медленно поднялся с ложа. Он был худ и слаб, но глаза его светились гневом. Хасар холодно поглядел на него, не желая смиряться.
— Ты режешь моего собственного шамана, дядя, и это в моем-то стане? — прорычал он. — Ты, должно быть, забыл, где находишься. И кто такой я.
Хасар дерзко выпятил подбородок, хотя нож убрал.
— Я вижу его насквозь, Угэдэй, мой хан и повелитель. Этот колдун хочет моей смерти, поэтому и шепчет, чтобы в жертву принесли кого-нибудь родственной с тобой крови. Все эти желтоухие собаки по колено погрязли в заговорах и навлекли немало боли моей — твоей — родне. Тебе не следует принимать на веру ни единого его слова. Давай несколько дней повременим и увидим, как ты пойдешь на поправку. Силы к тебе вернутся, ставлю на это моих собственных кобылиц.
Морол взгромоздился на колени. Его прижатая к паху рука была красной от свежей крови; от боли он чувствовал себя слабым и немощным.
— Имя мне пока неизвестно, — зло глядя на Хасара, сказал он. — Это не мой выбор. А жаль.
— Шаман, — тихо произнес Угэдэй. — Моего сына ты не заберешь, даже если от этого будет зависеть сама моя жизнь. И жену я тебе не дам.
— Твоя жена, повелитель, не твоей крови. Позволь мне еще раз провести гадание и выяснить имя.
Опускаясь на ложе, Угэдэй кивнул. Даже эта небольшая трата сил довела его чуть ли не до обморока.
Морол, по-стариковски кряхтя, поднялся на ноги, сгибаясь от боли. Хасар зловеще улыбнулся ему. Из пятна между ногами шамана сочилась кровь, которую тут же впитал войлок.
— Тогда давай пошевеливайся, — поторопил Хасар. — А то у меня к таким, как ты, терпения нет, в особенности нынче.
Морол предпочел отвернуться от человека, которому чинить насилие так же легко, как дышать. Под взглядом Хасара он не мог размотать халат и осмотреть свою рану. А между тем она пульсировала и жгла. В попытке прояснить сознание Морол покачал головой. В конце концов, он ханский шаман, и прорицание должно состояться по всем правилам. А после этого никто не знает, сколько ему еще останется.
Под презрительным взглядом Хасара Морол послал своих слуг за благовонными свечами. Вскоре от дыма в хошлоне стало не продохнуть, а Морол добавил в горящую чашу еще и своих трав, вдыхая мятную прохладу, от которой боль в паху чуть успокаивалась. Через какое-то время она и вовсе сошла на нет.
Вначале Угэдэй закашлялся от резкого дыма. Один из слуг все-таки дерзнул ослушаться сурового шамана, и возле ног хана появилась чаша с вином, к которой тот припал, словно умирающий от жажды. На щеки его наконец возвратился румянец. Глаза засияли очарованием и ужасом, когда он увидел, как Морол готовится раскинуть кости прорицателя, предоставляя их четырем ветрам и призывая духов направлять его руку.
Одновременно шаман взял горшок с зернистой черной смесью и втер немного себе в язык. Выпускать свой дух повторно через такой краткий промежуток времени опасно, но он напрягся, невзирая на то, что сердце готово было выскочить из груди. От горечи смеси выступили слезы, да такие, что казалось, глаза шамана сияют в темноте. Когда Морол закрыл рот, зрачки у него сделались огромными, как глаза умирающих лошадей.
Наслоения войлока постепенно пропитывались кровью, и в воздухе начинало ощущаться зловоние. В дурманящем аромате свеч истощенные люди с трудом держались на ногах, а Морол, наоборот, будто расцвел: зернистая смесь укрепляла его плоть. Голос шамана извергался в песнопении, а сам он двигал мешок с костями к северу, востоку, югу и западу — снова и снова, взывая к духам дома направлять его.
Наконец он резким движением бросил кости, так что их желтоватые куски разлетелись по войлоку. Крылось ли прорицание в том, как они подскочили и разлетелись по сторонам? Морол ругнулся, а Хасар язвительно ухмыльнулся попытке шамана истолковать то, как они упали.
— Десять… одиннадцать… Где же последняя? — спросил Морол, не обращаясь ни к кому.
Никто не обратил внимания, что лицо Тулуя стало бледным, почти как лицо хана. Шаман не заметил, как желтая лодыжечная кость уткнулась в мягкую кожу Тулуева гутула.
Тулуй это увидел. В себе он ощущал вязкий страх, вызванный словами о том, что в жертву должен быть принесен кто-то из Угэдэевых кровных родственников. С этого момента он пребывал в тисках беспомощности, покорности перед участью, которой не избежать. Именно его, и никого другого, сшибла с ног жертвенная кобылица. Смысл этого происшествия должен был дойти до него уже тогда. Хотелось исподтишка наступить на кость и втоптать ее в войлок, укрыть под стопой, но усилием воли Тулуй этого не сделал. Угэдэй был ханом державы — человеком, которого после себя избрал на ханство отец. Ничья жизнь не важна так, как его.
— Она здесь, — одними губами вымолвил Тулуй и, когда его никто не расслышал, повторил еще раз.
Морол поднял на него глаза, в них сверкнуло внезапное осознание.
— Кобылица, которая тебя сбила, — произнес шаман шепотом. На его лице читалось что-то вроде сострадания.
Тулуй немо кивнул.
— Что? — остро поглядев, вклинился Угэдэй. — Даже не думай об этом, шаман. Тулуй здесь ни при чем.
Голос его был тверд, но страх могилы по-прежнему довлел над ним, и чаша вина в руках дрожала. Тулуй это заметил.
— Ты мой старший брат, Угэдэй, — сказал он. — Более того, ты хан, которого избрал наш отец. — Он улыбнулся и провел рукой по лицу с трогательно-простецким видом. — Он как-то сказал мне, чтобы именно я напоминал тебе о вещах, которые ты упускаешь из виду. Чтобы я поддерживал тебя, как хана, и был твоей правой рукой.
— Это… безумие! — воскликнул Хасар голосом, в котором вибрировал гнев. — Давайте я еще пущу кровь этому горе-гадателю!
— Сделай милость, тайджи, — с внезапной решительностью бросил Морол. Он шагнул навстречу Хасару и встал, раскинув руки. — Я заплачу эту цену. Нынче поутру ты мне кровь уже пролил. Если желаешь, можешь пролить ту, что еще во мне осталась. Предначертания это не изменит. Как и того, что надлежит осуществить.
Хасар коснулся места, где у него за поясом под грубыми складками одежды находился нож, но Морол не пошевелился и не отвел глаз. Принятая им смесь убрала всякий страх и наряду с этим открыла взору любовь Хасара к Угэдэю и Тулую вкупе с отчаянием. Старый военачальник всегда смело смотрел в лицо врагу, но перед столь роковым решением растерялся и замешкался. После некоторой паузы Морол уронил руки и так терпеливо стоял, ожидая, когда Хасар поймет всю глубину неизбежного.
В конце концов тишину прервал голос Тулуя:
— Мне многое предстоит сделать, дядя. Сейчас тебе следует меня оставить. Мне же нужно увидеть моего сына и отписать письмо жене.
Хасар посмотрел на племянника. Его лицо ожесточилось от боли, но голос был ровным.
— Твой отец не сдался бы, — хрипло выговорил Хасар. — Поверь мне, знавшему его больше других.
Впрочем, полной уверенности у него не было. Случались порывы, когда Тэмуджин швырялся своей жизнью бездумно, во имя широкого жеста. А случалось наоборот, когда он боролся и выкручивался до последнего издыхания, неважно, приговоренный или нет. Хасар всем сердцем сейчас желал, чтобы рядом был Хачиун. У него бы нашелся ответ, причем такой, что обходил бы любые рогатки. Просто как-то некстати вышло, что Хачиун сейчас с Субэдэем и Бату скакал на север. А Хасар оставался один.
Хасар чувствовал на себе напряженные взгляды племянников, смотрящих на него в надежде, что он одним ударом разрубит узел, в который завязано решение. Но в голову не приходило ничего — разве что убить шамана. Что, в общем, тоже бесполезно. Морол верит в свои слова, и понятно, что говорит он их с полной искренностью. Хасар закрыл глаза и попытался расслышать у себя в сознании голос Хачиуна. Что бы он сказал? Кто-то должен за Угэдэя принять смерть. Хасар, подняв голову, открыл глаза.
— Твоей жертвой стану я, шаман. Возьми за хана мою жизнь. Я уже нажился вволю и готов поступиться собой ради памяти моего брата и сына моего брата.
— Нет, — ответил, оборачиваясь, Морол. — Ты не тот, кто нужен нынче. Предначертания ясны. Выбор столь же прост, сколь и жесток.
Тулуй, как-то разом осунувшись, устало улыбнулся. Он подошел к Хасару, и они на глазах у Угэдэя и шамана крепко обнялись.
— Солнце не ждет, Морол. — Тулуй посмотрел на шамана. — Дай мне день на приготовления.
— Мой господин, предначертания выпали. Мы не знаем, сколько хану отпущено перед тем, как его дух будет взят.
Угэдэй под взглядом Тулуя ничего не сказал. Младший брат сжал челюсти, борясь с собой.
— Я не сбегу, брат, — прошептал он наконец. — Но я не готов идти под нож… пока. Дай мне всего один день, и я буду оберегать тебя из того мира.
Угэдэй с неимоверно измученным лицом слабо кивнул. Хотелось что-то сказать, выкрикнуть, услать Морола — и будь что будет, пускай за ним явятся кровожадные духи. Но сделать он ничего не мог. Круг земной очерчен. Вновь из призрачного сумрака памяти выплыла мысль о своей давешней беспомощности. Еще раз такого ему не перенести.
— На закате, брат, — с печальной нежностью молвил он.
Не говоря больше ни слова, Тулуй вышел из хошлона, пригнувшись под низенькой притолокой, отделяющей его от чистого воздуха и солнца.
Вокруг жил своей жизнью обширный стан. Люди куда-то спешили, занимались повседневными делами. Ржали лошади, перекликались женщины, дети и воины. Такая обычная мирная картина, от которой тоскливо и сладко сжимается сердце. С пронзительным отчаянием Тулуй понял, что этот день для него последний. Больше восхода солнца он не увидит. Какое-то время он просто стоял и смотрел, смотрел, держа руку над бровями, чтобы заслониться от жарких переливов света.
Глава 14
Тулуй во главе десятка всадников отправился к реке, что стремила свои воды возле стана. Справа от отца ехал Менгу с бледным от тяжелой тревоги лицом. Возле стремян Тулуя бежали две рабыни. На берегу он спешился, а рабыни помогли ему освободиться от доспехов и исподней одежды. В холодную воду он вошел нагим, чувствуя, как ступни вязнут в илистом дне. Здесь брат хана неторопливо приступил к омовению, с помощью ила оттирая кожу от жира, а затем, ополаскиваясь, ушел под воду с головой.
Рабыни тоже разделись, чтобы вслед за своим господином отправиться в реку. Подавая ему костяные скребки для чистки, они знобко дрожали. Молодые женщины стояли по пояс в воде, и их упругие груди покрылись гусиной кожей. Вид их нагих тел Тулуя сейчас не возбуждал, а женщины, в свою очередь, не веселили его смехом и игривым повизгиванием. А ведь сколько шума и веселья когда-то сопровождало их общие купания и зазывные, с переплескиванием, игры на мелководье!
С осторожностью и сосредоточенностью Тулуй принял сосудик с прозрачным маслом и втер его себе в волосы. Более пригожая из рабынь увязала их в тугой пучок, свисающий со спины. Шея под затылком, там, где волосы защищены от солнца, была белая-пребелая.
Менгу стоял и молча взирал на отца. Остальные минганы в тумене возглавляли опытные воины, повидавшие сотни, если не тысячи боев, больших и малых. Рядом с ними он чувствовал себя неоперившимся юнцом, однако теперь они не смели поднять на него глаз. Из уважения к Тулую все хранили тяжелое молчание, а Менгу понимал, что по этой же причине, в честь своего отца, он и сам должен блюсти хладнокровие. Не хватало еще, чтобы сын знатного военачальника посрамил его своим нытьем. И Менгу держался, внутренне застыв, как камень. Тем не менее отвести от отца глаз он не мог. Тулуй объявил воинам о своем решении, и все они оказались поражены им, не в силах что-либо поделать перед лицом его воли и надобностью хана.
Завидев Хасара, скачущего с другой стороны лагеря, один из воинов негромко свистнул. Дядя Тулуя пользовался у них заслуженным уважением, но все равно на подступе к реке они хотели его удержать. В такой день им не было дела, что это брат самого Чингисхана.
Тулуй, пока ему увязывали волосы, стоял с отсутствующим взором. Из отрешенности его вывел свист, и он кивнул сыну, чтобы тот пропустил Хасара. Дядя спешился и приблизился к воде.
— Тебе для этого понадобится помощь друга, — сказал он.
Взгляд Менгу безотчетно прошелся по затылку Хасара.
Тулуй в молчании смотрел из реки, после чего склонил голову в знак согласия и зашагал к берегу. Рабыни тронулись следом, и он покорно остановился, давая им себя отереть. Под ласковым теплом солнца напряжение в нем частично растаяло. Тулуй посмотрел на ждущие его доспехи — груда железа и кожи. Что-то из этого он носил всю свою взрослую жизнь, а теперь вдруг ощутил как нечто чуждое, ненужное. Да еще и цзиньского образца, то есть совсем уж не ко двору.
— Доспехи я надевать не стану, — сказал он сыну, который стоял в ожидании приказаний. — Собери все это. Может, когда-нибудь за меня их станешь донашивать ты.
Нагибаясь за всеми этими боевыми причиндалами, Менгу как мог перебарывал свое горе. Хасар смотрел с одобрением, подмечая, с каким достоинством держит себя внучатый племянник. В его глазах светилась родственная гордость, хотя сам Менгу отвернулся, ничего похожего в себе не ощущая.
Рабыни Тулуя, чтобы прикрыть наготу, набросили на себя холщовые рубашки. Одну из женщин брат хана босиком послал по траве, с указанием отыскать в его юрте дэли, штаны и новые гутулы. Бегуньей она оказалась проворной, и отнюдь не один воин провожал взглядом ее открытые ноги, соблазнительно мелькающие на солнце.
— Все пытаюсь свыкнуться с мыслью, что это происходит наяву, — негромко признался Тулуй. Хасар, поглядев на племянника, протянул руку и в молчаливой поддержке пожал ему голое плечо. — Когда я увидел, как ты едешь, меня охватила надежда, что что-то изменилось. Думаю, какая-та часть меня так и будет до последнего момента дожидаться какого-нибудь вещего окрика, отмены приговора… Странно это все: то, как мы изводим себя.
— Твой отец гордился бы тобой, я это знаю, — ответил Хасар, чувствуя свою никчемность и неспособность подыскать нужные слова.
Как ни странно, из неловкого положения его вывел сам Тулуй, любезно сказав:
— Думаю, дядя, сейчас мне лучше побыть одному. Со мной рядом сын, который меня утешит. Он же доставит домой мои весточки. Ты же понадобишься мне позднее, на закате. — Он вздохнул. — Тогда ты, несомненно, будешь нужен рядом как опора. Ну а сейчас надо кое-что написать, раздать наказы…
— Хорошо, Тулуй. Я вернусь с закатом солнца. И одно тебе скажу: когда все закончится, я прикончу этого шамана.
— Ничего другого, дядя, я от тебя и не ожидал, — усмехнулся племянник. — В самом деле, мне в том мире нужен будет слуга. Этот вполне подойдет.
Молодая рабыня возвратилась с охапкой чистой шерстяной одежды. Тулуй натянул на бедра штаны из грубой шерсти, спрятав свое мужское достоинство. Вслед за этим, пока чингизид, раскинув руки, стоял и смотрел куда-то вдаль, одна из рабынь обматывала его поясом. Тут женщины ударились в слезы, и ни один из мужчин их за это не укорил. Тулую самому было приятно, что его оплакивают красивые женщины. О том, как весть о его смерти встретит Сорхахтани, он не отваживался и думать. Взглядом он проводил Хасара, который, тяжелый от горя, взгромоздился на лошадь и, подняв правую руку, отъехал в лагерь.
Тулуй сел на траву, а рабыни опустились рядом с ним на колени. Сапожки-гутулы были совсем новые, из мягкой кожи. Вначале женщины обернули ему ступни необработанной шерстью, а уже затем натянули сапожки, быстро и аккуратно обвязав их ремешками. Наконец Тулуй поднялся.
Дэли на нем был из самых простых — ткань с легким подбоем и почти без украшений, если не считать пуговиц в форме крохотных колокольчиков. Вещь эта старая и когда-то принадлежала Чингисхану; швы на ней — цвета племени Волков. Проведя руками по грубоватой, немного шершавой материи, Тулуй как будто преисполнился спокойствия и утешения. Этот дэли носил отец, и может статься, в этой ткани осталось что-то от его былой силы.
— Менгу, — призвал Тулуй сына, — пойдем немного пройдемся. Надо, чтобы ты кое-что от меня усвоил.
Солнце клонилось к закату, и в холодной предвечерней ясности воздуха день постепенно терял свои краски, от чего зелень равнин тускнела, обретая сероватый оттенок. Сидя со скрещенными ногами на траве, Тулуй смотрел, как солнечный диск садится, уже касаясь западных холмов. День сложился хорошо. Часть его Тулуй провел в плотских утехах со своими рабынями, на время забывшись в их чарующих ласках. Затем призвал своего заместителя и говорил с ним, поставив командовать туменом. Лакота — человек верный, надежный. Такой памяти своего начальника не посрамит; ну а со временем, когда Менгу наберется опыта, уступит тумен ему.
Среди дня пришел Угэдэй и сказал, что назначит Сорхахтани главой братова семейства, со всеми правами, которыми обладал ее муж. За ней останутся нажитое им богатство и правопреемственность над сыновьями. Менгу по возвращении домой достанутся остальные Тулуевы жены и рабы, которыми он будет владеть, а также оберегать от притязаний тех, кто на них посягнет. Тень великого хана да сохранит всей его родне благоденствие. Это было самое малое из того, что мог предложить Угэдэй, но и этого Тулую оказалось достаточно, чтобы ощутить на сердце легкость и приглушить боязнь. Единственное — хотелось напоследок увидеться с самой Сорхахтани и остальными сыновьями. Надиктовать писцам письма — это одно, и совсем другое — пусть хотя бы разок, ненадолго, вновь обнять свою жену, припасть к ней, сжать до хруста, ощутить благоуханность ее волос.
Брат хана исподволь вздохнул. Как все-таки непросто сохранять умиротворенность при виде заходящего солнца… Он старался удержать каждое мгновение, цеплялся за каждую минуту, но ум подводил, словно утекая и вновь прибывая, пронизывая холодной трезвостью. Время лилось сквозь пальцы, как вода, струилось, как песок, и не удавалось удержать ни крупицы.
Вот уже тумены выстроились рядами лицезреть жертвоприношение. Перед ними на траве встали Угэдэй с Хасаром и Морол. Менгу стоял слегка особняком. Лишь ему хватало духа смотреть на отца, не отводя глаз, полных безмолвного ужаса и вместе с тем неверия, что все это происходит на самом деле.
Тулуй сделал глубокий вдох, услаждаясь напоследок запахом лошадей и овец, что доносил вечерний ветерок. Хорошо, что он выбрал бесхитростное одеяние скотовода. Доспехи его удушали бы, стягивая железом. А он сейчас стоит с нестесненной грудью, спокойный и чистый.
Он приблизился к небольшой группе людей. Менгу стоял, подобно оглушенному олененку. Отец, потянувшись, обнял его. Получилось неловко и коротко, но иначе — Тулуй чувствовал по мучительным содроганиям плеч и груди — сын бы разрыдался.
— Я готов, — изрек чингизид.
Угэдэй, скрестив ноги, сел на траву слева от него, Хасар — справа. Менгу после некоторого колебания тоже принял сидячую позу.
С враждебностью, которую невозможно было скрыть, они смотрели, как Морол крепит к медным котлам благовонные свечи. Вместе с тем, едва над равниной змейками поползли струйки дыма, шаман затянул песнопение.
Грудь Морола была обнажена, кожа испещрена красными и темно-синими полосками. Глаза светились сквозь прорези маски, лишь отдаленно напоминающей человеческое лицо. Четверо человек располагались лицом к востоку, и в то время как шаман проходил через шесть стихов песни смерти, все четверо неотрывно смотрели на садящееся солнце, медленно снедаемое горизонтом до тех пор, пока от него не осталась лишь мелкая золотая краюшка, а затем и вовсе скудеющая черточка.
Закончив посвящение матери-земле, Морол тяжко затопал. Вспорол воздух жертвенным ножом, взывая к небесному отцу. Голос шамана все креп, хрипло извергаясь горловым пением — одним из самых заматерелых, первородных звуков, памятных Тулую. Слушал он отстраненно, не в силах отвести взора от золотистой ниточки, еще связующей его с жизнью.
Когда закончилось посвящение четырем ветрам, Морол сунул в сведенные руки Тулуя нож. В окончательно убывающем свете тот воззрился на иссиня-черное лезвие. Нужное спокойствие он обрел. Все вокруг сейчас предельно обострилось, обрело невиданную огранку и четкость. Чингизид с глубоким вздохом притиснул острие к своей груди.
Угэдэй, потянувшись, сжал ему левое плечо, Хасар — правое. Тулуй чувствовал их силу, их скорбь, и от этого изошел последний страх.
Тулуй поглядел на Менгу, глаза которого зажглись слезами. В этом не было ничего постыдного.
— Позаботься о своей матери, сын, — выговорил Тулуй, после чего стал, переводя дыхание, смотреть вниз, туда где нож. — Теперь время, — сказал он. — Я — подобающая жертва во имя хана. Я высок, силен и молод. Я займу место моего брата.
Солнце на западе скрылось, и Тулуй ткнул ножом себе в грудь, отыскивая сердце. Весь воздух вышел из легких одним долгим сиплым выдохом. Оказалось, что нет сил дышать и сложно побороть растущую панику. Как и какие именно делать надрезы, он знал: Морол объяснил все движения до тонкостей. На него сейчас смотрел сын, так что надо было найти в себе силы.
Тело Тулуя уподобилось по жесткости дереву. Каждый мускул сковала стальная судорога, мешая сделать даже небольшой вдох. Тем не менее чингизид сумел всосать какое-то количество воздуха — достаточное, чтобы просунуть лезвие себе меж ребрами и вдавить его в сердце. Боль обожгла горящим клеймом, но он еще выдернул нож и в изумлении увидел струю хлестнувшей наружу крови. Силы покидали его, и Тулуй стал заваливаться на Хасара, который ухватил руку племянника пальцами, поражающими своей силой. Тулуй повел на него благодарными глазами; говорить он уже не мог. Хасар повлек его руку выше, удерживая хватку, чтобы чингизид не выронил ножа.
Тулуй просел, и тогда дядя помог ему провести лезвием по горлу. Умирающий застыл ледяной глыбой, в то время как его горячая кровь фонтаном окатила траву. Он уже не видел, как шаман поднес к его горлу чашу. Голова беспомощно поникла, Хасар удержал ее сзади за шею. Последнее, что Тулуй ощутил перед смертью, это тепло прикосновения.
Наполненную до краев чашу Морол протянул Угэдэю. Хан с опущенной головой стоял на коленях, уставясь в полутьму. Тело Тулуя он не выпускал, так что оно все еще держалось вертикально, зажатое между двумя родственниками.
— Повелитель, — воззвал Морол, — ты должен это выпить, пока я заканчиваю.
Угэдэй расслышал и, приняв чашу левой рукой, накренил. Теплой кровью своего брата он поперхнулся, часть ее пролилась по подбородку и по шее. Хан напрягся, тщетно подавляя позыв к рвоте. Морол ничего на это не сказал. Когда чаша кое-как опорожнилась, Угэдэй отшвырнул ее куда-то в сумрак. Морол вновь затянул шесть стихов с самого начала, зазывая духов свидетельствовать жертвоприношение.
Он не пропел и половины, когда за спиной хан начал мучительно выблевывать в траву содержимое своего желудка. Но уже стемнело, и осталось лишь перекрыть песнопением эти неприятные звуки.
Сорхахтани скакала верхом, нетерпеливо подгоняя своего жеребца по-птичьи резким гиканьем и плетью; скакала, не разбирая дороги, по бурым от засухи степям. Ее сыновья неслись следом. Вместе с запасными и вьючными лошадьми, а также людьми сопровождения их кавалькада вздымала за собой рыжие клубы пыли, которые еще долго стелились следом. Под знойным солнцем руки Сорхахтани огрубели, сама она уже долгое время не мылась, но все равно подгоняла жеребца и летела с дикарским задором по древней земле племен, давших начало монгольской державе. Из одежды на Сорхахтани были всего лишь пропыленная и пропотевшая рубаха из желтого шелка, облегающие кожаные штаны и мягкие сапожки.
Травы в этих краях повысохли, долины под измученным сухим ветром небом жаждали дождя. Засуха осушила все, и даже самые полноводные реки усохли до размеров ручейков. Чтобы наполнить бурдюки водой, приходилось копать речную глину, пока в дыру не начинала сочиться вода, противно-соленая и с изрядной примесью ила. И здесь вновь оправдывал свою ценность шелк: с его помощью удавалось отцеживать драгоценную влагу от глинистой жижи и кишащих в ней насекомых.
За время скачки на глаза не раз попадались выбеленные кости овец и быков, разгрызенные на осколки волками и лисами. Для кого-то ценность такой засушливой земли, данной во владение ее мужу, была не бог весть какой наградой, но Сорхахтани знала: жизнь тут испокон веков была несладкой, но это лишь закаляло живущих здесь мужчин, и тем более женщин. Ее сыновья уже научились растягивать запасы воды, а не выпивать ее залпом за раз, как будто в часе езды их ждет источник или колодец. И зима, и лето тут одинаково жгучие: одни — своими морозами, другие — своим зноем. Но в этих необъятных просторах обитал дух вольности, а уж дожди как-нибудь да прольются снова. Детские воспоминания Сорхахтани сплошь состояли из холмов, что, куда ни глянь, тянутся во все стороны до самого горизонта, переливаясь, подобно зеленому шелку. Земля в этих краях всегда терпеливо сносила лютые засухи и холода, но неизменно возрождалась.
Круглые, как медведи, буроватые горы лежали и молчали. Вдали сквозь легкую дымку лиловым бархатом проступала Делюн-Болдог — вершина, едва ли не мистическая по значимости в легендах племен. Где-то по соседству с этими местами родился Чингисхан. Здесь с земляками скакал Есугей, защищая в месяцы зимних стуж свои стада от набегов.
Сорхахтани, впрочем, больше смотрела на другую вершину — красную гору, на которую Чингисхан лазил с братьями в ту пору, когда мир был еще мал, а здешние племена вгрызались друг другу в глотки. Трое ее сыновей не отставали, и та красная гора постепенно близилась, росла в размерах. Там Чингисхан с Хачиуном однажды нашли орлиное гнездо и спустились вниз с двумя замечательными орлятами, желая показать их своему отцу. Сорхахтани могла представить себе их волнение и даже разглядеть их лица в чертах своих собственных сыновей.
Жаль только, что с ними сейчас нет Менгу, а впрочем, это так, материнская прихоть. Менгу осваивает мужское призвание вести за собой людей, выносить тяготы походной жизни вместе со своим отцом и дядьями. Воины не будут уважать начальника, который не смыслит в искусстве боя и умении использовать характер местности.
Интересно, любила ли чингисова мать Бектера[38] так же, как своего родного первенца? Сказания гласят, что Бектер был по характеру тверд, сдержан и немногословен, как и Менгу. Старший сын Сорхахтани тоже не хохотун и так же внешне не проявляет гибкости и легкости нрава, свойственной, скажем, Хубилаю.
Она оглянулась посмотреть на скачущего Хубилая, цзиньская коса которого так и взлетала на скаку. Такой же стройный и жилистый, как его отец и дед. Сейчас мальчики неслись в пыли наперегонки, и она, как мать, невольно любовалась их юностью и удалью, которые были присущи и ей самой.
Тулуй с Менгу в походе вот уже много месяцев. Лично ей оставить обжитой Каракорум было нелегко, но ведь надо подготовить лагерь для мужа, да еще провести осмотр земель. Сорхахтани отводилась задача поставить юрты в тени Делюн-Болдог и найти хорошие пастбища для табунов и стад, что будут пастись в речных поймах. Тысячи людей готовы отправиться за ней на родину, но сейчас они терпеливо ждут, когда она наездится, а она вот не отказала себе в удовольствии наведаться к красной горе.
Быть может, когда-нибудь Менгу возглавит армию, как Субэдэй, или займет влиятельное место при своем дяде Чагатае. Легко мечтать об этом в такой день, когда от радостного упругого ветра волосы вразлет.
Сорхахтани на скаку обернулась проверить, не отстало ли сопровождение из нукеров ее мужа. Двое воинов, самые свирепые, держались чуть позади, но в легкой досягаемости для нее и детей. Сейчас они воинственно озирали окрестность, высматривая малейшие признаки опасности. Сорхахтани улыбнулась. Перед отбытием Тулуй отдал четкий приказ о том, чтобы с головы его жены и сыновей не упал и волос. Быть может, среди этих молчаливых холмов и степей их родины и родов-то кочует всего ничего, но муж все равно озаботился дать указание. Какой он все-таки замечательный… Будь в нем чуточку от хищных устремлений его отца, он бы далеко пошел. Хотя эта мысль не вызывала у Сорхахтани никаких сожалений. Судьба ее мужа — это его судьба, и нечего коробить ее жене в угоду. Он всегда был и остается младшим сыном Чингисхана и с самого раннего возраста уяснил, что во главе рода и всей державы будут его братья, а ему отведено им следовать.
Иное дело — ее сыновья. Даже младший из них, Арик-бокэ, воспитывался как воин и ученый уже с той поры, как начал ходить. Все умеют читать и писать, владеют цзиньской каллиграфией. И пускай она, их мать, молится Христу, ее мальчики обучены религии Цзинь и Сун, в которой истинная сила. Так что какая будущность им ни определена, они подготовлены к ней наилучшим образом, и за этой подготовкой стоит непосредственно она.
Их группка спешилась у подножия красной горы, и Сорхахтани восторженно вскрикнула, завидев в вышине пятнышки плавно кружащих орлов. Честно сказать, она думала, что все эти орлиные истории — не более чем досужий вымысел пастухов, чтящих таким образом священную память Чингисхана. А они, гляди-ка, водятся здесь на самом деле, так что где-то наверху, в расселинах, должны быть и их гнездовья.
Подъехали нукеры ее мужа и почтительно склонились, ожидая дальнейших приказаний.
— Мои сыновья отправятся наверх, к гнездам, — сказала она по-девчоночьи взволнованно. — Разведайте, где здесь вода, только слишком не отдаляйтесь.
Воины в секунду вскочили в седла и пришпорили коней. Они усвоили, что госпожа требует такого же быстрого и беспрекословного подчинения, как и ее муж. Сорхахтани выросла среди людей, наделенных властью, а замуж за ханского сына вышла в достаточно раннем возрасте и знала, что люди в основном предпочитают подчиняться, а чтобы повелевать, требуется усилие воли. У нее эта воля есть.
Хубилай с Хулагу были уже у подножия горы, и теперь, загородив руками глаза от солнца, высматривали наверху гнезда. Время года для этого не самое подходящее. Если орлята там все еще есть, то они подросли и окрепли — вероятно, даже самостоятельно покидают гнезда. Так что ребят может ждать и разочарование, хотя это неважно. Мать приобщила их к истории жизни Чингисхана, и им теперь никогда не забыть этого восхождения, вне зависимости от того, принесут они назад орленка или нет. Она даровала им воспоминание, о котором они когда-нибудь будут с гордостью рассказывать своим детям.
Мальчики сняли с себя оружие и стали проворно одолевать пологий отрог горы, а Сорхахтани тем временем сняла с седла мешок с хурутом.[39] Она сама расколола сыр на кусочки помельче и размочила в воде. Получилась густая желтоватая масса, терпковатая и освежающая. Сорхахтани почитала ее за лакомство. Облизнувшись, сунула в нее пятерню, а затем дочиста облизала пальцы.
На то, чтобы принести с вьючных лошадей бурдюки и напоить животных из кожаного ведра, времени ушло немного. Управившись с этой необременительной работой, Сорхахтани снова взялась рыться в своих седельных сумках, пока не отыскала сушеные финики. Прежде чем сунуть один из них в рот, она виновато оглянулась на гору, зная, как ее сыновья обожают это редкое лакомство. Хотя им сейчас не до него — вон они, карабкаются все выше и выше на своих худых и сильных ногах. Возвратятся не раньше чем к закату, а пока она предоставлена самой себе. Стреножив своего жеребца куском веревки, чтобы не убрел далеко, Сорхахтани села на расстеленный поверх сухой травы потник.
Вторую половину дня она по большей части дремала, наслаждаясь уютным одиночеством. Время от времени бралась за дэли Хубилая, на котором делала вышивку золотой нитью. Узор по окончании обещал быть изящным, тонким. Женщина вышивала, склонив голову, перекусывая нить крепкими белыми зубами. На припеке Сорхахтани размаривало, и тогда она поклевывала носом, а там и вовсе заснула. А когда пробудилась, то обнаружила, что день клонится к закату и на смену теплу приходит прохлада. Тогда Сорхахтани встала и, позевывая, потянулась. Какой хороший край, здесь чувствуешь себя как дома. Во сне ей приснился Чингисхан, совсем еще молодым человеком. Щеки Сорхахтани вспыхнули румянцем: пересказывать этот сон сыновьям она бы не решилась.
Краем глаза вдалеке она уловила движение: всадник. Сработал природный дар, унаследованный от поколений степных кочевников, для которых вовремя заметить опасность значит выжить. Нахмурясь, Сорхахтани сделала руку козырьком, а затем сложила ладони в трубку, что пусть немного, но как будто приближало увиденное. Но даже с этим старым фокусом наблюдателя темная фигура представляла собой не более чем подвижную точку.
Нукеры мужа не дремали и уже скакали с двух сторон верховому наперехват. Умиротворенность Сорхахтани несколько поколебалась, а когда нукеры достигли всадника и дальняя точка сделалась узелком покрупнее, рассеялась окончательно.
— Кто это? — пробормотала она себе под нос.
Не почувствовать укол беспокойства было сложно. Одинокий всадник мог быть лишь ямчи — доставщиком посланий, ради которых по поручению хана и его военачальников он покрывает тысячи и тысячи гадзаров. Со свежими лошадьми один такой гонец способен осиливать в день по триста гадзаров, а то и больше, если это вопрос жизни и смерти. По меркам таких людей, силы хана в цзиньском государстве находятся отсюда всего в десятке дней пути. Сорхахтани увидела, что всадники все втроем скачут к красной горе, и нутро тревожно сжалось.
Где-то за спиной уже слышались голоса ее сыновей, возвращающихся со своего восхождения, — легкие, беспечно-веселые, хотя и без победных возгласов. Значит, оперившиеся птенцы или уже покинули гнезда, или упорхнули от ловцов. Сорхахтани начала собирать свои принадлежности — укладывать драгоценные иглы и мотки ниток, с машинальной четкостью завязывая узелки. Лучше хоть чем-то заниматься, нежели беспомощно стоять в ожидании. Поэтому она завозилась со своими переметными сумами и с укладкой порожних бурдюков.
Когда Сорхахтани обернулась, рука ее подлетела ко рту: она узнала одинокого всадника, по бокам которого ехали нукеры. До них все еще оставалось расстояние, но она чуть ли не выкрикнула им поторопиться. Третьим был Менгу, чуть живой от усталости, еле держащийся в седле. На нем коркой запеклась пыль, а ходящие ходуном бока лошади покрывали нечистоты — судя по всему, нужду сын справлял, не слезая с седла. Известно, что гонцы делают это, только когда известие надо доставить со всей возможной скоростью. И сердце Сорхахтани содрогнулось от темного предчувствия. Она молчала, когда ее старший сын спешивался, чуть не упав от того, что у него подкосились ноги. Сильной правой рукой он ухватился за рожок седла, растирая затекшие мышцы. Вот глаза их встретились, и необходимость в словах отпала.
Сорхахтани не разрыдалась. Хотя какая-то часть ее знала, что мужа больше нет, женщина стояла прямо, удерживая мятущиеся мысли. Предстояло сделать столь многое.
— Сын мой, прошу тебя ко мне в лагерь, — выдавила она наконец.
Словно в мутном трансе, Сорхахтани обернулась к нукерам и велела развести костер и приготовить соленый чай. Остальные ее сыновья сбились кучкой, в молчаливом смятении наблюдая за происходящим.
— Сядь рядом со мной, Менгу, — тихо обратилась она.
Сын кивнул, немигающе глядя красными от усталости и горя глазами. Он занял возле матери место на траве и молча кивнул севшим вокруг них Хубилаю, Хулагу и Арику-бокэ. Когда подали соленый чай, первую чашку Менгу, обжигаясь, опорожнил в несколько судорожных глотков, чтобы пробить ком пыли, застрявший в горле. А между тем надо было что-то говорить. Сорхахтани чуть ли не выкриком попыталась его остановить, чувства ее кружили в безумном вихре. Если бы Менгу молчал, известие было бы вроде как не до конца правдивым. А если слова вырвутся наружу, то ее жизнь и жизнь ее сыновей навсегда изменится, а ее любимый будет потерян навсегда.
— Мой отец мертв, — выговорил Менгу.
На минуту мать закрыла глаза. От нее оторвали ее последнюю надежду. Затем она вздохнула — протяжно, тягостно.
— Он был хорошим мужем, — сорвался с ее губ прерывистый шепот. — Воином, возглавлявшим у хана тумен. Я любила его больше, чем это можете понять даже вы.
От слез ее глаза сделались большими, а голос как-то погрубел: горе стискивало горло.
— Расскажи мне, Менгу, что случилось. Не скрывай ничего.
Глава 15
Субэдэй, натянув поводья у края горной кручи, слез с седла и оглядел раскинувшееся внизу приволье. День плутания по тропам ушел на то, чтобы добраться до этого места, зато теперь с такой высоты местность просматривалась на добрых полсотни гадзаров, со всеми холмами и лугами, городками и селениями, речушками и перелесками. К западу величаво несла свои воды Волга, но она серьезного препятствия собой не представляла. Субэдэй уже посылал своих лазутчиков через ее песчаные отмели, чтобы разведать острова и дальние берега. Эти земли он уже как-то, годы назад, подверг набегу. Урусы тогда и предположить не могли, что кому-то по силам вынести их зиму. Они ошиблись. Тогда Субэдэй отошел лишь по настоянию Чингисхана. Великий правитель своим повелением отозвал его домой. Но больше такого не повторится: Угэдэй дал ему полную волю. На востоке цзиньские границы считай что под ханской властью. Если удастся сокрушить земли к западу, держава монголов займет все срединные владения от моря до моря — империя столь обширная, что ум заходится при мысли об этом. Субэдэю не терпелось увидеть земли, что раскинулись за русскими лесами, а еще дотянуться до сказочных холодных морей и призрачно бледных народов, что жизнь свою живут, не ведая солнца.
При виде этого раздолья легко было представить нити влияния, что простирались к Субэдэю. Он находился в центре своеобразной паутины из посыльных и лазутчиков. За многие сотни гадзаров от того места, где стоял старый воин, у него на каждом торжище, в каждом селении, городке и в каждой крепости имелись свои люди. Многие из них понятия не имели о том, что монеты, которые идут им в уплату, притекают от монгольских армий. Некоторые из Субэдэевых наушников и осведомителей происходили из тюркских племен, разрезом глаз не напоминающих монголов. Других Субэдэй и Бату либо нанимали, либо заставляли наушничать силой. Шаткой поступью брели бедняги с руин и пепелищ поверженных городишек, бездомные и отчаявшиеся, готовые в обмен на жизнь исполнить все, что укажут им их покорители. Ханское серебро потоком текло через Субэдэевы руки, и он скупал сведения, как какую-нибудь конину или соль, давая за них свою цену.
Багатур повернул голову в тот момент, когда из-за последнего поворота на верхушке гребня показался Бату. Подъехав, юноша спешился и взглянул на простертые внизу долы со скучливым презрением. Субэдэй исподволь нахмурился. Прошлое он изменить не мог, равно как и оспорить право Угэдэй-хана вверить этому угрюмому замкнутому юноше целый тумен войска. Эдакий скороспелка с армией может, не ровен час, наломать дров. Странно то, что Субэдэй сам продолжал его пестовать, своими руками превращая в самого рьяного разрушителя, какого только возможно из него вырастить. Одно лишь время способно дать Бату видение и мудрость — качества, которых ему на сегодня недостает.
Молчали они достаточно долго, пока терпение Бату, как верно предугадывал Субэдэй, не началось раскачиваться, словно лодка в бурю. Этому гневливому молодому воину не был присущ покой, не было в нем внутреннего мира. Ощущение такое, что он готов вскипеть гневом, и все вокруг это чувствовали.
— Ну что, Субэдэй — наш багатур, я прибыл. — Почетное звание военачальника — «отважный» — Бату произнес с некоторой издевкой. — Что же там такое доступно лишь твоему взору?
Субэдэй ответил с гладчайшей, способной вызвать у юноши тайный гнев невозмутимостью:
— А вот что. Когда мы двинемся, Бату, твои люди не смогут просматривать местность. И в итоге, может статься, заблудятся или напорются на какое-нибудь препятствие. Видишь вон там невысокие такие холмы?
Бату вгляделся туда, куда указал ему Субэдэй.
— Отсюда, — продолжал багатур, — заметно, как близко они сходятся, оставляя посередине зазор гадзара три. Четыре-пять ли, по цзиньским меркам. Мы могли бы устроить там засаду, спрятав с каждой стороны по мингану. Завязав с урусами бой чуть дальше этих холмов, мы затем ложным отступлением затянем их в этот зазор, и обратно из ловушки они у нас уже не выйдут.
— Ну, и что здесь нового? — усмехнулся Бату. — О ложных отступлениях мне и так известно. Я-то думал, ты сообщишь что-то более интересное, из-за чего мне стоило тащить лошадь на эту горищу.
Секунду-другую Субэдэй сверлил Бату холодным взглядом, но тот выдержал его с дерзкой надменностью.
— Да, орлок Субэдэй? Вы желаете о чем-то мне сказать?
— О важности правильно выбрать место, — ответил тот. — А еще о том, что его следует хорошенько разведать: нет ли там скрытых препятствий.
Бату, спесиво фыркнув, снова посмотрел вниз. Невзирая на внешнюю заносчивость, было ясно, что он вбирает в себя все подробности рельефа, пытливо вглядываясь в них и запоминая. Учеником он был на редкость строптивым, но сметкой не уступал ни одному из известных Субэдэю тысячников. Иногда, глядя на него, сложно было не вспомнить его отца — память, вмиг остужавшая раздражение багатура.
— Расскажи, что происходит в наших туменах, — сменил тему Субэдэй.
Бату пожал плечами. С высоты ему было видно пять огромных колонн, медленно текущих по местности. Одного взгляда на них юноше достаточно для уяснения маневра.
— Идем пятерней. Движемся порознь, атакуем вместе. Пять пальцев охватывают как можно больше земли. Нарочные поддерживают меж ними быструю связь и отклик на любое действие врага. Все это ввел в обиход, кажется, мой дед. И с тех пор такой подход всегда себя оправдывал.
Отвернувшись от багатура, Бату улыбнулся. Он знал, что такое построение ввел как раз Субэдэй, но приятно лишний раз ему досадить. А между тем строй действительно что надо: небольшая армия прокатывалась по обширнейшей местности, разоряя на своем пути города и поселки, так что сзади оставались лишь пепелища. А сходились колонны, лишь когда появлялись основные силы врага: нарочные стремглав сводили тумены воедино, в кулак, способный разбить сопротивление до того, как оно сплотится.
— Глаза твои зорки, Бату. Расскажи, что тебе еще известно о порядке построения наших войск.
Голос Субэдэя выводил из себя своим спокойствием, и Бату на это клюнул, решив показать старому вояке, что в его уроках не нуждается. Он заговорил быстро и отрывисто, рубя ладонью воздух:
— Перед каждой из колонн скачут разведчики — арбанами, то есть десятками. В поисках врага они могут отрываться вперед аж на двести гадзаров. В центре перемещаются кибитки с семьями, со всем скарбом и юртами, быки, верблюды с барабанщиками, а также хошлоны в разобранном виде, счет которых может идти на тысячи. Есть еще передвижные кузницы на кованых колесах, с запасом железа. Это, кажется, придумали вы. С ними шагают не вошедшие в возраст отроки и пехотинцы — наш последний оплот, если вдруг истинных воинов, вопреки всему, удастся одолеть. А вокруг них передвигаются стада овец и коз, ну и, само собой, табуны запасных лошадей, по три и более на одного воина. — Юноша говорил все увлеченнее, блаженствуя от возможности выказать свою осведомленность. — Далее шествует тяжелая конница туменов, построенная в тысячи, минганы. А за ней — заслон из легкой конницы, которая первой осыпает врага стрелами. Ну а совсем уж в конце плетутся замыкающие, мечтая быть поближе к переду, а не топтаться по дерьму всех впереди идущих. Что еще? Перечислить вам имена командиров? Орлок, возглавляющий все войско, — это ты; во всяком случае, мне так сказали. В плане родословной тебе похвастаться нечем, поэтому я тот самый тайджи — родич Чингисхана, — чье имя значится в приказах. Вообще устроено как-то странно, но это мы, пожалуй, обсудим как-нибудь в другой раз. Тумены возглавляем я, а также темники Хачиун, Джэбэ, Чулгатай и Гуюк. Тысячники у нас, если по старшинству…
— Этого достаточно, Бату, — сухо произнес Субэдэй.
— Илугей, Мукали, Дегей, Толон, Онггур, Борокул…
— Я сказал, хватит! — Субэдэй повысил голос. — Их имена мне известны.
— Ах вон оно что? — поднимая бровь, ехидно усмехнулся Бату. — Тогда я не понимаю, что ты намеревался преподать мне тем, что я полдня потерял, таскаясь с тобой по всем этим скалам. Если я допустил какие-то ошибки, ты должен их до меня довести. Так что я спрашиваю: я в чем-нибудь ошибся? Вызвал чем-то твое недовольство? Ну так потрудись объяснить, чтобы я мог исправить свою оплошность.
Глазами он сверлил Субэдэя, вновь выказывая свою настоянную на горечи спесь. Багатур в очередной раз сдержал в себе вскипающий гнев, предпочитая не осаживать молодого человека лишь за его излишнюю горячность. Очень уж он походил на своего отца Джучи, а потому Субэдэй тем более не имел на это права.
— Ты не упомянул таньму. Наши вспомогательные иноязычные части, — сказал наконец Субэдэй, все так же невозмутимо.
Бату в ответ желчно хмыкнул:
— Этот сброд из инородцев? Да, не упомянул, и не буду. Потому что они этого недостойны. Они годятся лишь на то, чтобы поглощать собой стрелы и камни наших врагов. Я, пожалуй, поеду к своему тумену, багатур.
Он начал было разворачивать свою лошадь, но тут Субэдэй, протянув руку, ухватил ее за поводья. Бату мрачно на него воззрился, но ему хватило благоразумия не взяться за висящую на поясе саблю.
— Разрешения уходить я тебе еще не давал, — заметил Субэдэй.
Лицо его оставалось бесстрастным, но голос посуровел, глаза налились тигриным светом. Бату играл змеистой улыбкой, и чувствовалось, что с губ его вот-вот сорвется нечто дерзкое, что безвозвратно погубит их и без того натянутые отношения. Поэтому-то Субэдэй и предпочитал иметь дело с людьми более зрелыми, имеющими представление о последствиях, а потому не рискующими на корню погубить свою жизнь моментом отчаянного безрассудства. И Субэдэй заговорил быстро и твердо, в намерении этот роковой момент предвосхитить:
— Бату, если у меня возникнет хотя бы малейшее сомнение в твоей способности подчиняться моим приказам, я отошлю тебя назад в Каракорум. — Юноша с изменившимся лицом набрал в грудь воздуха, но Субэдэй с беспощадной решительностью продолжил: — Там ты сможешь пожаловаться на меня своему дяде, но продолжать со мной поход ты больше не будешь. А я… Если я прикажу тебе взять какую-нибудь крепостишку, то ты лучше положишь под ее тыном весь свой тумен, чем меня ослушаешься. Если велю скакать во весь опор под градом стрел, то ты лучше загонишь всех своих коней и загубишь всадников, чем не прискачешь куда надо вовремя. Я ясно изъясняюсь? Если ты подведешь меня хоть в чем-то, шанса исправиться у тебя не будет. Это не игра, темник, и мне совершенно нет дела, как ты ко мне относишься и что про меня думаешь. Никакого дела, ты понял? А теперь, если хочешь что-то мне сказать, говори.
За пару лет, истекших с его победы на скачках в Каракоруме, Бату сильно возмужал. Свою горячность он унял с поразительной быстротой, обуздав порыв и скрыв чувства так, что они даже не читались в его глазах. Субэдэй удивился, увидев перед собой не мальчика, но мужа. Однако получается, тем опаснее соперник.
— Ты можешь во всем на меня положиться, Субэдэй-багатур, — сдержанно, без следа вызова или насмешки в голосе, сказал Бату. — А теперь, с твоего позволения, я бы хотел вернуться в свою колонну.
Субэдэй медленно кивнул, и Бату тронул коня по тропке вниз, к подножию. Какое-то время багатур пристально глядел ему вслед, после чего скривился в досадливой гримасе. Надо было все-таки отослать его обратно в Каракорум. С любым другим командиром он бы поступил проще: высек и привязал к седлу, чтобы в таком виде с позором прогнать домой. Только память об отце Бату, ну и, понятно, о его великом деде удерживала руку Субэдэя. За такими вождями идут люди. Может, и Бату со временем уподобится им, если, конечно, по своей запальчивости вначале не сгинет. Ему необходимо вызреть, заматереть, обрести весомость, которая достигается лишь истинным знанием и опытностью, а не пустой спесью. Оглядывая необъятные просторы, Субэдэй кивнул своим мыслям. У молодого тайджи будет еще много возможностей закалить себя в горниле битв.
Русские просторы были распахнуты для вторжения, тактика которого у Субэдэя была доведена до совершенства. Насельники и даже знать жили здесь в домах и городках, которые защищал от силы деревянный частокол. Кое-где он был достаточно прочен и насчитывал десятки, а то и сотни лет, но военная машина монголов сокрушала в цзиньских землях стены и помощнее. Монгольские стенобитные орудия размалывали замшелые бревна подчас вместе со стоящими за ними защитниками. Понятно, что Субэдэевым лучникам приходилось теперь иметь дело с куда более густыми лесами, чем те, что им встречались до сих пор. Иногда леса тянулись на невероятную даль и могли скрывать в себе большие группы конников. Истекшее лето выдалось жарким и дождливым, а значит, земля зачастую чересчур мягкая для того, чтобы развивать на ней должную скорость. Особую неприязнь у Субэдэя вызывали болота, но постепенно он приходил к выводу, что если бы не они, Чингисхану в свое время следовало двигаться как раз сюда, а не на восток. Земли к западу богаты и плодородны, а раз так, то нет силы, способной остановить продвижение Субэдэевых туменов, чье появление предвосхищали рыщущие арбаны разведчиков. Постепенно монголы продвинулись на многие сотни гадзаров к северу, а зима принесла желанное избавление от гнуса, дождей и болезней.
Первый год Субэдэй держался восточного берега Волги, предпочитая вначале сокрушить любую возможную угрозу, которая способна возникнуть в его будущем тылу, а следовательно, стать препятствием на пути снабжения и сообщения с Каракорумом. Расстояния здесь огромные, но по ним уже безостановочной вереницей следовали всадники. За туменами возникали первые постоялые дворы — ямы, — как и всё на русских землях, огороженные частоколом. Строительство жилья Субэдэя не занимало, но ему нужны места для хранения зерна, седел и лошадей из табунов для быстрейшего и беспрепятственного продвижения нарочных.
И вот однажды весенним утром Субэдэй собрал своих самых старших — тысячников и темников — на лугу возле озера, изобилующего дичью. Все утро следопыты ловили без счета птиц в сети или сбивали их для забавы влет. Женщины в станах ощипывали птиц для вечерней жарки, от чего на траве, порхая поземкой, образовались целые сугробы из пуха и перьев.
Бату с тщательно скрываемым любопытством наблюдал, как Субэдэй выводит вперед одного из своих самых сильных воинов, лица которого не видно из-за глянцевитого железного шлема. Все его доспехи были добыты к западу от здешних мест. Конь воина, и тот казался чудищем — черный, будто ночь, и в полтора раза крупнее монгольских гривастых лошадок. Как и воин, он был облицован броней, от пластин вокруг глаз до юбки из толстой кожи и металла, защищающей круп от стрел.
Кое-кто из собравшихся поглядывал на скакуна с жаднинкой в глазах, но у Бату этот зверь вызывал лишь усмешку. При всем своем размере, с эдакой массой доспехов он наверняка медлителен и неповоротлив — по крайней мере, в порыве и толчее боя.
— Вот с чем мы столкнемся, когда двинемся на запад, — объявил Субэдэй. — Воины в таких железных клетках — самая грозная сила на поле боя. По словам христианских монахов в Каракоруме, они неостановимы в броске, а вес металла и кожи на них губителен, ибо сокрушает все, что только можно.
Командиры неуютно заерзали, не зная, верить ли столь дико звучащему предположению. Под их зачарованными взглядами Субэдэй подвел свою лошадь поближе к грозному чудищу. Рядом с воином и тем конем он смотрелся карликом. Вот Субэдэй, держа свою лошадь за поводья, повел ее по кругу мимо коня.
— Поднимай руку, когда меня видишь, Тангут, — сказал он.
Вскоре смысл его слов дошел до всех. Обзор в шлеме составлял лишь узкую полоску спереди.
— Даже с поднятым забралом ему ничего не видно ни сбоку, ни сзади, — пояснил Субэдэй. — А все это железо затрудняет движения.
Субэдэй потянулся и постучал воина кулаком по нагруднику. Тот загудел, как колокол.
— Грудь его хорошо защищена. Под доспехом находится рубашка, сделанная из железных колец. Примерно такой же цели служат наши рубахи из шелка, только эта предназначена для защиты скорее от мечей и топоров, чем от стрел.
Субэдэй махнул юноше, который держал длинное копье. Юноша тотчас подбежал к воину в доспехах и, топнув от усердия ногой, вручил ему копье.
— Вот как они используются, — сказал Субэдэй. — Как и наша тяжелая конница, они мчатся во весь опор на врага. В броске на их доспехах нет ни щелей, ни зазоров.
Он кивнул Тангуту, и тот, позвякивая своим неуклюжим металлическим панцирем, на глазах у всех тронул коня мелкой рысью.
В паре сотен шагов всадник развернул своего тяжелого коня, и зверь, встав на дыбы, прижал уши. Тангут дал шпоры, и тогда конь ринулся вперед, топоча здоровенными копытами. Было видно, что при наклоне конской головы доспех грудной и головной части сходится вместе, образуя непробиваемый щит. Острие низко опущенного копья зловеще крутилось в воздухе, целя Субэдэю в грудь.
Бату поймал себя на том, что затаил дыхание, и мысленно себя упрекнул: надо же, подпал под чары Субэдэя. Теперь он хладнокровно наблюдал за тем, как воин кидает коня в полный галоп и как покачивается смертоносное тяжелое копье. Копыта гремели, и Бату вдруг представилось, как по полю боя несется строй таких всадников. От этой мысли он нервно сглотнул.
Субэдэй на своей лошадке метнулся вбок. Всадник попытался перестроиться, но из-за громоздких доспехов не успел и на всем скаку пролетел мимо.
А багатур тем временем проворно поднял лук и прицелился. Перед коня был защищен так же хорошо, как и всадник. Гребень доспеха покрывал даже гриву, но в нижней части конская шея была гола и открыта.
В конскую плоть вонзилась стрела Субэдэя, и животное пронзительно заржало, роняя из ноздрей яркие кровяные брызги.
— Для хорошего лучника с боков они не защищены! — прокричал сквозь шум багатур.
Гордости в его голосе не было: такой выстрел вполне по плечу любому из присутствующих. Воины заулыбались: столь мощный враг, а и то бессилен перед быстротой и стрелами.
Все слышали надсадное страдальческое ржание: конь в муке мотал головой туда-сюда. Вот он медленно пал на колени, и воин сошел с него. Копье он бросил, а взамен него вынул длинный меч и стал приближаться с ним к Субэдэю.
— Чтобы одолеть этих латников, мы должны вначале убивать их лошадей, — продолжал Субэдэй. — Их доспехи приспособлены для натиска и прекрасно отражают стрелы, пущенные спереди. Все в них создано для атаки, но, спешенные, эти воины подобны черепахам, такие же медлительные и неповоротливые.
В подтверждение своих слов багатур взял толстую стрелу с длинным стальным острием — вещь довольно жуткая, гладкая и отполированная, без замедляющих скорость шипов.
Завидев эти телодвижения, приближающийся воин слегка замешкался. Он не знал, как далеко Субэдэй готов зайти с этим своим показом, но военачальник мог быть равно безжалостен и с тем, кто перед ним спасует. Так что после момента нерешительности воин продолжил надвигаться, стараясь быстрее переступать своими закованными в доспехи руками и ногами, а мечом делая замах.
Субэдэй ткнул коленями лошадь, и та грациозно отскочила за пределы досягаемости меча. Багатур снова нацелился, чувствуя при натягивании тетивы — сильном, до самого уха, — тугую мощь своего лука. Буквально в нескольких шагах он отпустил тетиву, цепко проследив, как та воткнулась в одну из боковых лат.
Воин рухнул с металлическим лязгом. Стрела засела глубоко в доспехе, снаружи торчало лишь оперение.
— Сила у них в одном, — с улыбкой заключил багатур. — В строю, передом к врагу. Если мы дадим им эту силу использовать, они сметут нас, как серп сметает колосья. А вот если мы рассеемся и заманим их в засаду, будем делать ложные отступления и окружать с боков, то они сделаются перед нами беззащитны, как дети.
Двое Субэдэевых слуг потащили умирающего воина прочь, пыхтя и сгибаясь под такой непомерной ношей. На расстоянии они сняли с него доспехи, открыв пронзенное стрелой тело в кольчуге. Чтобы высвободить лату и отнести ее Субэдэю, стрелу пришлось обломить.
— По словам хвастливых христиан, желавших нас напугать, эти латники вот уже сотню лет не имеют себе равных на поле боя. — Багатур поднял лату, и всем стала видна аккуратная дырочка, через которую пробивался солнечный свет. — Мы не можем оставлять позади себя или сбоку крупные силы врага или города, однако если это лучшее, чем они располагают, то, я думаю, мы их удивим.
Тут все подняли свои мечи и луки и начали в ликовании выкрикивать имя Субэдэя. Это делал и Бату, стараясь не стоять особняком. Он увидел, как Субэдэй скрытно мазнул по нему взглядом. Приметив, что молодой темник радуется наряду с остальными, он удовлетворенно улыбнулся. Ладно, пускай радуется. Войско монголов крепко, и Субэдэй им нужен затем, чтобы вести за собой против огромных конных армий — все дальше на запад, в сторону тех закованных в железо истуканов. Люди, подобные Субэдэю, для Бату свое отжили. Так что его пора придет естественным образом; торопить события нет ни нужды, ни смысла.
На берегу Амударьи Чагатай построил летний дворец — символ западной оконечности империи, к югу простирающейся до самого Кабула. В качестве площадки для строительства он выбрал высокий гребень над рекой, где всегда, даже в самые жаркие месяцы, дует прохладный ветерок. Местное солнце пропекло чингизида досуха и дотемна, словно выпарив из тела всю влагу и оставив лишь жесткую сердцевину, будто у растущего в пустыне дерева. Как родич великого хана, Чагатай ныне повелевал Бухарой, Самаркандом и Кабулом, со всеми их богатствами. Люди здесь уже давно научились уживаться с летним зноем, попивая прохладные напитки и самые жаркие дневные часы проводя в дремоте. В этих городах Чагатай завел себе почти сотню новых жен, из которых многие уже успели родить ему сыновей и дочерей. Приказ Угэдэя о взращивании новой армии он истолковал буквально и теперь услаждался звуками младенческого плача из детских комнат собственного сераля. Для своей коллекции красивых женщин он даже выучил новое слово, которого в его родном языке не имелось в наличии.
И все же временами на Чагатая накатывала тоска по морозным просторам его родины. Здесь, в новых владениях, зима была чем-то быстротечным — непродолжительным преддверием к новой зелени и новому теплу. И пусть на ее коротком протяжении новым подданным Чагатая приходилось несладко, у них все равно не было понятия о тех бесконечных, всепроникающих, лютых холодах, которые, в сущности, выпестовали и выковали монгольский народ; о диких заброшенных предгорьях, где за каждую живительную крупицу пищи приходилось в буквальном смысле слова биться, а ставкой была жизнь или скоропостижная смерть. В этих краях в изобилии произрастали и фиги, и всевозможные фрукты. Покатые холмы омывались реками, которые раз в несколько лет взбухали паводками, но никогда не пересыхали — такого здесь не было на памяти даже у стариков.
Летний дворец был возведен по образу и подобию Угэдэева чертога в Каракоруме, но при этом предусмотрительно ужат в пропорциях. Чагатай был не настолько глуп, как на то, вероятно, рассчитывали его возможные недоброжелатели. Вряд ли великий хан пришел бы в восторг, прознав, что кто-то воздвиг дворец, пышностью и великолепием соперничающий с его собственным. Все-таки Чагатай предпочитал значиться в числе сторонников хана, нежели его противников.
Приближение слуги к комнате аудиенций, выходящей на реку, он расслышал заранее. С учетом климата чингизид дал Сунтаю единственное послабление — разрешение носить сандалии с шипастыми подошвами, звонкое клацанье которых становилось слышным задолго до того, как появлялся сам слуга. Чагатай стоял на балконе, увлеченно наблюдая за утками, что укрывались сейчас в прибрежных камышах. А над ними в полной неподвижности завис одинокий орлан-белохвост, смертельно грозный в своем безмолвии.
Как только Сунтай появился, Чагатай молча указал ему на кувшин архи — здесь его называли араком, — что стоял на столе. Надо сказать, с какого-то времени оба, и хозяин, и слуга, стали добавлять в напиток анисовое семя, популярное среди персов. Чагатай отвернулся обратно к реке, а Сунтай, сдвинув две чары, наполнил их и добавил немного воды, от чего напиток побелел, уподобившись по цвету кобыльему молоку.
Чагатай принял чару, не сводя глаз с висящего над рекой орлана. Щурясь на закатное солнце, он наблюдал, как хищник со сложенными крыльями камнем пал в воду и взмыл обратно со слитком живого серебра — извивающейся у него в когтях рыбиной. С заполошным кряканьем взлетели утки, и Чагатай улыбнулся. Когда в воздухе вечерами веяло прохладой, к своему новому дому он начинал ощущать приязненность. Что и говорить, земля для его потомков подходящая. Угэдэй, можно сказать, проявил щедрость.
— Ты слышал новости, — сказал Чагатай скорее утвердительно, нежели вопросительно. Любое послание, достигающее летнего дворца, так или иначе, проходило через руки Сунтая.
Слуга кивнул, неторопливо выжидая, когда хозяин договорит. Для тех, кто Сунтая не знал, он смотрелся как обычный воин, только, пожалуй, с излишне изрезанными щеками и подбородком, что избавляло его от необходимости бриться во время походов. Вид у него был нарочито неряшливый, а от сальных волос несло прогорклым жиром. Привычку персов к мытью Сунтай презирал, за что сильнее других страдал от гнойников и сыпей. С учетом своей темноглазости и худобы выглядел он как матерый убийца. А по сути, ум Сунтая по своей зловещей остроте ничуть не уступал ножам, которые он носил под одеждой.
— Не ожидал я, что еще один мой брат уйдет так скоро, — негромко сказал Чагатай. Опрокинув содержимое чары в горло, он звучно рыгнул. — Получается, двое со счета. Остаемся только я и он.
— Хозяин, нам бы не следовало при подобных разговорах стоять у окна. Здесь всюду уши.
Чагатай, пожав плечами, взмахнул пустой чарой: мол, идем. Сунтай двинулся за хозяином, попутно прихватив со столика кувшин с араком. Они разместились за резным, с золотой инкрустацией столом из черного дерева, некогда принадлежавшим персидскому государю. То, что стол стоял по самому центру комнаты, вовсе не было данью символизму. Просто Сунтай знал, что так их не подслушает даже самый искусный шпион, припадающий ухом к внешним стенам. У Угэдэя в этом новом дворце наверняка имелись свои соглядатаи, так же как и у Сунтая, разместившего своих в станах Субэдэя и Угэдэя, Хасара и Хачиуна — словом, всех влиятельных лиц, до которых только дотягивались руки. Преданность — дело хлопотное, но лучше относиться к нему рачительно.
— У меня есть известие о том, что хану стало плохо и он был при смерти, — сообщил Сунтай. — Как близко он оказался от царства духов, сказать не могу. Для этого мне надо допросить лечившего его шамана, но он, к сожалению, не в моей власти.
— И тем не менее я должен быть готов выдвинуться сразу, едва ко мне прискачет первый же гонец. — Несмотря на расположение стола, Чагатай невольно огляделся, не слышит ли кто, после чего подался вперед и заговорил вполголоса: — Сорок девять дней прошло, Сунтай, прежде чем эта новость дошла до меня. Если я действительно хочу сделаться великим ханом, вести должны долетать ко мне быстрее и быть подробнее. Когда Угэдэй свалится в следующий раз, мне нужно оказаться на месте прежде, чем тело его охладеет, ты меня понял?
В знак покорности и почтения Сунтай на арабский манер коснулся кончиками пальцев своего лба, уст и сердца:
— Ваше слово для меня закон, повелитель. Один из моих вернейших слуг оказался пронзен на охоте вепрем. Понадобилось время, чтобы произвести в ханской свите замену. Тем не менее у меня есть двое других осведомителей, готовых войти в круг его приближенных. Уже через несколько месяцев они войдут к нему в полное доверие.
— Долго. Ну да ладно, Сунтай, быть по сему. Это единственный способ перехватить бразды правления. Я не хочу, чтобы это прежде меня сделал его слабак сын. Служи мне верой и правдой, и ты возвысишься вместе со мной. Народ моего отца слишком силен для человека, который не в силах управлять даже своим телом.
Сунтай натянуто улыбнулся, потирая рубцы от рваных ран у себя на щеках. Выработанная за годы осмотрительность не позволяла ему выдавать свое согласие на заговор даже кивком. Слишком долго он прожил среди шпионов и осведомителей, чтобы ставить свою жизнь на кон одним неосторожным словом. К этим его многозначительным паузам Чагатай уже привык и лишь наполнил по новой чары, плеснув туда чуток воды, чтобы сгладить горечь.
— Выпьем за моего брата Тулуя, — произнес он.
Сунтай пристально на него посмотрел и увидел, что скорбь в глазах хозяина подлинна. Тогда слуга-шпион поднял чару и опустил взгляд.
— Такой жертвенностью мой отец мог бы гордиться, — продолжил Чагатай. — Поступок, что и говорить, безумный, но клянусь Великим небом, то было безумство храбреца.
Сунтай отхлебнул, замечая, что его повелитель, похоже, совершал возлияния большую часть дня: вон уже и глаза налиты кровью, и движения угловаты. По сравнению с его опрокидыванием чары за чарой слуга напиток лишь пригубливал. Он чуть не поперхнулся, когда Чагатай с развязным хохотом хватил его по плечу так, что белая жидкость расплескалась по лакированной глади стола.
— Родня — это всё, Сунтай. Не думай, что я об этом забываю. — Голос его с такой же внезапностью утих, а глаза теперь переливалась стеклянистой влагой. — Но после себя отец хотел видеть на ханстве меня. Было время, когда предначертание это было выбито на камне, и выбито глубоко. Ну а теперь… Теперь я сам должен позаботиться о себе. Хотя ты же видишь: все это во имя осуществления мечты моего старика.
— Я понимаю, повелитель, — кивнул Сунтай, подливая в Чагатаеву чару. — Это достойная цель.
Глава 16
Субэдэю оставалось лишь надеяться, что такой ливень не продлится долго. Уже та сила, с какой он хлестал по его ту менам, казалась поистине невероятной. Из бурлящего месива лиловых туч вылетали извилистые и колючие, словно драконы, молнии, мертвым трепещущим светом озаряя поле битвы. Сам Субэдэй в такой день сражаться ни за что бы не стал, но враг в темноте уже выдвинулся на позиции — шаг, что и говорить, дерзкий, хотя конница у русских вооружена во многом так же, как и его собственное воинство.
Позади осталась могучая зеркальная Волга. Целый год — второй после выдвижения из Каракорума — ушел на то, чтобы закрепиться на землях по ту сторону реки. Субэдэй решил быть последовательным: не давать этим рослым славянам покоя, атаковать их обнесенные деревянными стенами малые и большие города по широкому фронту, пока против него не сплотится их главная сила. Тогда его тумены смогут наконец уничтожить их всех, скопом, а не изводить год за годом в охоте за каждым удельным князем, воеводой, или как они там себя именуют. Из месяца в месяц Субэдэй наблюдал, как с холмов за продвижением его колонн следят чужие воины, но сразу же исчезают в мшистой глубине леса, стоит летучим отрядам монголов устремиться за ними в погоню. Похоже, их хозяева друг другу не подчинялись, а потому какое-то время у Субэдэя ушло на то, чтобы бить их поодиночке. Но этого явно недоставало. Чтобы охватить достаточно обширный круг земель, он не мог рискнуть оставить у себя в тылу сколь-либо крупные силы врага или нетронутый город. Характер местности здесь достаточно прихотлив, и управлять разбросанной на большие расстояния армией от месяца к месяцу становилось все трудней. Острие его клина за счет расширения все больше притуплялось, а запасы становились все скудней. Прежде всего, чувствовался недостаток в людях.
Посыльные Субэдэя, по обыкновению, обеспечивали между туменами связь. И вдруг в последние несколько дней они стали без причины пропадать — иными словами, уезжали и не являлись. Заподозрив неладное, Субэдэй изготовился к нападению, еще за два дня до того, как на виду появился неприятель.
Сейчас все так же в темени, в хлещущих струях промозглого дождя, прозвучали звуки рога, и от человека к человеку прокатились команды. Колонны монголов, одолевая гадзар за гадзаром, стягивались воедино, образуя общую массу лошадей и воинов. Для тех, кто не сражается, отдельного лагеря не было. Всех прочих, от детей до старух в кибитках, Субэдэй предпочел перевести под защиту основной армии. Легкая конница образовала оцепление; каждый нукер как мог берег свой лук, тревожась о предстоящей стрельбе под проливным дождем. У всех с собой были дополнительные тетивы, но под ливнем они быстро отсыревали, а стрелы становились скользкими, теряли упругость и у них намокало оперение.
Серое мглистое утро едва обозначилось, а земля уже успела раскиснуть. Кибитки теперь увязнут. Из них багатур приказал соорудить загон позади боевого построения. И все это время он продолжал собирать сведения. Многие из посланных разведчиков не возвратились, но те, что прорвались назад, прибывали с вестями. Некоторые были ранены, у одного между лопаток и вовсе торчала стрела. Еще не развиднелось, а у Субэдэя уже было представление о численности врага. Русские быстро продвигались навстречу, ради внезапности броска рискуя жизнью и лошадьми. В их намерения наверняка входило застичь монгольские колонны врасплох.
Багатур втихомолку улыбнулся. Надо же, нашли дикого кочевника, который позволит взять себя сонным. Слаженности в действиях урусов было не больше, чем у муравьев, бездумно спешащих остановить вторжение в свой муравейник.
Тумены двигались в своих построениях быстро и четко, один джагун за другим, перекликаясь с передними и сзади идущими, чтобы не терять строя. Пятеро темников поочередно переговорили с орлоком и получили от него четкие указания. Их они на скаку пустили по своим заместителям, от тысячника и по цепочке вниз.
У Субэдэя входило в правило допрашивать пленников, добывая сведения если не золотом, то пыткой. Впереди лежала Москва, центр власти среди местных княжеств. Пленные знали ее местоположение на Москве-реке. Теперь его знал и Субэдэй. Урусы известны своей заносчивостью, считают себя хозяевами центральных равнин. Этой мысли Субэдэй тоже улыбнулся.
Ливень разразился уже после того, как вражеские конники двинулись в атаку, но отзывать ее они не стали. Что ж, рыхлая и скользкая земля будет мешать им не меньше, чем его собственным воинам. Тумены Субэдэя в меньшинстве, но так, собственно, было всегда. Вспомогатели-таньмачи, о которых столь презрительно отзывался Бату, вполне годились для обороны флангов и противостояния окружению. Среди них были очень даже неплохие воины, натасканные неустанной выучкой и с четким подчинением командам. Это уже ни в коей мере не сброд из крестьян, и разбрасываться ими попусту недопустимо. Наметанным глазом багатур видел, что по слаженности действий их пешие построения все-таки уступают туменам, но зато их пока достаточно много и они уже стоят в грязи со своими топорами, мечами и щитами наготове.
Нужные приказы Субэдэй отдал, остальное теперь зависело от командиров, что поведут строй. Людям известно, что планы могут меняться в мгновение ока, с появлением любого нового расклада. Тогда вновь посыплются указания, и построения поменяются быстрее, чем враг успеет что-либо предпринять.
Просвета в тучах все не намечалось. Более того, ливень хлынул еще сильнее, хотя раскаты грома стали звучать вроде как глуше. К этому времени Субэдэй уже различал на склоне холма движущееся пятно. Вражеские всадники. Сам он скакал рядом со своими туменами, используя появление нарочных как возможность лишний раз выверить детали. Если бы не дождь, он бы разделил свои силы и послал Бату в обход с фланга или с целью взять неприятеля в кольцо. Ну а коли возможности передвижения ограниченны, то лучше создать у врага впечатление медлительности и неповоротливости, скача на него вслепую единой массой. Вероятно, такого урусы обычно и ожидают от рыцарей в доспехах.
Субэдэй посмотрел туда, где скакал со своим туменом Бату. Место темника в третьем ряду обозначали намокшие стяги, хотя самого молодого командира там сейчас не было, и быть не могло. В этом и состояла хитрость. Армии в броске обычно направляют град стрел на военачальников и царственных особ неприятеля. Эти места в строю Субэдэй приказывал выделять флагами, в то время как на самом деле военачальники скакали в рядах сбоку. Знаменосцы же держали тяжелые щиты, а их боевой дух возвышался при мысли, что так они обводят врага вокруг пальца.
В щеку багатуру прилетел кусок холодной грязи из-под копыта; он машинально утерся. Урусы находились уже не больше чем в трех гадзарах, и в ту минуту как оба воинства сближались, багатур напряженно прикидывал. Что еще можно было сделать? При этой мысли он скривился. Многое в замысле зависит от выполнения Бату приказаний, однако если юный военачальник вдруг не справится или ослушается, багатур готов и к этому. Второго шанса он Бату не даст, кем бы ни были его отец и достославный дед.
Дождь неожиданно прекратился, и утро тотчас наполнилось топотом копыт и перекрикиванием людей. Команды, прежде приглушенные, внезапно как будто прочистились и обрели резкость. При виде монгольского построения русский князь расширил линию атаки, готовясь к окружению. Один из флангов по раскисшей земле не мог угнаться за остальными и заметно отставал — слабость, заметив которую Субэдэй тут же послал нарочных к своим военачальникам, чтобы те обратили на это внимание.
Оставалось не более восьмисот шагов, но багатур удерживал колонны вместе. Для стрел еще слишком далеко, а пушка по этакой грязи давно бы увязла в пути вместе с пушкарями. Русские воины вооружены копьями и луками. Здоровенных коней с железными рыцарями среди них не наблюдалось. Видимо, у русских дружин, как и у нукеров Субэдэя, в чести легкие доспехи и скорость в противовес силе. Если враг действительно в полной мере осознает эти качества, то прижать его будет трудно, но урусы, как видно, отчета себе в этом не отдавали. Они просто узрели перед собой меньшую по численности массу войска, идущего слитно. И тот, кто вел урусов, принял простецкое решение: ударить в лоб и смять орду этих неотесанных скотоводов.
В четырехстах шагах взмыли первые стрелы, посланные молодыми неопытными дуралеями с обеих сторон. От урусов ни одна из стрел не долетела до цели; монгольские же воины предпочитали беречь тетивы и до последнего держали свои луки укрытыми. Те, кто знает толк в стрельбе, ни за что не станут рисковать разрывом тетивы. Оружие для монгольских воинов — доподлинная драгоценность, иногда единственно ценный предмет обладания, помимо лошади и седла.
Субэдэй разглядел и русского князя, что возглавлял войско. Как и Бату (если бы тот был на месте), он ехал в окружении стягов и приближенных витязей. Начальственность его положения выдавал рослый конь по центру войска, а сам всадник был облачен в доспех, переливающийся влажным серебром. Русский князь скакал с непокрытой головой, и зоркий Субэдэй уже на расстоянии различил его светло-русую бороду. Багатур отрядил к Бату еще одного нарочного с наказом обратить на этого всадника внимание, что в общем-то оказалось необязательным: едва услав гонца, Субэдэй увидел, как Бату сам указал в том направлении рукой и, судя по всему, дал указания своим тысячникам.
В вышине над головой снова заворчал гром, и на секунду Субэдэю стали видны тысячи вскинутых лиц в сужающихся остроконечных шлемах: русские витязи смотрели вверх. В основном они были бородаты. По сравнению с почти безволосыми лицами монголов бороды урусов казались косматыми, как у лесных медведей. Вот первый залп стрел послала ввысь легкая конница. Для первых выстрелов каждый десятый из нукеров использовал свистящий наконечник с особым желобком, благодаря которому стрела при полете издавала пронзительный свист. По поражающей силе эти наконечники уступали стальным, но зато звук от них небывалый, вселяющий ужас. Прежде, бывало, целые армии рассеивались и бежали от одного лишь такого залпа. Заслышав, что где-то на фоне уплывающих на восток раскатов грома небесного гремят еще и боевые барабаны монголов, Субэдэй осклабился.
Стрелы дугой взлетали вверх и резко, отвесно падали. От внимания Субэдэя не укрывалось то, как урусы укрывают щитами своего вождя, плюя на собственную безопасность. Ближние из охраняющих витязей пали с седел, но общий темп наступления лишь возрос, и расстояние меж двумя воинствами стало сокращаться быстрее прежнего. Легкая конница монголов выпустила еще один град стрел, после чего в последний момент раздалась, пропуская всадников с копьями. Это была минута безумства Бату, в точности как и приказывал Субэдэй. Внук Чингисхана вызывал светловолосого князя на бой. А что: железный латник должен был предугадать подобный вызов.
С новой силой зарокотали барабаны-наккара: мальчишки на верблюдах ожесточенно лупасили по притороченным к горбам инструментам. С беглым перестроением минганов Бату в форму копья, предваряющим бросок туменов, воины взревели тысячегласым ревом, от которого волосы становятся дыбом.
Теперь стрелы посыпались со стороны русских всадников. Особенно тяжко приходилось знаменосцам в третьем ряду построения, над которым висели тяжелые от воды стяги. Но знаменосцы, подняв щиты над головой, держались. Впереди них Бату взял три тысячи всадников на бросок в самую гущу русского войска.
Субэдэй с холодным удовлетворением подмечал, что молодому военачальнику для выполнения задачи достает и норова, и храбрости. Острию копья отводилась одна цель. Субэдэй наблюдал, как построение стрелами пробивает в рядах урусов брешь, а затем натиском копейщиков раздирает и углубляет ее. Светловолосый князь мечом указывал на них, что-то крича своим дружинникам, а тем временем нукеры Бату, побросав обломанные пики, уже выхватывали сабли из добротной стали. Лошади и люди безжалостно срубались, но натиск монголов не ослабевал. Прежде чем потерять Бату из виду в общей дерущейся орущей массе, багатур увидел его погоняющим коня на самом кончике этого обагренного кровью острия.
Бату, вскипая азартом, рубанул саблей по орущему бородатому лицу, секущим движением булатного клинка отвалив челюсть от остальной головы. Руку прошибла тугая звонкая искра, а кровь зажглась лихостью — кажется, вот так бы и сражался без устали весь день. Со стороны на него сейчас наверняка смотрит Субэдэй — безжалостный расчетливый стратег; орлок, багатур, которому поступиться лишней тысячей нукеров ничего не стоит. Что ж, пускай старик поглядит, как сражаются истинные воины.
Ударные минганы Бату врезались в русское войско, продираясь к князю, что красовался среди своих стягов с ликами святых. Этот светловолосый витязь в серебристых доспехах иногда мелькал в поле зрения. Он знал, что монголы своим отчаянным усилием пытаются до него дотянуться, ударить по горлу, но гордость призывала его ответить натиском на натиск. Как раз на это и делался Субэдэев расчет.
С истинным замыслом Бату был знаком. Его незадолго перед этим броском изложил сам Субэдэй. Бату должен был рваться вперед до тех пор, пока не начнет сказываться численное превосходство русских. Только тогда, и никак не раньше, ему надлежало начать пробиваться назад. Юноша горько усмехнулся. На этой стадии изобразить панику и вправду не составит труда. А дальше — ложное отступление: монгольский центр ужимается, с отходом туменов быстро перерастая якобы в общую кучу. Стремящаяся вдогонку конница неприятеля начнет втягиваться вглубь сквозь фланговые построения пехотинцев, все больше растягиваясь. А затем сомкнутся челюсти. Если кто-то прорвется сквозь ловушку, там их с обеих сторон встретит резерв Хачиуна, сейчас упрятанный в густом лесу в пяти гадзарах отсюда. Замысел, надо признать, хороший, при условии, что таньмачи сумеют удержать фланги. И если он, Бату, среди всего этого уцелеет.
Ударом слева, вырывая кровавый кус из лошадиной морды, Бату вспомнил пристально-строгий, с вызовом взгляд орлока, когда тот отдавал приказ. Бату тогда не выказал клокочущего внутри гнева. Разумеется, для этой задачи Субэдэй избрал именно его. Кто еще все эти долгие месяцы был у багатура неизменной занозой под ногтем? Выслушивая затем задание, тысячники Бату негодующе переглядывались меж собой, но все как один пошли за своим темником по доброй воле. Биться бок о бок с внуком Чингисхана — что может быть почетнее?
Новый спазм ярости полыхнул в Бату при мысли о вере, что сейчас сжигалась понапрасну. Как далеко они продвинулись в глубь вражеских рядов — на двести шагов, на триста, больше? Неприятель вокруг кишел кишмя: мелькали булатные мечи, щиты отражали наносимые нукерами удары. Мимо лица просвистывали стрелы. Доспехи на дружинниках были в основном из кожи, и остроты клинка Бату хватало, чтобы прорубать их ударом наотмашь или даже пронзать на скаку, краем глаза удовлетворенно замечая, как враг корчится, хватаясь за окровавленные ребра. Но уже терялся счет времени от того момента, как минганы начали продавливаться сквозь скопище врага, все дальше и дальше от безопасности, от своих туменов. А ведь еще надо выбрать единственно верный миг. Уже скоро урусы могут почувствовать подвох, и просто сомкнут сзади свои ряды. Небольшое промедление, и порядком измятых воинов для изображения ложного отхода останется уже недостаточно. Люди решились пойти за ним в пасть зверю — не из-за Субэдэя, а из-за него самого, потомка великого Чингисхана.
Чувствовалось, что натиск замедляется, что нукеры вязнут. С каждым шагом русских витязей с боков становилось все больше, а линия наступающих все сужалась, застревая, как иголка в теле. В сердце змеиным жалом уже трепетал страх. Ухватив щит из кожи и дерева, Бату левой рукой дернул его к себе, а правой через открывшийся зазор рубанул того, кто им прикрывался. Клинок он обрушил со всей злостью, а затем еще наддал рукоятью, так что враг вылетел из седла с кровавой кашей вместо лица.
В одном ряду с Бату держались три воина, а сам он еще на четыре шага продвинул свою лошадь вперед, убив кого-то, чтобы расчистить себе место. И тут один из троих кувыркнулся из седла со стрелой в горле, а его лошадь с испуганным ржанием взвилась на дыбы. Может, время? Да, пожалуй. Или все-таки нет? Снедаемый мучительным выбором, Бату огляделся. Достаточно ли сделано? Не окажется ли его возвращение слишком ранним и, главное, не ждет ли его суровый взгляд Субэдэя? Уж лучше смерть, чем багатурова немилость: мол, не справился, проявил слабость.
Как все же непросто смотреть в глаза человека, знавшего Чингисхана лично. Так было всегда. И как хоть когда-нибудь стать достойным памяти великого хана, пристроиться хотя бы сбоку? Дед, покоритель и создатель державы, о Бату ничего не знал. Отец, что державу предал, был убит на снегу, как собака. Попробуй-ка уместись между этими двумя именами… Ну что, время.
По защищенному рукаву Бату вскользь ударил меч. Вреда он не причинил, а юноша в ответ отсек обидчику руку; запекшейся крови на пластинах панциря стало теперь еще больше. Всюду раздавались вопли. Лица ближних урусов покрывала бледность — не то от гнева, не то от страха. Их тяжелые щиты были утыканы монгольскими стрелами. Думая начать отход, Бату стал поворачивать лошадь, и в эту секунду через неприятельские ряды углядел того самого князя, который невозмутимо смотрел на него, держа наготове поперек седла большой харалужный меч.
Сам Субэдэй явно не ожидал, что острие вонзится так глубоко. Между тем люди Бату уже приготовились к отходу назад. На темнике хотя и не было никаких знаков различия, которые делали бы его мишенью для каждого русского лучника, нукеры смотрели за ним, с риском для жизни поворачивая в его сторону головы. Сейчас русские не отводили глаз от начавших отход туменов; кое-кто с победным воем уже погнался за отступающими. Бату между тем понял, что им сейчас рукой подать до цели, ведь они к ней так близки. Кто бы мог подумать, что острие замрет возле самого князя урусов?
— Не отступать! — набрав полную грудь воздуха, рявкнул Бату своим.
От удара каблуками в бока лошадь под ним вскочила на дыбы и передними копытами вышибла щит из сломанных пальцев дружинника. Бату, неистово размахивая саблей, рванулся в образовавшуюся брешь. Что-то ударило его по боку, качнув в седле и вызвав кратковременный приступ боли, о котором он, впрочем, тут же позабыл, даже не взглянув, серьезен ли удар. Он сейчас видел лишь то, как светловолосый витязь поднимает щит и меч, а рослый конь под ним грызет удила. Как видно, при столь явном вызове у русского князя взыграла кровь и он решил не ждать. Оттеснив конем своих щитоносцев, витязь рванул навстречу.
От возбуждения Бату издал вопль, полный дикарской лихости. Он не был уверен, что ему удастся прорваться сквозь плотные ряды заслона, но князь сам соизволил протиснуться вперед, чтобы лично осадить зарвавшегося скотовода. Свой меч светловолосый витязь занес над плечом. Две лошади сошлись вплотную. Правда, кобылица Бату устала и уже была изрядно побита постоянными столкновениями, да еще нещадно исцарапана и изрезана прорывом сквозь неприятельский боевой порядок.
Бату, памятуя о словах Субэдэя насчет слабостей латников, тоже вскинул саблю. Светловолосый бородач по приближении оказался сущим великаном, неудержимым и закованным в сталь. Но при этом на нем не было шлема, а Бату был молод и проворен. В тот момент, когда русский булат рубанул сверху вниз с силой, способной развалить пополам всадника вместе с конем, Бату дернул свою лошадь вправо, в сторону от убийственного меча. При этом саблей он, потянувшись, вжикнул плашмя, с единственным намерением почесать князю бороду, а если точнее, то поласкать под нею горло.
Но точнее не вышло: клинок скребнул по металлу. Бату ругнулся. Отлетел клок бороды, но сам князь оказался невредим, хотя и потрясенно рявкнул. В общей толчее лошадей прибило друг к другу так, что не было возможности разъехаться, при этом оба всадника оказались друг к другу боком — левым, наиболее уязвимым. Князь снова занес меч, но в сравнении со своим легковесным противником бородач оказался чересчур медлителен и тяжел. Не успел он нанести удар, как Бату трижды ударил его по лицу, изрубив щеки и частично отрубив челюсть. Князь ахнул, накренившись в седле, а Бату рубанул его по доспеху, сделав в нагрудных пластинах вмятину.
Окровавленное лицо князя было изувечено: зубы выбиты, челюсть повисла. Такая жестокая рана была смертельна, но урус, ожесточась взором, взмахнул левой рукой, как палицей. Кулак в железной рукавице огрел Бату по груди и едва не сшиб с лошади. От падения его спасли высокие деревянные рожки седла. Бату накренился под неимоверным углом, а сабля неведомо как выпала из руки. Тогда он, злобно скалясь, из ножен на лодыжке выхватил нож и, выпрямившись пружиной, вонзил его в багряное месиво обвисшей челюсти. Под пилящими движениями на лоснистую от крови бороду князя сеялись кровавые ошметки.
Под вой ужаса со стороны щитоносцев и приближенных витязь повалился с коня. Бату же победно вскинул руки, громким воплем выражая восторг оттого, что он жив и одержал верх. Что сейчас делает и что думает про него Субэдэй, он не знал, да и не придавал этому значения. Сейчас он в поединке сразил не кого-нибудь, а самого русского князя. Повержен сильный и грозный противник, и Бату пока нет дела даже до того, убьют его урусы или нет. Для юноши это была, безусловно, минута славы, и он ею упивался.
Поначалу он не разглядел, как по русскому войску пошел некий ропот: это разносилась весть. У доброй половины рати все происходило за спиной, и известие о гибели князя передавалось криками от полка к полку, от дружины к дружине. Не успел еще Бату опустить руки, как те из удельных князей и воевод, что ближе к краю, стали поворачивать коней и покидать поле боя, уводя с собой тысячи свежих, не побывавших еще в бою всадников. Те, кто продолжал сражаться, при виде такого отхода сердито кричали им вслед, трубили в рог. Но князь был мертв, а его рать — потрясена свалившимся на нее дурным предзнаменованием. Грядущий день, а с ним и победа, были явно не за ними. Известие об утрате превратило урусов из уверенных бойцов в испуганных людей, и они в нерешительности пятились от Субэдэевых туменов, выжидая либо неминуемой кончины, либо того, кто смелым возгласом и деянием возьмет командование боем на себя. Но этого не происходило.
Субэдэй на скорости послал минганы вдоль флангов. Стремглав неслись жилистые долгогривые лошади, разбрызгивая грязь из-под копыт. На русское войско вновь посыпались стрелы, а затем, отколовшись от переда общего построения, с грозной уверенностью понеслась тяжелая монгольская конница, норовя врезаться во вражеские ряды клиньями вроде того, который недавно вел Бату. В потерявшие стройность ряды русских ратников врезались три отдельных острия. И даже теперь, когда вопрос шел об их жизни и смерти, защитники бились как-то вяло, скованно, вполсилы. У них на глазах поле боя покидали соплеменники: знать со своими полками и дружинами. А оставаться здесь одним и биться насмерть — ну уж увольте. Так что принять на себя главный удар монголов и дать им отпор было уже просто некому. Все больше урусов откалывалось от основного ядра товарищей, которым все еще хватало стойкости или безрассудства сражаться и гибнуть. Все, отвоевались. Князь убит, а с нас взятки гладки.
Субэдэй невозмутимо наблюдал за тем, как раскалывается, рассыпается русское войско. Интересно, а как бы при таком же раскладе весть о его, багатура, кончине встретили его собственные тумены? Впрочем, ответ ему ясен. Они бы продолжили сражаться. И бились до последнего. Стояли насмерть. В туменах многие воины едва ли вообще знали орлока и своих главных военачальников в лицо. Они знали своих десятников, которых сами меж собой и выбирали. Знали сотника, иногда видели тысячника. И это они были для своих воинов полновластным начальством, а не какой-нибудь там темник или совсем уж недосягаемый орлок. Субэдэй знал: если бы он погиб, то его воины, его народ выполнили бы задачу и поставили себе во главу кого-нибудь другого, достойного. Холодный расчет? Пожалуй. Но иначе — гибель всей армии и державы из-за смерти одного-единственного человека.
Субэдэй отправил по своим темникам посыльных — поздравить их, а заодно отдать новые приказы. А вот интересно: те из русских, что все еще на поле, рассчитывают, что он их отпустит? Характер иноземных ратников багатур понимал не всегда, хотя и усваивал от них все, что нужно было вобрать. Сейчас некоторые из них, наверное, рассчитывают возвратиться по своим домам. Но ведь это глупо. Зачем оставлять в живых тех, кто когда-нибудь может вновь встать перед тобой с оружием? В таком случае это игра, а не война. На самом же деле предстоит долгая охота — дни, а может, и месяцы, — пока его люди не добьют из них последних. Зачем преподавать им урок глупости — нет, только перебить всех до единого, и тогда отправляться дальше. Багатур потер глаза; на него вдруг навалилась усталость. Надо будет еще увидеться с Бату, если мальчишка все еще жив. Он все-таки ослушался приказа. Вопрос сейчас лишь в том, подвергать ли военачальника порке после того, как он принес тебе такую победу.
Субэдэй поглядел туда, где в отдалении уже шумно праздновали радостное событие воины. При виде по центру их Бату губы багатура чопорно поджались. Надо же. Половина русского войска все еще на поле, а минганы этого выскочки уже вовсю перебрасываются бурдюками с хмельным и радуются, как дети.
Субэдэй повернул лошадь и направил ее рысцой в сторону празднества. Те, мимо кого он проезжал, тут же осекались: оказывается, орлок здесь, на поле. Знаменосцы развернули длинные шелковые стяги, которые на ветру трепетали и хлопали.
Бату приближение Субэдэя скорее почувствовал, нежели услышал. Сам он уже начинал ощущать болезненные последствия боя. Один глаз у него заплыл, щека разбухла, от чего лицо слегка перекосило. Он заскоруз от грязи и крови, провонял своим и лошадиным потом. Пластины доспеха топорщились, бляхи помялись. И еще этот красный рубец, уходящий от самого уха под рубаху… Но тем не менее настроение у юноши было приподнятое, и его не развеяло даже кислое лицо Субэдэя.
— Темник, — каменным голосом произнес багатур, — утро у тебя проходит почем зря. В пустых забавах.
Те, кто шумно радовался вокруг Бату, поперхнулись и смолкли. В наступившей тишине багатур продолжил:
— Продолжать преследование врага. Чтобы ни один не ушел. Завладеть их обозом и лагерем и не допустить разграбления.
Притихший Бату молча смотрел на него.
— Тебе что-то неясно? — холодно осведомился Субэдэй. — Или ты хочешь снова встретить врага завтра, когда данное преимущество будет твоими стараниями упущено? Тебе угодно, чтобы урусы благополучно убрались к себе в Москву и Киев? Или ты наконец изловишь их сейчас, с остальными туменами под моим началом?
Воины вокруг Бату стали разворачиваться с виноватой поспешностью, как нашкодившие и пойманные взрослым мальчишки. На Субэдэя они глядеть избегали; взгляд его выдерживал один лишь Бату. Багатур готовился услышать какое-нибудь пререкание, но, похоже, он недооценивал этого строптивца.
Через позиции галопом приближалась еще одна группа всадников. Между тем начиналось избиение неприятеля, которого копейщики и лучники настигали и убивали шутливо, для забавы. Субэдэй увидел, что во главе всадников скачет ханов сын Гуюк, держа глаза исключительно на Бату, а его, орлока, как будто не замечая.
— Бату! — подлетая, быстрым волнующимся голосом приветствовал темника Гуюк. — Вот кто у нас действительно багатур! — Он остановил лошадь. — Ай да молодец, брат! Я всё видел, всё. Клянусь небесным отцом, я уж думал, ты обратно не выберешься, а ты вон взял и добрался аж до главного их полководца! — Не в силах подобрать слов, ханский сын восторженно хлопнул Бату по спине. — Я все это укажу в сообщении отцу. Это было нечто!
Бату покосился на Субэдэя, поглядеть, как тот воспринимает столь щедрую похвалу. Гуюк заметил это и развернулся в седле.
— Поздравляю с такой превосходной победой, багатур, — сказал он веселым голосом, очевидно, не осознавая, что своим появлением прервал довольно напряженную паузу. — Какой порыв, какой удар! Ты видел? Мне аж горло перехватило, когда на брата выехал лично их князь.
Субэдэй склонил голову, нехотя признавая сказанное.
— Однако, — голосом педанта заметил он, — нельзя допустить, чтобы русские перестроились. Сейчас время преследовать их, настигать, гнать до самой Москвы. Твой тумен, темник, тоже будет в этом участвовать.
— Гнать так гнать, — пожал плечами Гуюк. — А денек-то выдался славный. Эх!
С бездумной радостью он еще раз хватил Бату по спине и помчался со своей кавалькадой, бойко выкрикивая приказ еще одной группе присоединиться и скакать следом. С его отъездом опять воцарилась тишина. Бату, щерясь улыбкой, ждал. Субэдэй молчал, и тогда молодой темник, кивнув сам себе, повернул лошадь и помчался к своим тысячникам. Субэдэй сурово глядел ему вслед.
Глава 17
Сорхахтани вылетела из-за угла во всем своем боевом великолепии, с сыновьями и слугами за спиной. Знайте все: по мужу она доводится хану родней! Ну а сам хан, казалось, решил застрять в цзиньских землях навечно. Его армия увязла там на годы, без всяких вестей о грядущем возвращении. Когда же он наконец объявился, то ни разу не только не призвал к себе, не приблизил, но и вообще про Сорхахтани словно забыл. А когда она сама пыталась о себе напомнить, то являлось вдруг столько всяческих задержек и препон со стороны его помпезных крючкотворов, что и не счесть. Все ее слуги и посыльные неизменно отсылались ими от порога восвояси, без всякого даже объяснения причин. Так что настало время явиться в Каракорум самой.
И что же? Вместо того чтобы просто попасть к хану напрямую, вместе погоревать о постигшей их обоих утрате, Сорхахтани вдруг натыкается на брюхастого, с тройным подбородком, цзиньского чинушу, который отстраняет ее мяконькими ухоженными лапками! О чем Угэдэй вообще думает, держа в своем дворце эдакий птичник из надушенных хитроглазых придворных! Какое впечатление грозности и силы создаст он у тех, кто не столь благодушен и покладист, как Сорхахтани?
Вперед выступил очередной придворный, но сейчас с ней были все четверо ее сыновей. Всё, сегодня она окажется у Угэдэя! Мало ли что у него хандра: ее можно разделить надвое. Да, хан потерял брата, но она потеряла мужа и отца своих сыновей. И если выпадает случай в чем-то Угэдэя убедить, что-то у него выпросить, так именно сегодня. Эта мысль влекла, пьянила.
А тем временем человек с властью Чингисхана лежал у себя в покоях, как надломленный тростник. По дворцу уже сквозняком гуляли слухи, что он едва шевелит языком и не принимает пищу. Любой прорвавшийся сейчас к нему наверняка добился бы всего, чего хотел, но хан отгородился от посетителей. Что ж, Сорхахтани выскажет ему прямо в глаза, какую жестокую обиду он ей нанес, и переговоры начнет именно с этого. Впереди в лабиринте дворцовых коридоров оставался еще один, последний поворот. Сорхахтани прошла мимо стенных росписей, даже не взглянув на них: ее мысли были сосредоточены на более важных вещах.
Последний коридор оказался длинным, и его каменные своды вторили шагам звонким эхом. Перед надраенными медными дверями стояли два тургауда и кто-то из слуг, но Сорхахтани не замедлила своей решительной поступи, и сыновья были вынуждены за ней поспевать. Хан — ее нареченный брат, он болен и в печали. Как смеет какой-то цзиньский евнух препятствовать ее доступу к родне?
Приближаясь, женщина тщетно выискивала взглядом яркие шелка того чинуши. И чуть не сбилась с шага, когда заметила на его месте Яо Шу. А того расфуфыренного толстяка, с которым она препиралась нынче утром, и след простыл. Между тем Яо Шу обернулся. На его лице читался решительный настрой. Сорхахтани пришлось на ходу перестраивать планы, с каждым мгновением скидывая с себя гнев, подобно тому, как змея скидывает свою кожу.
К блестящей кованой двери она приблизилась уже неторопливо, улыбаясь ханскому советнику со всей сладостью, какой — она знала — способна его пронять. Хотя застать перед дверьми еще одного цзиньца, особенно с такими полномочиями, было для нее сюрпризом откровенно неприятным. Такого, как Яо Шу, не прошибешь ни лестью, ни угрозами. К тому же Сорхахтани даже без оглядки на своих сыновей могла сказать, что перед учителем они просто благоговеют, а то и побаиваются его. Помнится, он однажды задал им всем четверым жестокую трепку — из-за выходки Хубилая, подложившего советнику в туфлю скорпиона. И вот теперь этот самый человек стоял перед вдовой Тулуя с лицом столь же непреклонным, как и у бдящих по бокам от него стражников-тургаудов.
— Сегодня, госпожа, хан посетителей не принимает. Я сожалею, что вам пришлось впустую проделать путь через весь город. Хотя нынче на рассвете я отправлял к вам нарочного с сообщением, что лучше остаться дома.
Свое раздражение Сорхахтани скрыла за улыбкой. Предоставить ей жилище вдали от дворца было еще одним явным призвуком чьих-то сторонних голосов, явно не Угэдэя. Хан, знай он о ее прибытии, наверняка обеспечил бы ей покои во дворце.
Хищная улыбка Сорхахтани вызвала на бесстрастном лице Яо Шу что-то похожее на растерянность.
— Что у вас тут стряслось, советник? — со злобным шипением спросила она. — Уж не заговор ли? Вы что, умертвили хана? Отчего по дворцовым коридорам Каракорума в последнее время разгуливают одни цзиньцы?
Яо Шу вдохнул, чтобы что-то сказать, но Сорхахтани, не сводя с него глаз, демонстративно обратилась к сыновьям:
— А ну, Менгу, Хубилай, приготовьте мечи. Я больше этому человеку не доверяю. Он заявляет, что хан, видите ли, отказывает во встрече жене своего любимого брата.
Позади себя она удовлетворенно заслышала шелест металла, но что еще важней, разглядела внезапное сомнение на лицах стражников.
— Вокруг хана вьется целый рой из слуг, писцов, наложниц и жен, — с нажимом сказала Сорхахтани. — И тем не менее, где его главная жена Дорегене? Почему она не помогает мужу бороться с болезнью? Как так получается, что я ни от кого не могу добиться ответа на вопрос, когда его видели живым — сколько дней, а то и недель назад?
От женщины не укрылось, что нарочитая уверенность Яо Шу под грузом таких обвинений как будто просела, стала трескаться.
— Хан очень болен, как вы сами изволили заметить, — зачастил он. — И он распорядился, чтобы во дворце соблюдался покой. Я его советник, Сорхахтани. Не мне вам рассказывать, куда отправилась его семья, тем более обсуждать это в коридоре.
Цзинец и вправду был несвободен в своих действиях, а потому Сорхахтани продолжала давить на слабую точку, которую в нем нащупала:
— Так вы говорите, Яо Шу, его семья уехала? Гуюк сейчас с Субэдэем, это мне известно. Про дочерей Угэдэя я не знаю, так же как и про детей от других его жен. Выходит, Дорегене здесь нет?
На ее вопрос советник лишь скорбно закатил глаза.
— Понятно, — сделала вывод Сорхахтани. — Видимо, она в летнем дворце на реке Орхон. Да, именно туда я бы ее услала, если бы вздумала изменой захватить власть в этом городе. Если бы намеревалась умертвить хана на его ложе и заменить его… кем? Его братом Чагатаем? А? Он не заставит себя долго ждать, да, Яо Шу? Такова ваша задумка? Так что лежит за этой дверью, советник? Что вы здесь натворили?
Голос женщины становился все громче и пронзительней. Яо Шу болезненно морщился от резкости ее тона и определенно не знал, что делать. Велеть тургаудам ее утихомирить он не мог: рядом стояли готовые за нее вступиться сыновья. Понятно, что первый из стражников, кто хотя бы к ней притронется, вмиг лишится руки. Особенно угрожающе смотрелся Менгу, давно уже не тот замкнутый задумчивый мальчик, каким когда-то был. Яо Шу намеренно обратил свой взор на Сорхахтани, избегая глаз ее старшего сына, взгляд которого был подобен железу.
— Госпожа, я должен следовать распоряжениям, которые мне даны, — начал он снова. — Входить в эту дверь запрещено решительно всем. Хан никого не принимает. Видеть вас сейчас он не желает — ну что я могу поделать? Прошу вас, проведите этот день в городе. Отдохните, подкрепитесь. Быть может, завтра он изъявит желание с вами повидаться.
Сорхахтани напряглась так, словно собиралась наброситься на советника, — воистину тигрица. И все же дворцовая служба Яо Шу не расслабила. Сыновья, помнится, рассказывали ей, как он однажды в саду выхватил стрелу прямо с натянутой тетивы. Казалось, вечность минула с тех пор, когда был еще жив ее муж… На глаза сами собой навернулись слезы, которые женщина сморгнула. Сейчас время для гнева, а не для сожаления. Если не дай бог расплакаться, через этот порог ей нынче не перейти.
И Сорхахтани сделала глубокий вдох.
— Убийство! — заполошно выкрикнула она. — Хан в опасности! Сюда, быстрее!
— Да нет никакой опасности! — сердито ответил Яо Шу.
Сумасшедшая, одно слово. Чего она пытается добиться, вопя на всю округу, словно ошпаренная кошка? А по коридору уже раздавался топот быстро бегущих ног. Вот досада… Та ночь, после которой Угэдэй стал ханом, все еще была болезненно памятна дворцовой страже. Малейший шорох, и тургауды с кебтеулами уже здесь, всем скопом.
Точно. Секунда-другая, и коридор с обеих сторон перегородили примчавшиеся воины, во главе которых стояли тысячники-кебтеулы в лакированных доспехах — черные с красным, сабли наголо. Яо Шу поднял обе руки ладонями наружу: я чист.
— Налицо недоразумение… — начал он.
— Никакого недоразумения здесь нет, — осекла его Сорхахтани. — Алхун, — обратилась она к старшему из стражников.
Яо Шу мысленно простонал. Разумеется, она знает здесь всех по именам. Какая удивительная, надо признать, память на такие подробности. Хотя, может, это была часть ее замысла — выведать и запомнить имена заступивших на стражу. Мысли заметались в поиске слов, которые бы спасли положение.
— У госпожи горячка, — бросил он.
Его слова кебтеул пропустил мимо ушей.
— Что за шум? — спросил он Сорхахтани напрямую.
Женщина потупила голову. К раздражению Яо Шу, в ее глазах горели слезы.
— Этот цзиньский чиновник не может объяснить, куда делся хан, которого вот уже сколько дней никто не видел. И говорит он путано. Его слова, Алхун, вызывают у меня подозрение. Я ему не верю.
Алхун кивнул — человек спорый на мысль и действие, как и подобает воину его ранга.
— Советник, вам придется посторониться, — повернулся он к Яо Шу. — Мне необходимо проверить, что с ханом.
— Но он дал приказ, — с чувством выдохнул Яо Шу, явно пытаясь нагнать этим страху. Не получилось.
— Вот и поглядим. Отойдите в сторону, сейчас же.
Двое стояли, вызверившись друг на друга и явно позабыв о том, что они в коридоре не одни. Ханский советник держался твердо. Еще немного — и, того гляди, прольется чья-то кровь. Напряженную паузу прервала Сорхахтани:
— Яо Шу, вы, безусловно, будете нас сопровождать.
Советник раздраженно дернул головой, но тем не менее Сорхахтани предложила ему выход, и он за это ухватился.
— Что ж, извольте, — сухо бросил он и, обращаясь к Алхуну, добавил: — А ты молодец, кебтеул. Служишь бдительно. Этих четверых с мечами к хану не допускать. Всех вначале обыскивать на наличие оружия.
Сорхахтани хотела воспротивиться, но тут Яо Шу восстановил равновесие сил.
— Будет как я сказал, — настоял он.
— Они останутся здесь, — поспешно кивнула Сорхахтани, как будто решение исходило от нее. На самом же деле то, что ее сыновья останутся снаружи, ее вполне устраивало. Со своими клинками и доспехами они, так или иначе, обеспечивают ей поддержку и в то же время не услышат самого разговора: им это незачем.
С нервной гримасой Яо Шу поднял небольшой медный засовчик — резной, в форме дракона, свернувшегося вокруг центра двери («Вот вам еще один признак цзиньского влияния на хана», — мимолетно подумала Сорхахтани). На входе ветер дохнул в лицо холодком.
Светильники были погашены, мутноватый свет сочился лишь из открытого окна. Ставни распахнуты с такой силой, что одну из них наполовину сорвало: лопнула петля. Змеисто вились шелковые занавеси, шурша и упруго похлопывая при каждом порыве ветра.
В комнате оказалось на удивление знобко — настолько, что изо рта при дыхании шел парок. Наружная дверь захлопнулась, и сердце Сорхахтани тревожно екнуло при виде неподвижной фигуры, распростертой на кушетке посреди комнаты. Как мог Угэдэй терпеть такой холод, лежа в одной лишь кисейной рубахе без рукавов и исподних штанах? Он лежал на спине, уставясь в потолок. В глаза бросались его синюшные ступни.
При виде вошедших хан не шевельнулся, и на секунду Яо Шу стало еще холодней от мысли, что они застали не хана, а его безжизненное тело. Но затем советник заметил исходящий от безмолвной фигуры бледный парок и вздохнул с облегчением.
На какое-то время все замешкались, не зная, как быть. Кебтеул Алхун убедился, что хан жив, так что его задача была выполнена, но теперь по закону чести ему следовало перед уходом как-то извиниться за то, что он нарушил покой правителя. Помалкивал и Яо Шу, чувствуя себя виноватым в том, что нарушил указание никого не впускать. Получается, Сорхахтани обвела их всех вокруг пальца.
Разумеется, ей и надлежало заговорить первой.
— О мой повелитель, — произнесла она. — Мой хан. — Последнее прозвучало чуть громче, перекрывая шум ветра, но Угэдэй все ее слова встретил одинаково бесчувственно. — Я пришла к тебе в моем горе, о властитель мой.
В ответ все то же молчание. Яо Шу со злорадным интересом наблюдал, как вдова Тулуя сжала челюсти, сдерживая безмолвное раздражение. Советник подал знак увести ее. Кебтеул поднял руку, намереваясь взять Сорхахтани за локоть, но она отмахнулась.
— Мой муж пожертвовал ради тебя своей жизнью, повелитель. Как же ты думаешь распорядиться этим даром? Эдак, лежа посреди холодной комнаты в ожидании смерти?
— Всё, хватит, — в тихом ужасе шикнул Яо Шу.
Он сам крепко ухватил Сорхахтани за руку и властно повлек ее обратно к двери. Все трое замерли, когда позади явственно послышался скрип. Хан приподнялся на кушетке. Ладони его слегка тряслись, лицо было желтовато-землистым, глаза налились кровью.
Под его тяжким взглядом старший кебтеул хана опустился на колени и склонил голову до самого пола.
— Встань, Алхун, — проскрежетал Угэдэй. — Зачем ты здесь? Или я не говорил, чтобы меня не тревожили?
— Прошу простить, повелитель. Меня ввели в заблуждение, что вы больны или даже при смерти.
К общему удивлению, Угэдэй на это лишь невесело усмехнулся:
— А может, и то, и это, Алхун… Ну что ж, ты меня увидел. А теперь ступай вон.
Кебтеул не ушел, а буквально испарился. Угэдэй воззрился на своего советника. На Сорхахтани он пока не глядел, хотя и поднялся на звук ее голоса.
— Яо Шу, оставь меня, — молвил он.
Советник согнулся в глубоком поклоне, после чего с еще большей силой ухватил Сорхахтани и потащил к дверям.
— Хан, повелитель мой! — выкрикнул она.
— Хватит! — шикнул Яо Шу, дергая ее за собой. Если бы он ослабил хватку, Сорхахтани бы упала, а так она крутнулась назад, разъяренная и беспомощная.
— Руки убери! — прошипела женщина в ответ. — Угэдэй! Как можешь ты видеть такое со мной обращение и ничего не предпринимать? Не я ли стояла с тобой в этом самом дворце в ночь ножей? Мой муж ответил бы на такое оскорбление. Но где он сейчас? Угэдэй!
Она была уже почти в дверях, когда хан снова подал голос:
— Яо Шу, выйди вон. Пускай она подойдет.
— Мой повелитель, — начал тот в ответ, — она…
— Пускай подойдет.
Сорхахтани ужалила советника взглядом ядовитой змеи и, потирая руку, выпрямилась. Яо Шу снова согнулся и, не оглядываясь, вышел с непроницаемым лицом. Дверь за ним с тихим щелчком закрылась. Сорхахтани с прыгающим от восторга сердцем стояла, медленно переводя дыхание. Она все же попала сюда. Все чуть было не сорвалось, причем непоправимо, но она таки пробилась к хану и осталась, одна из всех.
Угэдэй смотрел, как она подходит. Он чувствовал себя виноватым, но глаз не отводил. Не успела Сорхахтани вымолвить слова, как послышалось шарканье шагов и звяканье стекла о металл. Оказывается, это в комнату с подносом вошел ханов слуга Барас-агур. Вошел ну очень некстати.
— Барас, я не один, — прокряхтел Угэдэй. — У меня посетитель.
Слуга поглядел на Сорхахтани с неприкрытой враждебностью:
— Хану нехорошо. Зайдите в другой раз.
Сказал с твердостью доверенного лица — мол, здесь в услужении я, а значит, всем и заправляю. Сорхахтани улыбнулась: ишь ты. Небось за время болезни хана уже успел себя зачислить к нему в матери. Вид у суетящегося вокруг хана слуги был определенно довольный.
Женщина не тронулась с места. Барас-агур поджал губы и поставил поднос возле своего хозяина, демонстративно звякнув.
— Я еще раз говорю, — сердито посмотрел он, — хан недомогает, а потому ему нынче не до просителей.
Видя его растущее недовольство, Сорхахтани чуть повысила голос:
— Спасибо за чай, Барас-агур. Хана я обслужу сама. А ты, я надеюсь, знаешь свое место.
Слуга вспыхнул и поглядел на Угэдэя, но, не дождавшись поддержки, с ледяной неприязнью поклонился и вышел. Сорхахтани положила в исходящую паром золотистую жидкость драгоценные, как жизнь, крупицы буроватой соли и добавила из крохотного серебряного кувшинчика молоко. Пальцы ее были сноровисты и проворны.
— Подай мне, — проговорил Угэдэй.
Сорхахтани грациозно опустилась перед ним на колени и с наклоном головы протянула чашку:
— Я вся во власти моего повелителя хана.
От прикосновения его рук женщину пробрал озноб. В этой продуваемой всеми ветрами комнате хан был холоден, как лед. Сквозь полуопущенные ресницы она могла видеть его лицо — темное, в крапину, как будто где-то внутри у него синяки. Вблизи стало заметно, что ноги у него все в прожилках, как мрамор. С кровяными прожилками были и бледно-желтые глаза. Прихлебывая чай, от которого по ветру ветвилась струйка пара, хан молча взирал на свою гостью.
Сорхахтани пристроилась у Угэдэя в ногах.
— Спасибо за то, что ты послал ко мне моего сына, — глядя на него снизу вверх, сказала она. — Для меня было утешением услышать наихудшее от него.
Угэдэй отвернулся. Чашку он переместил из одной руки в другую: горячий фарфор обжигал замерзшие пальцы. Знает ли эта коленопреклоненная женщина, насколько она красива, как пряма и горделива ее осанка, как шелковисты ее волосы, которые треплет налетающий ветер? Единственное живое существо в мире призраков, открытых его зачарованному созерцанию. С самого своего возвращения в Каракорум о смерти Тулуя он ни с кем не заговаривал. Чувствовалось, что Сорхахтани тянет именно к этой теме, и хан на своей низкой кушетке сейчас отстранялся, как мог, от этой женщины, единственное тепло для себя обретая в чашке, которую сейчас нянчил в руках. Неизъяснимые истома и слабость владели им все это время. Месяц летел за месяцем, а державные дела пребывали в запустении. Угэдэй все никак не мог отрешиться от сумрачных дымно-холодных рассветов и закатов. Он ждал смерти, а та все медлила, и он ее за это проклинал.
Сорхахтани с трудом верилось, что перед ней тот, прежний Угэдэй — настолько он изменился. Из Каракорума хан выехал полным жизни и боевого задора, постоянно был навеселе. Еще свежий после победы в борьбе за ханство, он со своими отборными туменами отправился потеснить границы цзиньского государства; все тяготы похода были ему нипочем. Вспоминать те дни — все равно что оглядываться на юность. Возвратился же Угэдэй ощутимо состарившимся, с глубокими морщинами на лбу, вокруг глаз и у рта. Пристальные мутные стариковские глаза уже не напоминали Чингисхана. В них не было искры, одна лишь равнодушная невозмутимость. Не было чутья опасности. А это никуда не годится.
— Мой муж был в добром здравии, — заговорила Сорхахтани с внезапным жаром. — Он прожил бы еще много лет, увидел бы, как из его сыновей вырастают настоящие мужчины, мужья. Быть может, у него были бы еще и другие дети, от других жен, помоложе. Со временем он стал бы дедом. Мне нравится размышлять о радости, которую Тулуй испытывал бы в свои зрелые годы.
Угэдэй отшатнулся так, будто она на него набросилась, но Сорхахтани продолжала без колебаний, а голос ее был тверд и чист, так что отчетливо звучало каждое слово:
— Чувство долга у него было такое, мой великий хан, какое нынче редко у кого и встретишь. Свой народ он ставил выше своего здоровья и благополучия, выше самой своей жизни. Он верил во что-то более великое, чем он сам, чем мое счастье, чем даже жизни его сыновей. Пожалуй, он видел жизнь глазами твоего отца; верил, что народ державы, поднявшейся из степных племен, сможет найти себе достойное место в мире. Что он заслуживает такого места.
— Я… — начал Угэдэй. — Я говорил, что…
Сорхахтани перебила его, от чего глаза хана на мгновение стали яркими от гнева, но затем вновь потускнели:
— Он бросил свое будущее на ветер, но не только ради тебя, мой повелитель. Он любил тебя, но дело здесь не только в любви, а еще в воле и в мечтах его отца. Понимаешь ли ты это?
— Конечно, понимаю, — устало ответил Угэдэй.
Сорхахтани кивнула и вновь заговорила:
— Он дал тебе жизнь, став тебе вместо второго отца. Но не только тебе. А и тем, кто придут после тебя по линии твоего отца, чтобы жила и крепла держава. Воинам, которые сегодня еще дети; детям, которые еще только родятся.
В попытке ее пресечь Угэдэй вяло махнул рукой:
— Я сейчас устал, Сорхахтани. Наверное, лучше будет, если…
— И как же ты воспользовался этим драгоценнейшим из даров? — шепотом спросила вдова Тулуя. — Ты услал свою жену, ты оставляешь своего советника безнадзорно бродить по пустому дворцу себе на уме. Твои кешиктены без тебя чинят в городе произвол и беззаконие. Двоих из них вчера казнили, ты знаешь об этом? Они убили мясника, позарившись в лавке на говяжью ляжку. Где же дыхание грозного хана на их шеях? Где чувство, что все они — часть единого великого народа? Неужели только в этой комнате, на этом леденящем ветру, рядом с тобой, таким одиноким и ко всему безучастным?
— Сорхахтани…
— Здесь ты умрешь. Тебя застанут холодным, окоченелым. А дар Тулуя окажется просто выброшен зазря. Тогда скажи, как воздать нам за то, что он для тебя сделал?
Лицо Угэдэя исказилось, и Сорхахтани в замешательстве увидела, что хан едва сдерживает себя, чтобы не расплакаться. Перед ней был определенно сломленный человек.
— Я не должен был допустить, чтобы он так с собой поступил, — выдавил Угэдэй. — Сколько мне еще осталось? Месяцы, дни? Я ведь и не знаю.
— Что за глупости! — сердито воскликнула Сорхахтани, забывая, что перед ней хан. — Ты будешь жить и здравствовать еще сорок лет, и вся огромная держава будет тебя почитать и бояться. Тысяча тысяч детей будут рождены и названы в твою честь, если ты только оставишь это свое узилище, а вместе с ним — и свою слабость.
— Ты не понимаешь, — поник Угэдэй. Лишь два человека знают о его роковой слабости. А если он поведает о ней Сорхахтани, то ведь возможно, что молва вскоре докатится до всех станов и туменов. Тем не менее они сейчас одни, а она стоит перед ним на коленях, и ее глаза в полумраке сияют так мягко… А он совсем один, совсем измучился… Нет сил терпеть.
— Сердце мое слабо, — на одном выдохе признался хан. — Я в самом деле не знаю, сколько мне отпущено. Я не должен был допустить, чтобы он принес ради меня такую жертву. Но я… — Голос его оборвался на полуслове.
— О, муж мой, — влажным, переворачивающим душу шепотом произнесла Сорхахтани, наконец поняв. От нахлынувшего горя ей перехватило горло. — Любовь моя. — Она посмотрела на хана глазами, сияющими от слез. — Он это знал? Тулуй знал об этом?
— Да, наверное. — Угэдэй отвел взгляд.
Как ответить, он точно не знал. Насколько ему известно, шаман обсуждал телесную слабость хана с его родичами — братом и дядей. Но самого Тулуя Угэдэй не расспрашивал. Вынырнув тогда из темной реки забвения, хан, задыхаясь, хватался за жизнь и готов был уцепиться за все, что ему только предложат. В ту минуту он отдал бы что угодно, лишь бы протянуть еще один день, еще разок полюбоваться на солнышко. Теперь ту мучительную жажду жизни сложно и припомнить, как будто ее испытывал кто-то другой. Холодная комната с напружиненными ветром шелковыми шторами словно наводнилась тенями воспоминаний. Угэдэй огляделся, моргая, словно спросонья.
— Если он знал, то это лишь делает его жертву еще более ценной, — рассудила Сорхахтани. — И еще больше подтверждает, что тебе негоже тратить отпущенные дни впустую. Если он тебя сейчас видит, Угэдэй, то наверняка думает: «Ну вот, стоило ли мне отдавать за это жизнь?» Не стыдно ли ему за своего брата?
При этих ее словах Угэдэя уколол гнев.
— Да как смеешь ты так со мной разговаривать! — вскинулся он.
Моргать, подобно невинному ягненку, он перестал. Во взгляде проклюнулось нечто от прежнего хана. Сорхахтани это приветствовала, хотя от услышанного голова все еще шла кругом. Если Угэдэй умрет, кто возглавит державу? Ответ напрашивался сам собой, и пришел тотчас. Чагатай. Он будет в Каракоруме в считаные дни, с победным въездом в город принимая дар благодетельного небесного отца. Одна мысль об этом его хищном удовольствии вызывала зубовный скрежет.
— А ну вставай, — скомандовала она Угэдэю, как ровне. — Вставай, всевластный хан. Даже если тебе осталось немного, сделать предстоит многое. Нельзя терять ни дня, ни даже одного утра! Возьми свою жизнь в кулак, сожми обеими руками и удерживай прочнее прочного. Другой у тебя в этом мире все равно не будет.
Хан начал что-то говорить, но Сорхахтани, потянувшись, привлекла его голову к себе и крепко припала губами к губам. Дыхание и губы Угэдэя были прохладны и припахивали чаем с какими-то травами. Когда она его выпустила, хан отшатнулся назад, а затем вскочил, изумленно на нее таращась.
— Что это такое, Сорхахтани? — плеткой взметнул он правую бровь. — Или у меня мало своих жен?
— Мало или нет, а мне надо было убедиться, что ты живой, мой повелитель. Мой муж отдал жизнь за эти драгоценные дни, уж сколько их там у тебя наберется. Вопрошаю тебя его именем: ты мне веришь?
Ум Угэдэя все еще блуждает, это очевидно. Какую-то его часть Сорхахтани пробудила, но туман отчаяния, основанный, быть может, на цзиньских отварах, все еще висит перед ним пеленой, притупляя разум и волю. Однако когда он видел ее стоящей перед ним на коленях, в глазах его явно мелькнул интерес. Воля Угэдэя подобна палке, несомой по бурному потоку, — вот ее видно, а вот ее уже утянуло на глубину.
— Нет, Сорхахтани, я тебе не верю.
— Иного я и не ждала, мой повелитель, — улыбнулась женщина. — Но ты убедишься, что я на твоей стороне.
Встав с коленей, она позакрывала окна, прервав наконец могильное завывание ветра.
— Сейчас, повелитель, я позову твоих слуг. Ты почувствуешь себя лучше, когда как следует поешь.
Угэдэй не успел опомниться, как Сорхахтани уже криком подозвала Барас-агура и вывалила на него ворох указаний. Слуга покосился на хана, но тот лишь пожал плечами и махнул рукой — делай, что велят. Вообще-то хорошо, когда рядом есть кто-то, кто знает, что тебе нужно. Одна быстрая мысль вызвала к жизни другую:
— Надо бы, наверное, возвратить во дворец мою жену и дочек. Они сейчас в летнем доме на Орхоне.
Сорхахтани на минуту призадумалась.
— Знаешь, повелитель, ты все еще не до конца здоров. Думаю, подождем несколько дней, а уж там вернем сюда и семью твою, и прислугу. Не всё сразу.
Какое-то время, пускай и недолгое, она будет с ханом бок о бок, ухо к уху. С его печатью можно будет послать Менгу в поход к Субэдэю, где сейчас решается будущность державы. Отбрасывать почем зря такое влияние, да еще так быстро — к чему оно?
Угэдэй кивнул, не в силах устоять перед обаянием Сорхахтани.
Глава 18
Землю уже сковывали осенние заморозки и лошади пускали из ноздрей снопы пара, когда Менгу миновал еще одну пару разведчиков Субэдэя. Перед этим военачальником он благоговел, но, признаться, не был готов к тому, что для похода ему вверят целый тумен, с которым он двинется к орлоку через разоренные войной места. Между тем за Волгой, на тысячу гадзаров к западу, разграбленные селения и небольшие города лежали в запустении. Менгу проехал мимо как минимум трех крупных побоищ: над ними все еще завороженно вились птицы, а всякое мелкое зверье потеряло страх от сытости, вызванной обилием гниющего мяса. Этот тлетворный запах пропитывал, казалось, все вокруг, чуясь в каждом дуновении ветерка.
Менгу замечал, что по пути его следования на протяжении дня скачут разведчики, и вот сейчас он наконец увидел основную монгольскую армию. Лето она провела в укрепленном становище, равном по величине Каракоруму, когда тот еще не был обнесен стенами. Сейчас это были сплошь белые юрты, с мирно горящими утренними кострами и большими табунами у горизонта. Менгу, подъезжая рысью, впечатленно покачивал головой.
Стяги тайджи, безусловно, узнали, но все равно Субэдэй отрядил минган для встречи забредшего в далекие чужие места тумена. С молчаливым наблюдением людей орлока Менгу уже свыкся. Сейчас он узнал их командира и увидел, как тот кивнул сам себе. Субэдэй наверняка послал человека, который зрительно мог подтвердить личность ханова родича. Менгу зачарованно следил за тем, как командир подал знак нукеру, и тот поднес к губам длинную медную трубу. Раздался хрипловатый звук, и Менгу удивленно услышал, как ей отозвались невидимые глазу трубы слева и справа, а затем с обеих сторон на расстоянии, не превышающем и трех гадзаров, показались конники. Воинство Субэдэя, оказывается, обступило его с флангов и укрылось в деревьях, а также за небольшой возвышенностью. Это некоторым образом объясняло, каким образом снежный барс-военачальник продвинулся с боями в такую даль от дома.
К той поре как тумен Менгу добрался до становища, пространство — обширное поле с выходом к небольшой реке — оказалось расчищено. Менгу отчего-то занервничал.
— Покажи им холодное лицо, — тихо велел он самому себе.
Когда его тумен достиг расположения лагеря и сноровисто занялся установкой юрт, Менгу спешился. Его десяти тысячам, а также приведенным лошадям нужна была под отдых земля размером с порядочных размеров городок. Видно, Субэдэй приготовился к их прибытию.
Менгу повернулся на радостный окрик и увидел, как к нему по истоптанной траве направляется его дядя Хачиун. Выглядел он гораздо старее, чем когда племянник видел его в последний раз, и к тому же сильно припадал на ногу. Менгу смотрел на дядю с некоторой настороженностью, но протянутую руку тем не менее пожал.
— Сколько уж дней тебя дожидаюсь, — сообщал Хачиун. — Субэдэй нынче вечером будет выслушивать от тебя новости из дома. Ты приглашен к нему в юрту гостем. Заодно услышишь свежие сведения. — Он улыбнулся, с отрадой глядя, как возмужал его племянник. — Я так понимаю, твоя мать располагает источниками, нашим разведчикам недоступными.
Менгу пытался скрыть смятение. Каракорум находится в шести тысячах гадзаров к востоку. Для того чтобы добраться до орлока, понадобились месяцы. Прежде случалось, Субэдэй двигался так быстро, что Менгу в тихом отчаянии не мог за ним угнаться. Если военачальник даже останавливался на определенное время года, чтобы дать отдых табунам и людям, Менгу все это время вынужден был его настигать. Вместе с тем Хачиун говорил так, будто Каракорум располагался в соседней долине.
— Ты хорошо осведомлен, дядя, — сказал Менгу после паузы. — При мне в самом деле ряд писем из дома.
— Мне что-нибудь есть?
— Да, дядя. Письма от двух твоих жен, а также от хана.
— Отлично. Я тогда возьму их прямо сейчас.
Хачиун в предвкушении азартно потер ладони, а Менгу сдержал улыбку: вот отчего, видно, дядя так радостно с ним поздоровался. Может, они здесь не настолько заняты, раз охотятся за свежими новостями из дома. Он подошел к своей лошади, жующей прихваченную инеем траву, и, открыв седельную сумку, вытащил оттуда стопку засаленных желтых свитков с печатями.
Пока Менгу их сортировал, Хачиун исподтишка огляделся.
— Тумен своего отца ты привел не ради одной лишь охраны писем, Менгу. Ты, видимо, остаешься?
Менгу вспомнились усилия матери, какими она вынудила Угэдэя сделать ее старшему сыну такое назначение в войско. Она полагала, что будущность державы — в боевых заслугах, которых он может удостоиться здесь, ну а тот, кто возвратится из похода на запад, сможет схватить под уздцы удачу и в конечном счете — судьбу. Кто знает, насколько мать права. Поживем — увидим.
— С позволения орлока Субэдэя — да, — ответил юноша, вручая письма, предназначенные дяде.
Хачиун, беря их, улыбнулся и хлопнул племянника по плечу:
— Я вижу, ты запылился и устал. Пока ставится твоя юрта, отдохни и поешь. Встретимся вечером.
Внезапно оба — и Менгу, и Хачиун — заметили, что к ним со стороны лагеря приближался еще один всадник.
Взгляд охватывал всю отлогую низину становища с розоватыми дымами костров, что тянулись насколько хватает глаз. При своей неизбывной нужде в воде, пище, дереве, отхожих местах и тысяче прочих жизненно важных вещей становище было местом, где постоянно царит движение. Со звонкими криками и с бесконечными играми в войну носилась ребятня. На них снисходительно поглядывали женщины, занятые множеством разных дел. Тренировались или просто стояли в карауле воины.
Сейчас через становище, уставив взгляд на Менгу, размашистой рысцой ехал Субэдэй. На нем были новые пластинчатые доспехи, чистые и хорошо смазанные, от чего движения его казались непринужденными и легкими. Лошадь под ним была каурая, под солнечным светом почти красная. На пути орлок не смотрел ни влево, ни вправо.
Сдержать его взгляд Менгу стоило труда. Он видел, что Субэдэй слегка хмурится. Затем военачальник ударил лошадь коленями, убыстрив ее так, что та, подскакав, встала, поводя боками и роя копытом землю.
— Добро пожаловать в мой стан, темник, — приветствовал Субэдэй, твердым голосом подтверждая звание Менгу.
Юноша невозмутимо поклонился. Он осознавал, что своим рангом во многом обязан хлопотам матери, имеющей влияние на хана. Однако жертва со стороны отца приподнимала и сына, поэтому получалось, что звание причитается ему по заслугам. Менгу недавно вернулся из похода на Цзинь. И место ему, разумеется, рядом с Субэдэем, в этом он уверен.
Словно в ответ на эти мысли, Субэдэй оглядел прибывший из Каракорума тумен.
— Весть о гибели твоего отца была для меня прискорбна, — сказал он. — Человек он был замечательный. А твой опыт нам здесь пригодится.
Орлок, понятно, обрадовался прибытию такого пополнения. Число его туменов таким образом возрастало до шести, не считая таньмачей, которых примерно столько же. Небесный отец явно благоволил этому походу.
— Прежде чем мы выдвинемся, у тебя есть еще месяц-другой, — продолжал Субэдэй. — Надо дождаться, когда окончательно замерзнут реки. А там мы отправимся на Москву.
— Зимой? — невольно переспросил Менгу.
К его облегчению, Субэдэй лишь беззлобно хмыкнул:
— Зима — это наше время. Урусы на холодные месяцы запираются в своих городах. Лошадей они ставят в конюшни, а сами сидят и греются вокруг больших костров в громадных домах из камня. Когда тебе нужна медвежья шкура, как ты поступаешь? Нападаешь на нее летом, когда она сильна и быстра, или режешь ей глотку, пока она в спячке? Так и мы, Менгу. Холода нам нипочем. Рязань и Коломну я брал как раз зимой. Твои люди присоединятся к караулам и учениям незамедлительно. Это их займет.
Субэдэй кивнул поклонившемуся Хачиуну, цокнул языком и погнал свою каурую кобылу дальше.
— А он… впечатляет, — произнес Менгу. — Похоже, я там, где надо.
— Само собой, — усмехнулся Хачиун. — Просто невероятно, Менгу. Кроме него, только у твоего деда было видение, чувствование похода. Иногда я думаю, что этот человек одержим неким духом войны. Он знает, как поведет себя неприятель. В прошлом месяце Субэдэй послал меня невесть куда стоять в засаде. День стою, два стою, и вдруг вижу: через холм скачет крупный отряд тысячи в три латников, на помощь осажденному Новгороду. — Он улыбнулся, припоминая. — Кто бы мог подумать! А тебе более подходящего места и не сыскать. А иначе что, дома торчать, что ли? Ты прав, что приехал к нам сюда. Чтобы сбить мир с ног на колени, Менгу, нам дается один-единственный шанс. Если мы сделаем это, нас ждут сотни лет мира. Если нет, то все, что построил твой дед, обратится в прах за какое-нибудь поколение. Таковы ставки, племянник. Ты погоди, на этот раз мы не остановимся, пока не дойдем до моря. А то и, бьюсь об заклад, Субэдэй изыщет способ погрузить лошадей на корабли, и тогда весь свет наш!
Чагатай со своим старшим сыном Байдуром скакали верхом вдоль скал Бамиана. Красно-бурые отроги гор к северо-западу от Кабула уже не относились к землям, дарованным Чагатаю Угэдэем, но в принципе для семейства великого хана признанных границ не существовало. Чагатай улыбнулся этой мысли, довольный, что скачет уже по спадающей жаре, в тени сумрачных вершин. Городок Бамиан был древним, и дома здесь были построены из той же серо-коричневой породы, что и сам горный склон. Армии завоевателей прокатывались здесь и прежде, а со здешними селянами Чагатай предпочитал не ссориться. Он со своими людьми доглядывал за землями вдоль берегов Амударьи, но сеять разрушения среди этих селений и городишек ему не было смысла.
Под грозной сенью монгольского хана они, можно сказать, процветали. Тысячи переселенцев начали осваивать земли вокруг ханских владений, зная, что никто не осмелится двинуть армию на Самарканд или Кабул. За первые два года своей власти Чагатай значительно утвердился. Первым делом он взялся за промышляющие в этих краях разбойничьи шайки и воинственные местные племена. Большинство их были уничтожены, а остальные разогнаны, как стадо диких коз, чтобы разнесли подальше весть по тем, кто ее еще не слышал. Шаг оказался верным: среди горожан пошел слух, что в эти края якобы вернулся сам Чингисхан. Люди Чагатая это заблуждение разоблачать не спешили.
Байдур был уже высок ростом, с бледно-желтыми глазами (верный знак принадлежности к роду великого хана), внушающими моментальное повиновение среди тех, кто знал Чингисхана. Направляя свою кобылицу по изломам дороги, Чагатай внимательно наблюдал за сыном. «Другой мир, иная жизнь», — с некоторой печалью размышлял Чагатай. В Байдуровом возрасте он был захвачен междоусобицей со своим старшим братом Джучи, не уступая ему в претензиях стать великим ханом после отца. Воспоминания об этом горьковато-сладкие. Чагатаю навсегда врезался в память миг, когда отец отринул их обоих и сделал наследником Угэдэя.
Весь день неимоверно пекло, но с заходом солнца воздух стал прохладнее, и Чагатай мог расслабиться и в полной мере усладиться окружающими звуками и видами. Его нынешние земельные владения были огромны, еще обширнее просторов родины. Все эти земли завоевал Чингисхан, но дар своего брата Чагатай осмеянию не подвергал. Полнеба охватил закат. Скалы нависали уже ближе, и скачущий впереди Байдур оглянулся, спрашивая глазами, куда следовать дальше.
— К подножию скал, — указал Чагатай. — Я хочу, чтобы ты увидел чудо.
Байдур улыбнулся, а у Чагатая в груди горячо замлело от любви и гордости. А отец, интересно, чувствовал в себе что-нибудь подобное? Чагатай не знал. На секунду он почти пожалел, что рядом теперь нет Джучи и не с кем поделиться, насколько все изменилось, как увеличился мир в сравнении с тем мелким наследством, которое они с братом все никак не могли меж собой поделить. Теперь-то ясно, что горизонтов с лихвой хватало на всех, но мудрость возраста горька и запоздало сожаление о том, что те, с кем ты соперничал, ушли в небытие. Годы юности уже не возвратить и не прожить их заново с большим пониманием. Каким нетерпеливым, подчас глупым он когда-то был! Сколько раз давал себе зарок, что уж со своими-то сыновьями подобных ошибок не допустит… Но им придется отыскивать по жизни свои собственные пути. Чагатаю подумалось еще об одном своем сыне, убитом в ходе набега каких-то полудиких оборванцев. По неудачному стечению обстоятельств, сын оказался вблизи их стойбища. За его смерть эти негодяи потом жестоко поплатились…
Горе нахлынуло, но тут же рассеялось, как мимолетная облачная тень. Смерть присутствовала в жизни Чагатая всегда. И тем не менее он как-то выживал там, где другие — может статься, что и лучше его самого, — гибли. Такой уж он, видно, везучий.
У подножия скал виднелись сотни темных пятен. Из своих прежних поездок Чагатай уяснил, что это пещеры. Некоторые из них естественного происхождения, но в большинстве своем они высечены из камня теми, кто каменному дому на равнине предпочитает прохладные подземные убежища. Разбойники, которых Чагатай сегодня разыскивал, обретались как раз в одной из таких пещер. Некоторые из них довольно глубоки, но, в сущности, дело пустяковое. Скачущий сзади тумен вез с собой достаточно дров, чтобы обложить ими вход в каждую пещеру и выкурить их обитателей наружу, словно диких пчел.
Среди темных, очертаниями напоминающих ногти, входов в пещеры возвышались два перста тени — огромные выбитые в камне ниши. Острые глаза Байдура ухватили их на расстоянии в три гадзара; теперь он взволнованно на них указывал. Чагатай в ответ улыбнулся и пожал плечами, хотя и прекрасно знал, что это такое. Это было одной из причин, по какой он взял сына на эту облаву. Впереди по мере приближения взрастали черные тени. В конце концов Байдур натянул поводья своей кобылицы у подножия наибольшей из этих двух ниш. Измерив взглядом величину силуэта внутри скалы, юноша пораженно замер.
Это было исполинское изваяние, самое крупное из всего когда-либо созданного людьми. В буром камне выбиты складки долгополого одеяния. Одна рука поднята с раскрытой ладонью, другая вытянута, словно что-то предлагая. Собрат этой статуи был лишь немногим меньше. Две гигантские фигуры с неуловимо-загадочными улыбками смотрели на заходящее солнце.
— Кто их сделал? — изумленно спросил Байдур. Он захотел подойти ближе, но его, цокнув языком, остановил Чагатай. Глаза, а также стрелы пещерных жителей весьма остры. Не стоит соблазнять их, тем более своим сыном.
— Это статуи Будды, некоего божества из царства Цзинь, — пояснил он.
— Как? — изумился Байдур. — Но ведь Цзинь отсюда далеко?
Ладони его нетерпеливо смыкались и размыкались; ему явно хотелось подойти и притронуться к этим небывалым фигурам.
— Людские верования, мой сын, не знают границ, — сказал Чагатай. — У нас в Каракоруме, если на то пошло, есть и христиане, и магометане. А собственный советник хана — как раз из поклонников Будды.
— Представить не могу, как их могли сюда переместить, — недоумевал юноша. — Да нет же, они были созданы здесь, просто вокруг них оббили камень!
Чагатай кивнул, довольный быстрым соображением сына. Изваяния были высечены из самих гор, явлены из них тяжелым, кропотливым трудом.
— По рассказам местных жителей, они стоят здесь с незапамятно древних времен; может статься, уже тысячи лет. Там в горах есть еще одна такая, огромная фигура как будто прилегшего человека.
Чагатай ощущал странную гордость, словно он сам был неким образом к этим творениям причастен. Бесхитростная радость сына доставляла ему удовольствие.
— Но для чего ты хотел, чтобы я их увидел? — спросил Байдур. — Я благодарен тебе. Они несравненны, но… зачем ты мне их показываешь?
Чагатай, собираясь с мыслями, погладил мягкие ноздри своей кобылицы.
— Потому что мой отец не верил в то, что будущее можно созидать, — ответил он наконец. — Он говорил, что для человека нет жизненного поприща лучше, чем война с врагами. Трофеи, земли, золото, которые ты до сих пор видел, — все они притекали из этих вроде бы чуждых вер; можно сказать, по случайности. Отец никогда не рассматривал их как что-то, имеющее сугубо свою, обособленную ценность, что они значимы сами по себе. Тем не менее вот оно, Байдур, наглядное тому доказательство. То, что мы созидаем, может длиться и служить памятью другим; может, еще тысячам грядущих поколений.
— Я понимаю, — тихо вымолвил сын.
Чагатай кивнул.
— Сегодня мы выкурим наружу злодеев и разбойников, что обитают в этих пещерах. Я мог бы разбить эти скалы метательными орудиями. Через месяцы и годы я одним своим повелением измельчил бы осколки в мусор, но я решил не делать этого как раз из-за этих статуй. Они напоминают мне: то, что мы делаем, может нас пережить.
Пока садилось солнце, отец с сыном стояли и смотрели, как по лицам гигантских каменных изваяний проходят подвижные тени. За спиной в отдалении покрикивали и посвистывали тысячники и сотники, распоряжаясь возведением ханского хошлона. Разжигались для приготовления вечерней трапезы костры. Жителям пещер отводилась на ожидание ночь. Кто-то из них наверняка попытается в темноте сбежать, но у Чагатая с той стороны уже караулят в засаде воины в чутком ожидании любого, кто на это осмелится.
Когда садились есть, Чагатай молча смотрел, как Байдур скрещивает ноги, берет в правую руку чашку с соленым чаем, а левую машинально кладет на сгиб локтя. Прекрасный юный воин, как раз входит в пору своего расцвета.
Чагатай принял из рук баурчи[40] чай и блюдо с пресными лепешками и ломтями ароматной, щедро сдобренной специями и травами баранины.
— Надеюсь, сын, теперь ты понимаешь, отчего я должен тебя отослать, — проговорил он.
Байдур перестал жевать и поднял глаза.
— Это красивая земля. Зрелая, богатая. Скачи хоть весь день, не объедешь. Но это не то место, где народ и держава могут созидать свою историю. Здесь нет борьбы — так, кое-где конокрады да мелкое отребье, что смеет временами поднимать голову. А будущее, Байдур, ждет нас в походе на запад. И ты должен в него влиться.
Сын не ответил; в сумраке взгляд его темных глаз был непроницаем. Чагатай кивнул, довольный тем, что он не расходует понапрасну слов. Из-под полы дэли отец вынул свернутый свиток.
— Моему брату, хану, я направил письмо с просьбой, чтобы ты присоединился к Субэдэю. Хан свое соизволение дал. Так что возьмешь мой первый тумен как свой собственный, поедешь и научишься от Субэдэя всему, что осилишь. Мы с ним на одной стороне воевали не всегда, но лучшего учителя на свете просто нет. В свое время, через годы, само то, что ты знал орлока, будет стоить в глазах людей многого.
Байдур, склонив голову, кое-как дожевал и сглотнул кусок. До еды ли тут. Ведь это было его самое большое, самое сокровенное желание… И как только отец догадался? Здесь в отцовых владениях он держался лишь из послушания и верности; сердце же его пребывало в великом походе, во многих тысячах гадзаров к северу и западу. От благодарности у юноши защипало в носу и горле.
— Отец, — сипло выдавил он. — Для меня это большая… огромная честь.
Чагатай с хохотком взъерошил ему волосы.
— Так что скачи быстро, сынок. Субэдэй, насколько я его знаю, на месте долго не стоит и ждать никого не будет.
— Я, честно говоря, думал, что ты пошлешь меня в Каракорум, — признался Байдур.
Отец с неожиданной горечью покачал головой:
— Там будущего нет, уж поверь мне. Это стоячее болото, где нет ни движения, ни жизни. Нет, сын. Будущность лежит на западе.
Глава 19
Ветер выл и колдовски шептал на все голоса, как живой; кусал и впивался в легкие при каждом вдохе. Летела одичалая поземка, но тропу было все-таки видно. Субэдэй со своим воинством вел лошадей прямо по замерзшей Москве-реке. Лед был подобен кости, такой же мертвый и мутно-белый в густо-синем сумраке. Сам город лежал как на ладони, на темном фоне проглядывали маковки его соборов и церквей. В сумраке через деревянные ставни в стенах сочился желтоватый свет: тысячи свеч восславляли рождение Христа. Город был в основном заперт — можно сказать, замурован — на зиму: старым и немощным в такие морозы вне жилищ делать нечего.
Монголы, пригнувшись под ветром, упорно шагали цепью. Река, по которой они двигались, шла прямо через центр города. Сейчас она естественным образом представляла собой слабое место: слишком широка для того, чтобы ее охранять или перегородить. Многие из нукеров, проходя под мостом из дерева и камня, задирали вверх головы, оглядывая дугообразные своды пролетов и квадратные колонны опор. С самого моста не было ни окриков, ни возгласов. Городская знать не рассчитывала, что кому-то хватит безумства и дерзости шагать по льду прямо посреди их стольного града.
По реке в Москву вошли только два тумена. Бату с Менгу отдалились на юг, разоряя попутно городки и следя, чтобы никакая сила в пути не могла перехватить монгольские армии. Гуюк с Хачиуном находились, наоборот, на севере, препятствуя возможной помощи, которую урусы могли в спешном порядке послать на выручку московитам. Хотя помощь маловероятна. Тумены, похоже, были единственной силой, изъявляющей готовность передвигаться и воевать в лютые зимние месяцы. Дни стояли синеватые, с ядреным морозным треском. Солнце в сизом от стужи небе проглядывало бледным размытым пятном. Ледяной ветер обжигал лица, сковывал руки и ноги, лишая их силы. И тем не менее люди держались. Многие поверх доспехов надевали также дэли или плащи, кое-кто накручивал на себя косматые звериные шкуры. Кожу промазывали бараньим жиром, заворачивались в коконы из шелка, рядились в тряпье. В обувь закладывали овечью шерсть, но ступни все равно промерзали, да так, что нередко приходилось отнимать пальцы. Губы мороз растрескивал до крови, от холода во рту индевела слюна. Но все же люди жили. Когда с провизией становилось совсем туго, воины надрезали жилы лошадям и припадали к ранкам, наполняя рты жаркой животворящей жидкостью, на которой можно было держаться. Лошади вконец отощали, но они знали, как рытьем копыт добывать из-под снега замерзшую траву, — они ведь тоже выросли в суровых краях.
Субэдэевы разведчики шли впереди основной силы, рискуя на льду своими лошадьми, а еще сильнее рискуя принести назад весть о крупной и слаженной неприятельской силе. В городе стояла какая-то хмельная тишина, нарушаемая лишь ветром да шорохом снеговых ломтей под ногами. Сквозь кристальный морозный воздух издалека доносились песнопения. Языка урусов Субэдэй не понимал, но казалось, что он под стать здешним холодам. Взором багатур обвел окрестность. В вышине отрешенно белела луна. Под ее светом и под дымящейся пылью пороши ледяная дорога была до странности красива. Впрочем, сейчас не до красот. Сейчас цель — сокрушить любого, кто выйдет с оружием навстречу. Только тогда, убедившись, что фланги и тыл в безопасности, можно будет двинуться дальше.
Сам город был невелик. Его храмы стояли над рекой, а вокруг теснились дома священнослужителей и хоромы знати. В лунном свете они сползали к берегу, в путаницу улиц и проулков с домишками поменьше. Все люди здесь питались от реки, что давала им жизнь так же, как сейчас принесет смерть. Голова Субэдэя дернулась, когда где-то в отдалении зашелся криком голос, высокий и ломкий, с безошибочными признаками паники. Их наконец заметили — удивительно лишь, что так нескоро. Голос вопил и вопил, пока так же резко не оборвался: кто-то из разведчиков у берегов использовал крик как ориентир. Снег сейчас окропился багряной кровью, первой за эту ночь. Тем не менее наблюдателя наверняка услышали. Еще недолго, и окрестность, опрокинув тишину, огласит заполошный трезвон колоколов.
В соборе воздух был тяжел от ладана, что белесым шлейфом курился из кадила. Великий князь Ярослав со своей семьей стоял на особом княжьем месте у амвона и, склонив голову, слушал, как с клироса торжественно льются слова молитвы, впервые написанные восемь веков назад:
«Если не был Он плотию, кто возлежал в яслях? И если не Бог Он, кого славили Ангелы, сшедшие с неба?»[41]
Князю было неспокойно. Уют веры, и тот не убирал из сердца сверлящие заботы треклятой мирской жизни. Кто знает, куда эти чертовы монголы ударят в следующий раз? Движутся они с невероятной скоростью, обводя посланные им дружины вокруг пальца, как малых детей. В начале зимы он потерял три тысячи отборных ратников: уехали разведать местоположение монголов, не вступая с ними в бой, а обратно не воротились. Слышно было единственно о кровавых, уже припорошенных снегом следах среди полей. Да что толку.
Князь Ярослав свел вместе ладони и вздохнул, едва не закашлявшись от клуба ладанного дыма.
«Если не был Он плотию, кого крестил Иоанн?» — вопрошал с амвона отец Дмитрий голосом высоким и звучным, звонким эхом разносящимся под церковными сводами.
Народу на службе было полно, и дело не в одном лишь праздновании Рождества. Сколькие здесь небось слышали о волке с алой пастью, что рыщет по заснеженным полям? Собор был островком света и безопасности, хотя холод здесь царил такой, что без шубы службу и не выстоишь. И все равно, куда еще прийти в такую ночь, как не сюда?
«И если не Бог Он, Кому Отец говорил: Сей есть Сын Мой возлюбленный, о Нем же благоволих?»
Святые слова утешали, навеивали образ младенца Христа. В такую ночь думать бы о рождении и воскресении Божием, но в голову отчего-то все больше лезло о распятии, о боли и страданиях в Гефсиманском саду тысячу с лишним лет назад.
К руке князя притронулась теплая ладонь жены, и он понял, что стоит с закрытыми глазами, да еще и покачивается, как какая-нибудь старуха в молельне. Негоже. Надо держать спокойствие, при эдаком-то числе глаз. На него смотрят как на надёжу, а он стоит тут беспомощным, потерянным. Зима монгольские полчища не остановила. Если бы ему доверяли братья, он мог бы выставить в поле силу, способную обратить захватчика вспять, а они все думают, как бы он не урвал лишку власти, и всем его гонцам дают от ворот поворот, а на письма не отвечают. Быть окруженным такими глупцами! Как тут достичь умиротворения, даже в такую ночь.
«Если не был Он плотию, кто зван был на брак в Кане Галилейской? И если не Бог Он, кто превратил воду в вино?»
Голос попа бубнил, своей монотонностью слагаясь в ритм, который можно было назвать утешительным. В ночь господня рождества и псалмы надлежит читать светлые, праздничные. Эх, знать бы, что у монголов на уме… Не думают ли они напасть на его Владимир и на Москву? А может, и до Киева дойдут? Да ну, не может быть. Сколько уж лет минуло с той поры, как они так глубоко врезались в русские леса и степи, сея смерть по своей прихоти, а затем исчезли без следа. Столько потом легенд ходило об этих душегубах. Татары. В прошлый раз они и впрямь нагнали ужаса. Пронеслись вихрем, а затем будто испарились.
И удержу на них нет. Ярослав снова начал размашисто класть кресты и поклоны, молясь всем сердцем, чтобы город его и семью миновало это лихо. Господь, как известно, милостив. А вот монголы…
Где-то вдалеке послышались тонкие, будто призрачные, крики. Князь поднял глаза. Жена в смятении на него смотрела. Затем до слуха донесся топот бегущих ног. Ярослав обернулся: ну что еще там? Неужто воеводы хотя бы на одну ночь не могут оставить его в покое, дать ему утешиться в церковных стенах? А там снаружи уже неслись, и не сюда, внутрь, а к лестнице, что ведет на колокольню. Желудок Ярославу внезапно скрутило от ужаса. Нет, только не сегодня. Не в эту ночь.
Над головой набатно ударил колокол. Половина молящихся уставилась наверх, словно могла видеть через деревянные стропила. К Ярославу с тревогой в глазах пробирался отец Дмитрий. Не дожидаясь, пока он подойдет, князь нагнулся и зашептал на ухо жене:
— Сейчас берешь детей и на санях к гриднице, да побыстрей. Разыщешь Константина, он там, с моими конями. Мчите из города прочь. Я нагоню, когда получится.
Княгиня побелела от безмолвного ужаса, но тут же не мешкая заторопила к выходу своих дочек и сыновей, как мать-гусыня — сонных гусят. Князь Ярослав уже покидал свое место у амвона, решительно направляясь к выходу. Все взоры были устремлены на него, когда отец Дмитрий, нагнав, осмелился прикоснуться к рукаву его шубы.
— Это что, набег? — допытывался он свистящим шепотом. — Неужто татаре? Удержится ли город?
Князь Ярослав остановился настолько резко, что отец Дмитрий в него врезался. В иную какую ночь он бы этого попа велел высечь, чтобы в другой раз не лез под руку с расспросами. Но лгать при новорожденном Христе было как-то неловко. И он сказал попу начистоту:
— Если пойдут на приступ, удержать я их не смогу. Ты давай, отче, смотри за своей паствой. А я сейчас должен спасать свою семью.
Отец Дмитрий застыл с открытым от страха ртом — вид такой, будто схлопотал оплеуху. А над головами все гудел колокол, отчаянно взывая через город и снежные просторы.
Уже полубегом спускаясь с соборного крыльца (сапоги на обледенелой земле немилосердно скользили), на расстоянии Ярослав расслышал крикотню. Княжеские ковровые сани уже тронулись — черным лебедем в фиолетовой темени, которую звонко простегивал кнут возчика. Напоследок донесся высокий голосок сынишки: как это могут только дети, опасности он не осознавал.
Опять закрутила поземка, и князь, несмотря на шубу, знобко задрожал, сдерживая сумятицу мыслей. Уже несколько месяцев кряду он слышал о зверствах, которые творят монголы. От той же Рязани остались лишь дымящиеся обломки, а на улицах драло трупы дикое зверье. Он туда и сам наведался буквально с несколькими дружинниками, из которых двое от увиденного разблевались в снег. Воины они закаленные, привычные к смертям, но то, с чем они столкнулись, не походило ни на что. Эти нелюди не имели никакого понятия о чести, а города разрушали исключительно с тем, чтобы сокрушить волю противника. Князь подошел к фыркающему на морозе коню своего телохранителя — вороному норовистому жеребцу.
— Слазь. До гридницы доберешься пешком.
— Как повелишь, — повиновался ратник, перебрасывая ногу через седло и спрыгивая на снег.
Скинув с плеч шубу, князь вскочил в еще теплое седло и, не глядя на приветственно поднявшего руку ратника, дал взвившемуся коню шпоры, на ходу его разворачивая. Копыта застучали по льдистой, гладкой, как камень, дороге. Скакать галопом опасно — можно ненароком загубить Жеребца и убиться самому. Где-то в темноте послышались крики, а затем раздался один-единственный удар стали о сталь — хлесткий и особенно звонкий в морозном ночном воздухе. Бог знает, кто и где сцепился.
Спящий город вокруг быстро пробуждался. В окнах замелькали где лучины, где светильники; жители высовывались наружу и перекрикивались: что стряслось? Никто ничего толком не знал. Несколько раз на пути князя люди, пытаясь увернуться от скачущего коня и его седока, поскальзывались и, охая, летели в снег.
Княжеский двор с гридницей, где располагалась дружина, был не так чтобы далеко. Впереди себя Ярослав рассчитывал завидеть сани с семьей. Под весом саней и их седоков возница мог разогнать лошадей до вполне приличной скорости. По дороге Ярослав вполголоса молился заступнице, упрашивая ее позаботиться о его детишках. Против кровожадных волков, явившихся из снежных полей, город он удержать не мог. Оставалось единственно спасаться бегством. Себе князь внушал, что это своевременная военная хитрость, но при этом лицо горело от стыда даже на холоде.
На многоголосую сумятицу сзади он внимания не обращал. Понятно, уцелеют немногие, особенно с учетом того, что супостат нагрянул среди зимы. Кто же мог предугадать… Свое главное войско Ярослав собрал под Киевом в расчете подготовить его к весне. Сейчас полки сидели в зимнем лагере за мощным деревянным палисадом, в полтысячи верст к юго-западу. В Москве у него всего пара тысяч человек, причем войско отнюдь не отборное. Многие до этого были ранены и сейчас зимовали в сравнительном уюте города, а не в лагерях средь чиста поля, где к тому же постоянно гуляют какие-нибудь пагубные хвори, от которых человек исходит нутром. Что ж, чему быть, того не миновать. Сражаться им придется — во всяком случае, для того, чтобы дать князю время благополучно отдалиться. Надежда лишь на то, что монгольское войско перекрыло из Москвы еще не все дороги. Одна из них должна быть все еще открыта, для его семьи.
Когда Ярослав въехал на деревянный мост над замерзшей Москвой-рекой, луна сквозь взвихрения поземки мертвенно озарила окрестность. Под звонкий цокот копыт по деревянному настилу князь глянул вниз и замер в седле: его взгляду открылась белая подо льдом река — точнее, не белая, а черная от бесконечной волны лошадей и людей, которые растекались по берегам, словно пролитая кровь, тоже черная в ночи. Слышались сдавленные крики: близ реки неприятель уже врывался в дома. Князь Ярослав опустил голову и поскакал быстрее, пододвинув ближе к бедру свой меч с серебряной насечкой. В ужасе он смотрел, как на деревянные перила моста вскарабкиваются темные фигуры — две… нет, уже четыре. Видимо, они расслышали стук копыт. Как раз когда князь их заметил, мимо его лица прожужжало что-то неуловимо быстрое (он даже не успел отшатнуться). В надежде, что конь все же вороной, а значит, в ночи не такой заметный, князь снова дал шпоры, теперь уже не заботясь о сохранности жеребца. Один из тех четверых навис по ходу с правого бока, и Ярослав пнул его острым носком сапога так, что хрупнуло в колене. Человек молча отлетел с пробитой грудной клеткой. Роковой перешеек князь благополучно проскочил. Мост закончился, и впереди открылась белая дорога.
Конь под Ярославом содрогнулся: в него вонзилась стрела. Животное заржало от боли, с каждым шагом всхрапывая все сильней. Галоп замедлился. Ярослав наддавал коню по бокам коленями, подавшись при этом вперед и выжимая из последнего рывка все возможное. Руками, привычными к поводьям с малолетства, он буквально чувствовал, как жизнь из жеребца на скаку уходит, хотя тот все еще пытался рваться вперед, гонимый слепым страхом и своим долгом. У поворота мост скрылся за спиной, но большое сердце животного уже не выдерживало. В какой-то момент жеребец со всего маха рухнул на подогнувшихся передних ногах. Ярослав кувыркнулся вперед, изо всех сил пытаясь смягчить удар: несмотря на слой снега, он получился как о железо. Какое-то время князь лежал наполовину оглушенный, тщетно понукая себя встать: ведь сзади наверняка спешит погоня. С кружащейся головой, беспомощный, он шатко поднялся на ноги, морщась от боли в предательски подгибающемся колене. Кричать нельзя: за углом уже возбужденно перекликались чужие гортанные голоса.
Князь захромал прочь, скорее из безотчетного упрямства, чем с четкой целью. Колено горело, а когда он нагнулся к нему прикоснуться, то закусил губу, иначе бы вырвался крик боли. Уже вспухает, проклятое. Далеко ли еще до гридницы? Хождение было сущей мукой — хотя теперь уже не хождение, а ковыляние. В глазах стыли непрошеные слезы. Но идти надо, и Ярослав брел, кренясь и налегая на здоровую ногу всем своим весом, превозмогая шаг за шагом. Колено рвало так, что впору окочуриться в снегу. Сколько же еще терпеть эту муку? Князь дотянул до следующего угла и тут услышал, что голоса позади сделались громче. Супостаты нашли коня.
На улицах разрушенной Рязани князь видел сожженных мертвецов. Он заставил себя идти быстрее, но сделал лишь несколько шагов, и нога подкосилась, как чужая. Падение вышло жестким. К тому же князь прикусил язык — рот наполнился солоноватой кровью.
Все еще квелый и оглушенный, он обернулся и сплюнул. Встать на колени, поесть снега и отдышаться князь не мог. Прикоснуться к колену — тем более. Вместо этого он припал к какому-то тыну и стал вдоль него пробираться при помощи рук. В любой момент сзади могли нагрянуть звери-монголы, чующие, должно быть, запах крови. Ярослав повернул туда голову: бежать все равно не удастся.
Из глубокой тени возле дома он видел стайку монголов, ведущих своих лошадей в поводу. Четверо, идут по следу. От досады впору застонать. По снегу все так же неслись волокнистые тени поземки, но следы на нем будут видны еще с час, если не дольше. Самого князя преследователи пока не углядели, ну да это теперь сумеет и ребенок: иди по стежке, не ошибешься. Князь в отчаянии огляделся, ища какую-нибудь щель, где можно угнездиться. А его-то дружинники небось все еще почивают у себя в гриднице. Семья, должно быть, уже в дороге, мчится на юго-запад к Киеву. Константин свое дело знает. Этот суровый седой вояка наверняка отрядил с ними сотню лучших конников, да еще и коней про запас.
Неизвестно, встанут ли на бой остальные, или попросту истают в темноте, бросив горожан на произвол судьбы. В воздухе припахивало дымом, но князю сейчас было не до этого: он не сводил глаз с охотящихся за ним людей. Он-то сгоряча решил, что отошел изрядно, но они, гляди-ка, отстоят от него всего на каких-то полсотни шагов и уже тычут пальцами в его направлении.
По дороге со стороны моста на рысях прискакал всадник. Видно было, как при виде него хищно пригнувшиеся фигуры застыли и выпрямились — вроде как собачья свора перед вожаком. Всадник что-то строго им крикнул, и трое из четверых тотчас махнули в седла и поскакали к мосту. Последний, однако, все еще пялился в тень, явно различая притаившегося там князя. Ярослав затаил дыхание так, что в голове поплыло. Наконец и последний с мрачным кивком влез на лошадь, а прежде чем отъехать, смачно плюнул.
Князь, переводя дух, смотрел им вслед. Даже не верилось, что он остался жив. Одновременно он сделал для себя вывод: оказывается, монголы — это не какое-то там дикое полчище. У них, оказывается, есть дисциплина, подчинение и строгий порядок действий. Кто-то выше рангом приказал им занять и удерживать мост. Погоня ненадолго их отвлекла, но один из войска это заметил и поворотил преследователей назад. Таким образом князь уцелел, но теперь ему предстояло встретиться с ними в поле, и грядущие задачи становились не в пример сложней.
При попытке двинуться боль стрельнула так, что Ярослав вполголоса упомянул имя божье всуе, причем некрасиво, богохульно. Судя по всему, это улица ткачей. Значит, гридница уже недалеко. Оставалось лишь молиться, чтобы из молодцов там кто-то его еще ждал.
Субэдэй стоял один в каменной башне, с высоты озирая замерзший город. Чтобы пробраться к окошку, он был вынужден протиснуться мимо массивного медного колокола, темно-зеленого от почтенного возраста. А вот и город. Кое-где над ним вполнеба разметалось мутное зарево. Местами огонь был веселым: задорно, с подмигом поблескивали его рыжие бойкие языки. Субэдэй постучал костяшками пальцев по бронзовому литью колокола. Гудит глубоко, словно обиженный: век здесь вишу, а такого зрелища не видывал.
Место для обзора оказалось на редкость удачным. В отсветах дальнего пламени уже видно было, к чему привел внезапный бросок по ледяной дороге. Внизу распоясывались хмельные от победы нукеры. Слышался хохот, с которым они срывали со стен парчовые ткани и со звоном швыряли на каменные плиты пола невообразимо древние чаши и кубки. Наряду с хохотом там раздавались и вопли.
Сопротивление было незначительным. Всех здешних воинов нукеры, рассыпавшись по улицам, быстро посекли. Вообще захват города, любого, — дело достаточно кровавое. Никакого жалованья золотом или серебром монголы от Субэдэя и темников не получали. Город просто отдавался им на разграбление: бери что хочешь, угоняй в рабство кого хочешь. Оттого воины поглядывали на всякий город голодными волками, набирались нужной лютости, а когда врывались, то командиры держались от любителей поживы в сторонке.
Тут уж минганам удержу не было. Их право — гоняться по улицам за женщинами, рубить мужчин, буянить во хмелю от вина и насилия. Сказать по правде, столь резкое падение нравов среди воинов орлока уязвляло. Как главный военачальник, он всегда держал несколько минганов трезвыми: вдруг враг опомнится и ударит встречно, или к нему поутру неожиданно подойдет подкрепление. А потому тумены заранее бросали жребий на тех невезучих, кому придется всю ночь, дрожа на непогоде, топтаться в строю, тоскливо слушая ор и вопли развеселого кутежа, изнемогая от желания к нему присоединиться.
Субэдэй раздраженно поджал губы. Город горит — и пускай горит, здесь возражений нет. Участь горожан орлока ни в коей мере не занимала: это же не его соплеменники. И тем не менее было в этом что-то… зряшное, недостойное. Оно уязвляло его чувство порядка. В самом деле: не успели пересечь городскую черту, как уже пьют и грабят. Случайная мысль о том, как бы отреагировали тумены, предложи он им вместо грабежа помесячное жалованье деньгами и солью, вызвала у багатура усталую ухмылку. Чингисхан как-то сказал ему, что никогда не отдаст приказа, которому воины бы не подчинились. Он никогда не допускал, чтобы они прозревали границы его власти. Правда в том, что его они бы послушались и отошли от города. Побросали бы всё; трезвые или пьяные, но вышли б за стены и построились в боевой порядок. Во всяком случае, один раз. Один, но вряд ли более.
Откуда-то снизу до Субэдэя донесся развязный пьяный смех, а еще — задышливое женское всхлипыванье. Все это явно близилось к тому месту, где он стоял. Багатур досадливо вздохнул. Вскоре на звоннице показались двое нукеров. С собой они волокли молодую женщину, явно в намерении с ней уединиться. Первый, ввалившись и завидев возле окна звонницы орлока, застыл на месте. Нукер был сильно пьян, но взгляд багатура имел свойство пронизывать любую хмарь. Пойманный врасплох, горе-насильник попытался поклониться, но запнулся о ступеньку. Его товарищ сзади загоготал и весело выругался.
— Мир вам, орлок, мы уходим, — заплетающимся языком пролепетал нукер.
Его товарищ чутко смолк. Возню продолжала лишь женщина.
Субэдэй обратил на нее свой взгляд и нахмурился. Одежда на ней добротная, даже богатая. Быть может, это дочь какого-нибудь знатного семейства, где всех, возможно, уже перебили. Ее русые волосы перехватывал серебряный обруч, но пряди из-под него частично выбились и болтались пушистыми лохмами в такт движениям, которыми она пыталась вырваться из хватки своих пленителей. На Субэдэя женщина смотрела с неприкрытым ужасом. Первым намерением багатура было отвернуться: пускай эти бражники проваливают и делают с ней все что захотят. Но сами воины были не настолько пьяны, чтобы осмелиться уйти без его разрешения. У Субэдэя сыновей в живых не осталось, а дочерей не было вовсе.
— Оставьте ее, — скомандовал он нукерам, сам дивясь собственным словам. Неужели это произнес он, ханский военачальник, орлок с ледяным сердцем, разжалобить которое не под силу никому? Чужие слабости он понимал, но не разделял их. А этот собор ему, признаться, чем-то приглянулся — может, своими высокими стрельчатыми сводами. Себе багатур для оправдания внушил, что его чувства затронули именно эти детали, а не животный страх молодой славянки.
Воины тут же ее выпустили и ринулись вниз по лестнице, радуясь, что ушли от наказания, а то и кое-чего похуже. Когда смолк торопливый перестук их шагов, Субэдэй обернулся и вновь оглядел город. Москва теперь горела ярче и дружнее под небом, распухшим и красным от огня. К утру пламя превратится в пепел, а камни сделаются столь жарки, что сложенные из них стены треснут и полопаются.
У себя за спиной багатур расслышал всхлип и негромкий шорох: женщина осела по стене.
— Ты меня понимаешь? — поворачиваясь, спросил он на цзиньском.
Славянка смотрела непонимающе, и багатур вздохнул. Русский язык не походил ни на один из языков, на которых он, так или иначе, мог изъясняться. Кое-какие фразы Субэдэй разучил, но явно не те, чтобы дать ей понять: она в безопасности. А между тем она по-детски пристально продолжала на него глядеть (интересно, как в таком положении чувствует себя отец перед дочерью). Девушка понимала, что обратный путь вниз по лестнице ей заказан. По церкви и прилегающим улицам бродят лихие люди — буйные, кровавые, пьяные. Далеко ей не уйти. Уж лучше оставаться на звоннице: здесь хотя бы спокойнее. Когда несчастная, подтянув к груди колени, тихо и горько заплакала, Субэдэй тягостно вздохнул.
— А ну успокойся, — бросил он, вспыхивая внезапной гневливостью оттого, что из-за нее сходят на нет его драгоценные минуты умиротворения. Он обратил внимание, что обуви на женщине нет: то ли потеряла, то ли сняли. Ее босые ступни были исцарапаны.
От тона Субэдэя она умолкла, а он какое-то время смотрел на нее, пока она сама не подняла на него глаза. Тогда он протянул раскрытые ладони, показывая, что не вооружен.
— Мень-я зо-вут Тсобу-дай, — медленно, по слогам выговорил он, указывая себе на грудь. Ее имени он спросить не мог, поскольку не знал, как.
После паузы терпеливого ожидания свою скованность женщина частично утратила.
— Анна, — произнесла она, а затем последовал поток слов, Субэдэю совершенно непонятных. Свой словарный запас русского языка он уже исчерпал и продолжил на своем.
— Оставайся здесь, — сказал он, жестом обводя звонницу. — Здесь ты в безопасности. А я теперь пойду.
Багатур двинулся мимо нее. Вначале Анна испуганно вздрогнула и отпрянула, а когда поняла, что он собирается уйти по ступеням вниз, прочь, то испуганно вскрикнула и, округлив глаза, что-то жарко залопотала.
Субэдэй подавленно вздохнул.
— Ладно, ладно. Я остаюсь. Тсобудай остацца. Но только до восхода солнца, ты меня поняла? Потом я уйду. И воины уйдут со мной. А ты тогда отыщешь свою семью.
Увидев, как он поворачивает обратно к окну, Анна решительно полезла в глубь звонницы и, по-детски шмыгнув носом, уселась у багатура в ногах.
— Чингисхан, — сказал Субэдэй. — Слышала это имя?
Глаза женщины расширились, она кивнула. Губы багатура скривила горькая ухмылка.
— Еще бы. О нем будут говорить еще тысячи лет, Анна. Даже больше. А вот про Субэдэя нет. Его и не вспомнят — человека, что одерживал для него победы, служил ему верой и правдой. Имя Субэдэя — лишь дым на ветру.
Анна не понимала, но голос воина звучал утешительно, и она, подтянув ступни к груди, свернулась у его ног калачиком.
— Теперь его нет, девочка. Ушел, стал тенгри. А вот я оставлен искупать свои грехи. У вас, христиан, кажется, принято думать так.
Женщина смотрела все так же непонимающе, и ее непонимание заставило багатура выговорить слова, давно лежавшие на дне души.
— Жизнь моя мне более не принадлежит, — тихо сказал он ей. — И слово мое не имеет цены. Но долг остается, Анна, покуда есть дыхание. Таков мой удел.
Было заметно, что на холодном воздухе она дрожит. Тогда, со вздохом сняв с себя подбитый мехом плащ, багатур набросил его на нее и укутал так, что осталось одно лицо. Без теплой ткани на плечах Субэдэя вскоре начал покалывать морозец, но это неудобство его нисколько не тяготило, скорее наоборот. Дух его пребывал в смятении, сердце снедала печаль. Положив руки на каменный подоконник, багатур ждал рассвета.
Глава 20
При виде Сорхахтани Яо Шу ярился, но делал это молча. Воздух во дворце, и тот теперь был не таким, как прежде: он тонко благоухал ее ароматом. Свое новое положение при дворе Сорхахтани носила как выходной наряд, упиваясь количеством приставленных к ней слуг. Через Угэдэя ей достались все звания ее мужа. Одним ловким ходом она стала распоряжаться сердцевиной монгольских степей — землями, где родился и вырос сам Чингисхан. Сама собой напрашивалась недоуменная мысль: а прозревал ли хан все эти последствия, когда договаривался с Тулуем накануне его кончины?
Другая бы на месте вдовы использовала упавшие ей с неба полномочия потихоньку, неброско готовя земли и звания для передачи сыновьям. Угэдэй, разумеется, рассчитывал именно на это. Но Сорхахтани была, как видно, не из тех и стремилась к большему, гораздо большему. Одним только нынешним утром Яо Шу оказался вынужден поставить свою подпись и печать на указе о выделении ей из ханской казны денежных средств. На бумагах стояло личное клеймо Тулуя, и Яо Шу как советник обязан был принять этот указ к исполнению. Под его кисло-скорбным взглядом целые груды золота и серебра упаковали в деревянные лари и передали тургаудам Сорхахтани. Оставалось лишь гадать, на что она пустит драгоценный металл, которого хватало на строительство хоть дворца, хоть поселения, хоть даже мощеной дороги посреди пустыни.
Сидя сейчас перед Сорхахтани, Яо Шу беспрестанно прокручивал в уме буддистскую мантру, стараясь привнести в свои мысли покой. Аудиенцию эта женщина ему устроила как высшая по положению, прекрасно осознавая, что подобное обращение коробит ханского сановника. От него не укрылось, что за чаем им суетливо прислуживали слуги самого Угэдэя. Безусловно, Сорхахтани намеренно выбрала тех из них, которых Яо Шу знал лично, и все для того, чтобы продемонстрировать ему свою власть.
Принимая в руку пиалу, Яо Шу хранил молчание. Чай он пригубил, подмечая про себя качество использованного при заваривании цзиньского листа. Вероятно, из личного снабжения хана — невероятно дорогой, доставленный с плантаций Гуанчжоу. Ставя пиалу, советник хмуро подумал: «Надо же, всего за несколько месяцев эта женщина сделала себя для хана незаменимой». Ее энергия потрясает, но еще больше впечатляет то, как искусно она угадывает хановы нужды и желания. Особо уязвляет, что вот он, давний ханский советник, чтит все отдаваемые ему приказы и выполняет их скрупулезно, не нарушает покой и уединение повелителя, служит ему верой и правдой, ничего против него не замышлял, — и вдруг р-раз! Эта особа с шумом врывается во дворец и в одночасье присваивает себе полномочия и власть над слугами, да так, будто имеет на них право с рождения. Помнится, не прошло и дня, как она проветрила и обставила себе покои рядом с покоями Угэдэя. Слуги восприняли это как должное, поскольку действовала она якобы с подачи хана. И хотя, по подозрению Яо Шу, хан воздал ей за гибель мужа стократ — пора бы и честь знать, — Сорхахтани все равно влезла, прямо-таки впилась и въелась в придворную жизнь, как клещ под кожу. Сейчас он внимательно следил за тем, как она прихлебывает свой чай. Его цепкие глаза исправно подмечали, что одеяние на ней драгоценного зеленого шелка, волосы уложены и закреплены серебряными брошами, а лицо припудрено так густо, что кажется фарфоровым, такое же прохладное и совершенное. Выглядеть и держаться она старалась как цзиньская дама изысканных кровей, и только на его взгляд отвечала со спокойной прямотой своих истинных сородичей. Взгляд ее сам по себе был Яо Шу вызовом, и он как мог старался на него не реагировать.
— Ну что, советник, свеж ли чай? — с вычурной любезностью спросила женщина.
Он учтиво склонил голову:
— Благодарю, чай очень хорош. Только я хотел бы спросить…
— Удобно ль вам? Может, приказать слугам принести валик для спины?
Прежде чем ответить, Яо Шу потер мочку уха.
— Валиков не нужно, любезная Сорхахтани. А нужно, пожалуй, разъяснение указов, что были доставлены прошлым вечером в мои покои.
— Указов, советник? Я так полагаю, подобные вещи решаются между вами и ханом, разве нет? Понятно, что это не моего ума дело.
Подведенные тушью глаза собеседницы были простодушно распахнуты, и Яо Шу скрыл свое раздражение за тем, что велел ближнему слуге подлить в пиалу чаю. Он прихлебнул ароматную, слегка вяжущую жидкость и лишь после этого предпринял следующую попытку:
— Насколько вам, любезная Сорхахтани, должно быть известно, хановы тургауды не позволяют мне с ним не только разговаривать, но даже видеться.
Признание, что и говорить, унизительное, и Яо Шу, произнося его, зарделся, одновременно недоумевая, как ей удалось с такой гладкостью встрять между Угэдэем и остальным миром. Все вокруг хана почитали его желания. Сорхахтани же их игнорировала, с Угэдэем обращаясь как с неполноценным или с неразумным дитятей. По дворцу шел слушок, что она печется над ним, как наседка над цыпленком, а он вместо того, чтобы вспылить, находит даже облегчение в том, что его так откровенно опекают. Надежда была, пожалуй, лишь на быструю поправку хана, чтобы он поскорее выдворил эту лисицу из дворца и взялся править в полную силу.
— Если желаете, советник, я могу задать хану вопрос о тех указах, которые вам, как вы изволили сказать, были посланы. Но надо учитывать, что хан сейчас нездоров телесно и духовно. И ответа от него нельзя требовать до тех пор, пока он снова не окрепнет.
— Я это понимаю, любезная Сорхахтани, — кивнул Яо Шу (от нее не укрылось, как у него игранули желваки). — Тем не менее, мне кажется, налицо какое-то недоразумение. Я не думаю, что хан желает, чтобы я оставил Каракорум ради каких-то никчемных сборов податей в северных Цзиньских городках. Ведь все это чревато моим многомесячным здесь отсутствием.
— Но ведь таковы распоряжения, — смиренно пожала плечами женщина. — Что нам остается, Яо Шу, кроме как их выполнять?
Подозрения советника крепли, хотя он все еще поражался, как эта женщина могла стоять у истоков приказания услать его с глаз долой. Тем более крепла в нем решимость остаться и оспорить ее опеку над ханом в его ослабленном состоянии.
— Я, пожалуй, пошлю туда своего подручного. А сам я нужен здесь, в Каракоруме.
Сорхахтани изящно нахмурилась:
— Вы идете на большой риск, советник. При нынешнем состоянии хана гневить его своим ослушанием крайне непредусмотрительно.
— У меня ведь есть и другая работа: доставить жену хана из летнего дворца, где она чахнет все эти долгие месяцы.
Теперь испытывать неудобство настал уже черед Сорхахтани.
— Дорегене он не вызывал, — заметила она.
— Вообще-то она ему не слуга, — деликатно напомнил Яо Шу. — И ваша опека над мужем очень живо ее заинтересовала. Когда супруга хана заслышала о ваших столь близких отношениях, мне пришло сообщение, что она очень хочет возвратиться и лично вас отблагодарить.
Смотрящие в упор глаза Сорхахтани были холодны, а наносная манерность едва прикрывала взаимную неприязнь собеседников.
— Вы разговаривали с Дорегене?
— Письмом, разумеется. Она, мне кажется, прибывает уже со дня на день. — В минуту вдохновения Яо Шу не гнушался слегка приукрасить правду в свою пользу (что поделать, такова игра). — И она просила, чтобы к ее приезду во дворце находился я, дабы принять ее и поведать последние городские новости. Теперь вы видите, почему отъехать в это столь ответственное время я никак не могу.
Сорхахтани чуть наклонила голову, принимая его доводы.
— Вы весьма… усердны в исполнении своего служебного долга, советник, — сказала она. — Для приема жены хана в самом деле многое предстоит сделать. Я же должна поблагодарить вас за то, что вы вовремя поставили меня в известность.
Высоко на лбу у женщины начался нервный тик, верный признак большого внутреннего напряжения. Яо Шу наблюдал за этим с удовольствием, зная, что Сорхахтани его взгляд улавливает. Ну что, надо бы еще добавить жару…
— Ну а от себя я бы также хотел обсудить разрешение Угэдэя, которое он дал своему племяннику на участие в походе с Субэдэем.
— Что? — переспросила Сорхахтани, отвлекаясь от своих раздумий. — Менгу не будет сторонним наблюдателем будущего, советник. Он будет его участником, и окажет в этом посильную помощь. Да, мой сын действительно вместе с орлоком участвует в покорении западных земель. Или, по-вашему, всю славу в расширении наших границ должен приписать себе один лишь Субэдэй?
— Прошу прощения, любезная Сорхахтани. Я не имел в виду вашего сына. Я имел в виду Байдура, сына Чагатая. Он тоже направляется сейчас по следам Субэдэя. Ой. Я-то думал, вы знаете…
Говоря это, советник едва сдержал улыбку. Несмотря на все свои связи в городе, эта женщина не обладала такой разветвленной, тянущейся во все стороны на тысячи гадзаров сетью шпионов и лазутчиков, как у него, во всяком случае пока. На глазах цзиньца она совладала со своим удивлением и уняла свои чувства — черта впечатляющая, особенно при такой красоте. Беспечный облик — прекрасная маскировка для отточенного ума.
Яо Шу участливо склонился вперед, чтобы слугам вокруг было не так-то просто его подслушать:
— Если вы в самом деле радеете о будущности, меня удивляет, как вы проглядели Байдура, думающего примкнуть к великому походу на запад. А ведь его отец, между прочим, следующий по очередности на место хана.
— После Угэдэева сына Гуюка, — волчицей ощерилась Сорхахтани.
Яо Шу кивнул:
— Может быть. Все бы хорошо, да только не так много лет назад эти коридоры, помнится, уже видели толпы вооруженных людей, и по весьма схожему событию. Не приведи судьба, чтобы это случилось вновь. А ведь наши тайджи собираются сейчас вместе, и все как один под крылом Субэдэя. Не тесновато ли им? Если вы замышляете, чтобы ваши сыновья доросли когда-нибудь до ханской власти, вам надо иметь в виду, что ставки здесь чрезвычайно высоки. У Гуюка, Бату и Байдура основания на нее такие же прочные, как и у вас. Вам так не кажется?
Сорхахтани воззрилась на советника так, словно он поднял на нее руку. А он улыбнулся и встал, первым подводя черту под разговором:
— Ну что, оставляю вас с вашим чаем и сластями, любезная Сорхахтани. Вижу, вся эта роскошь у вас преходяща, но наслаждайтесь ею, пока есть такая возможность.
Оставляя ее сидящей в задумчивости, Яо Шу пообещал себе, что непременно будет лицезреть явление хановой жены в Каракорум. В таком удовольствии он себе ни в коем случае не откажет, после стольких-то месяцев напряжения.
Ратники, дрожа от холода, топтались в тени тесовых ворот. Как и частокол вокруг, ворота были сделаны из древних черных бревен, скрепленных меж собой хрупкими от мороза вервями. На частоколе дежурили люди, ежедневным заданием которых было обходить заграждение снаружи по карнизу и осматривать крепления, что они и делали, осторожно ступая по крохотной, в ладонь шириной дорожке и закоченевшими на морозе руками проверяя каждую задубелую веревку. На это уходила изрядная часть дня: частокол окружал территорию, по площади равную скорее небольшому поселению, чем лагерю, где внутри теснилась не одна тысяча людей.
Двор перед воротами, по мысли Павлятко, был для стояния местом хорошим, безопасным. Здесь он оказался потому, что накануне ночью подошел в числе последних. А ратники, что сейчас топали для сугрева ногами, дышали в ладони и усовывали руки себе под мышки, ощущали высокую тень заостренных столбов как защиту. О моменте, когда тяжелые ворота поднимут своей силой натужно сопящие быки и рать выйдет к алчущим крови волкам, они старались не думать.
От тех, кто стоял у самых ворот, Павлятко держался на расстоянии. Он то и дело нервно ощупывал меч, все пытался лишний раз его вынуть и поглядеть. Дед говорил, что крайне важно за клинком все время следить, натачивать его. А вот как быть, если выданный клинок старше тебя самого, да еще весь в зазубринах и царапинах, он не сказал. А зазубрин на этом клинке ох как много. Павлятко видел, как кое-кто из настоящих ратников шлифует свои мечи точилом, но попросить у них взаймы ему не хватало смелости. Они не походили на людей, привыкших что-то одалживать, тем более щуплому пареньку вроде него. Великого князя Павлятко покамест не видел, хотя привставал на цыпочки и как мог вытягивал шею. Будет о чем рассказать деду по возвращении домой. Тот же дедушка, например, до сих пор помнил Краков и, приняв чарку-другую, бахвалился, что видел-де там по молодости их короля, — хотя, может, и привирает.
Павлятке нравились вольнонаемные ратные люди, услуги которых князь купил не иначе как за уйму золота. Где-то в глубине души у Павлятки крылась надежда, что среди них может быть и его отец. Он ведь замечал в глазах деда печаль, когда тот рассказывал о храбром молодце, подавшемся в вольные рубаки. Да и мать, он видел, иной раз втихомолку плакала, когда думала, что ее никто не слышит. Возможно, отец их просто бросил — так делали многие, когда зимы становились чересчур суровы. Отец всегда был бродягой. Из Кракова они уехали в поисках лучшей доли и земли, которой собирались обзавестись, но оказалось, что пахотным трудом сыт не будешь, а будешь, наоборот, жить впроголодь, и сама жизнь будет считай что беспросветной. К тому же доля земледельца-московита на поверку оказалась еще незавидней доли земледельца польского или литовского. Получается, от чего ушли, к тому и прикатились, если не хуже.
Работный люд в Киев и Москву влекло всегда. Перед отъездом с насиженных мест люди обещали, что будут через нарочных слать своим семьям деньги, а то и, заработав, приедут обратно сами, но и первое, и тем более второе редко когда сбывалось. Павлятко покачал головой. Он все же не дитя малое, чтобы ушат лжи надеяться подсластить щепотью правды. У него в руках меч, и за князя он будет сражаться возле тех свирепых, матерых всадников с озорной лихостью в глазах. Паренек улыбнулся, подбадривая сам себя. Среди них он все же будет высматривать лицо отца, каким он его помнил: усталое, в морщинах от тяжкого труда, с коротко остриженными, чтобы не завшиветь, волосами. Может, Павлятко его и в самом деле узнает, даже спустя все эти годы. Вольнонаемные ратники находились где-то снаружи за частоколом, их кони барахтались по брюхо в снегу.
В туманной стуже взошло солнце; внутри двора истоптанный людьми и конями снег превратился в наледь. Павлятко зябко потер ладони и громко ругнулся, когда его кто-то пихнул в спину. Сквернословить ему нравилось. Народ вокруг бранился такими затейливыми словесами, что иной раз диву приходилось даваться, вот и Павлятко старался не отставать — и сейчас рыкнул на своего невидимого обидчика. Но им оказался всего-навсего мальчишка-разносчик, спешащий к княжьей рати с мясными пирожками. Пока малолетний разносчик бежал мимо, Павлятко с кошачьим проворством ухватил с лотка два исходящих паром пирожка. Его обругал теперь уже разносчик, но Павлятке было все нипочем: он сейчас, пока никто не заметил, запихивал один жаркий пирожок в рот, а второй прятал. Вкус был несравненный, и жаркий мясно-луковый сок, холодея, стекал по подбородку и затекал под кольчужку, полученную этим утром. Натягивая ее, Павлятко почувствовал себя мужчиной: вес-то как на воине. Первоначально он думал, что будет боязно, но ведь внутри частокола тысячи ратников, да еще конные рубаки снаружи — чего тут бояться. Ратники вроде как и не страшились, просто многие лица были строги и спокойны. С теми из них, кто носил бороду или длинные висячие усы, Павлятко не заговаривал: к чему искать лиха. Он тайком и сам пытался отрастить себе на лице что-нибудь подобное, да пока безуспешно. Павлятко пристыженно вспомнил об отцовой бритве, что дома в амбаре. Примерно с месяц он вечерами исправно скреб ею по щекам. Ребята в селе говорили, что от нее быстрее начинает расти борода, но пока она едва проклюнулись — и то подай сюда.
Где-то в отдалении протрубили рога, и пошло шевеление, начали выкрикиваться приказы. Проглотить второй пирожок возможности не было, и Павлятко сунул его под кольчужку, чувствуя на коже тепло. Видел бы его сейчас дед. Старика как раз не было дома: он в нескольких верстах собирал хворост, чтобы к зимним холодам скопить нужный запас из того, что валяется в лесу под ногами. Мать, когда Павлятко подвел к двери вербовщика, понятно, расплакалась, но на глазах у княжьего человека отказать не посмела, на что сын и рассчитывал. И он с гордо расправленными плечами пошел за вербовщиком, ловя на себе тревожно-взволнованные взгляды стоящих у дороги односельчан. Из пополнения некоторые были старше Павлятки, у одного уже и вовсе борода веником. Вообще Павлятко не рассчитывал, что из ребят своего села он здесь окажется один, и это его печалило. Остальные от вербовщиков просто дали деру. Некоторые, он слышал, укрылись на сеновале, а иные так и попрятались в хлеву вместе со скотом, лишь бы не идти в войско. Одно слово, не рубаки — ни они, ни отцы их. Уходя, на родное село Павлятко и не оглянулся. Вернее, оглянулся всего раз — и увидел, как мать стоит и машет ему от поскотины. Хоть бы дед загордился, узнав о его мужском поступке. А то непонятно, как он на это посмотрит. Но уж сечь внучка, по крайней мере, не доведется. Стоит небось сейчас, старый черт, среди подворья, а вожжами отстегать и некого, кроме разве что кур.
Между тем что-то явно происходило. Павлятко видел, как мимо прошагал его сотник — единственный начальник, которого он знал. Вид у него был усталый, и своего подчиненного он не заметил, но юный ратник машинально пристроился следом. При выходе из лагеря его место в сотне, так ему было сказано. Остальных, кто шел рядом, Павлятко не знал, но место его здесь. И сотник, во всяком случае, шагал с целеустремленностью. Вместе они прошли к воротам, и начальник наконец обратил на Павлятку внимание.
— А, ты один из моих, — признал он и, не дожидаясь ответа, указал на группу жалкого вида воинов.
Павлятко и еще шестеро подошли, неуверенно улыбаясь друг другу. Смотрелись они так же нескладно, как чувствовал себя и он: мечи торчат как попало, кольчуги висят до колен, вконец озябшие руки приходится все время растирать. Сотник отлучился еще за несколькими входящими в его распоряжение.
Опять рявкнули рога, на этот раз с частокола, да так резко, что Павлятко подскочил. На это обидно рассмеялся один из близстоящих, обнажив бурые пеньки зубов. У Павлятки вспыхнули щеки. Он-то надеялся на какое-то там воинское братство, которое описывал его дед, но ничего похожего, по всей видимости, не было на этом замерзшем дворе с желтыми потеками мочи, и не было дружелюбия на худых, прихваченных морозом лицах. С белесого неба вновь мягко повалил снег, который многие встретили бранью, зная по себе, что это осложнит и без того нелегкий во всех отношениях день.
Мимо прогнали медлительных бурых быков, примотав к их ярмам толстенные верви от воротных створок. Как, уже на выход? А сотника отчего-то не видно: как сквозь землю провалился, ничего толком не разъяснив. Створки ворот с подобным стону скрипом стали подаваться вовнутрь, открывая путь дневному свету. Тех, кто впереди, криками отгоняли вглубь начальники, от чего толпа раскачивалась, подобно вдоху. Кто-то из воинства смотрел на ширящийся зазор, и тут где-то на задах ощутилось новое движение, вызвав повороты голов. Где-то сзади всколыхнулся гневный ропот, пронизанный криками боли. Павлятко выгнул шею в попытке разглядеть, что там такое, но ответ получил от того насмешника.
— Ишь чего, парень-брат: кнуты в ход пошли, — язвительно усмехнулся он. — Вот так нас в бой сейчас и погонят, как скот. Так у князевых воевод заведено.
Нехорошие, надо сказать, речи — уже тем, что порочат самого князя. Павлятко досадливо отвернулся, а затем сделал несколько неровных шагов вперед: сзади неожиданно стали напирать, выдавливая прочь со двора. Ворота открылись, словно рот в зевке, и после долгого пребывания в тени белизна снега снаружи буквально ослепила.
Морозный воздух саднил горло и легкие. Холод такой, что у Бату перехватывало дыхание. Всадники его тумена, на скаку увязая в снегу, держались кучно: на подходе к русской коннице надо было уплотнить строй. К восходу солнца от монголов уже валил пар. От бесконечных перестроений измучались и люди, и лошади. Но замедляться нельзя, а остановка, даже кратковременная, приведет к тому, что пот застынет ледяной коркой и все начнут медленно умирать, не чувствуя вкрадчиво облекающей немоты.
Едва рассвело, Субэдэй выслал вперед свое правое крыло с Бату во главе. Ополчение и новобранцы, которых князь собрал за своим кондовым частоколом, опасения не вызывали: с ними сладят стрелы. А вот конница врага — это действительно серьезная угроза, и Бату чувствовал гордость оттого, что схлестнется с ней первым. На рассвете монголы сделали обманный ход влево, вынудив русских уплотнить там свои ряды. Когда князь выдернул людей с другого фланга, Бату дождался от Субэдэя знака и бросил свой тумен вперед. А впереди, это было уже видно, колыхалась в ожидании многочисленная конница, которая по приказу, убыстряя ход, рванула навстречу. Что и говорить, силу для защиты Киева князь собрал нешуточную, но вот только она не готовилась сражаться среди зимы: холод лютый.
Бату на скаку опробовал тетиву, натянув и ослабив лук, от чего натруженные мышцы плеч тоже натянулись и расслабились. На спине побрякивал увесистый колчан со стрелами, оперение которых на морозном ветру слегка шуршало.
Князь заметил опасность: его местонахождение можно было определить по перемещению нарядных флажков. Властно протрубили рога, но Субэдэй уже услал налево Менгу, и теперь впереди основной силы монголов выдвигались два крыла. По центру вместе с орлоком стояли Джэбэ с Хачиуном — тяжелая конница, вооруженная длинными толстыми копьями. Тот, кто выйдет из-за частокола, встретится с плотными, ждущими наготове черными рядами.
Бату кивнул своему знаменосцу, и на морозном воздухе, качаясь из стороны в сторону, затрепетал видный всем рядам длинный лоскут оранжевого шелка. Туго заскрипели, сгибаясь, тысячи луков, и над передними рядами взвились четыре тысячи стрел. Секунда, и с детства привычные к стрельбе на скаку лучники дружно потянулись в колчаны за второй. Перед выстрелом они слегка приподнимались над седлом, для равновесия упираясь коленями в подпругу. На таком расстоянии целиться досконально не было смысла. Стрелы взмывали ввысь и оттуда рябящей тучей отвесно обрушивались на вражьих всадников, оставляя за собой чистое, словно омытое, небо и пораженную тишину.
Под врагом начали валиться лошади. Те из всадников, при ком имелись луки, стреляли в ответ, но их тетивы нельзя было сравнить с монгольскими, и стрелы падали, не долетев. Бату предпочел замедлить ход, дабы воспользоваться этим преимуществом. По его сигналу галоп сошел на рысь, а рысь на шаг, но стрелы продолжали вылетать через каждые шесть ударов сердца, словно удары молота о наковальню.
Русские всадники, вслепую пришпоривая, гнали своих коней через эту гибельную завесу, высоко держа над собой щиты и пригибаясь в седле как можно ниже. Два крыла схлестнулись вокруг охватистого частокола, и Бату протиснулся в передний ряд. С той поры, как он в неистовом броске сразил урусского князя (или то был воевода), кровь его при виде врага вскипала быстрее и жарче, и тем напористей следовал за ним тумен.
Между залпами стрел не было ни перерыва, ни зазоров. Теперь монгольские лучники пускали их не высокой, а более мелкой дугой, а потом и вовсе перешли на прицельную стрельбу. У урусов в сталь была закована лишь княжеская дружина — ее на себя в центре должен был взять Субэдэй. Наемные рубаки князя продолжали падать: град стрел не оставлял свободного пространства ни коням, ни людям.
Обнаружив, что колчан у него пуст, Бату с недовольной гримасой уместил лук на седельном крюке и вынул саблю — движение, повторившееся по всей линии. Русское крыло сильно смялось, сотни человек остались лежать позади. Оставшиеся продолжали наступать, но многие из них были ранены, в седлах держались непрочно, кое у кого от засевших стрел горлом шла кровь. Тем не менее они все еще пытались противоборствовать, а монголы, проносясь, сбивали их защищенным кулаками и предплечьями, а также использовали к месту клинки.
Тумен Бату смял остатки русского крыла и пролетел мимо к стенам частокола. Видно было, как там зевом распахиваются здоровенные ворота, но вот они оказались уже позади, а Бату, свесившись с седла, преследовал спешащего укрыться неприятеля. Нукеры с лихим гиканьем скакали, указывая друг другу на сподручные мишени. Чувствовалось, с какой гордостью и удовольствием они на скаку кивают своему командиру. Воистину, нет слаще минут, чем когда враг разбит, а ты преследуешь его, как оленье стадо.
Когда ворота распахнулись, Павлятко выпихнули на яркий утренний свет, где снег, слепя, переливался радужными огнями. От смятения и страха паренек на секунду зажмурился. Как много криков вокруг… Ничего не разобрать. Павлятко вынул меч и пошагал вперед, но шедший впереди ополченец остановился как вкопанный.
— Давай, чего ты! — прикрикнул Павлятко.
А сзади уже напирали. Тот, что с щербатым ртом, не сводя глаз с прущих полчищ монголов, смачно харкнул. Ровно блестели, чуть покачиваясь на скаку, острия копий.
— Спаси Христос всемилостивец, — пробормотал давешний смехач то ли как молитву, то ли как ругательство.
Среди людей послышался боевой клич, но звучал он на ветру как-то жидко, нестройно, и руки у Павлятки вдруг ослабли, а живот схватило.
Бескрайняя линия монголов становилась все ближе; слышно было, как гудит, взбухает под конскими копытами утоптанная белая твердь. Это почувствовали все, кто впереди, и стали оборачиваться друг на друга. Орали начальники: багровея лицом, указывали на становящуюся все ближе вражью силу. Колонна все еще двигалась, в основном из-за тех, кто наседал сзади. Павлятко попробовал упереться, да куда там, одному против всех…
— За князя-а! — крикнул кто-то из начальников.
Кое-кто подхватил, но голоса были неуверенны и вскоре смолкли. Близились, вселяя ужас, темные, сметающие все на своем пути ряды монгольского войска.
Глава 21
Хачиун еще не дошел до места, а уже слышал раскаты смеха. Он болезненно поморщился: давала о себе знать больная нога. Старая рана в бедре гноилась, и по совету лекаря-магометанина он дважды в день ее прочищал. Все равно не помогало. Рана беспокоила его вот уже несколько месяцев кряду, воспаляясь без всякого предупреждения. Хромать, приближаясь к молодым командирам, — это вообще превращало его в старика. Да он им, собственно, и был. Хромай не хромай, а молодежь все равно заставит ощутить разницу в возрасте.
Слышно было, как в восхвалении каких-то очередных подвигов Бату с чуть приметным веселым ознобом возвышается голос Гуюка. Проходя мимо юрты, где шла пирушка, Хачиун протяжно вздохнул. На секунду шум смолк: старого воина заметил Гуюк. Остальные обернулись посмотреть, что там привлекло внимание ханского сына.
— Просим отведать с нами чаю, военачальник! — весело позвал тот. — Свежезаваренный. С удовольствием нальем тебе хоть чаю, хоть чего покрепче, коли пожелаешь.
Все расхохотались так, будто юноша бог весть как пошутил. Свое раздражение Хачиун скрыл. Когда-то и он был молодым.
Четверо тайджи разлеглись на кошме, как молодые львы. Хачиун, подсаживаясь в их круг, крякнул, осторожно выкладывая перед собой ногу. Бату, разумеется, обратил внимание на распухшее бедро. От этого ничего не ускользнет.
— Как нога, военачальник?
— Гниет, собака, — отмахнулся Хачиун.
От его досадливого тона лицо Бату как будто застыло, сделавшись непроницаемым. Хачиун тайком себя обругал. Ну подумаешь, побаливает, в пот бросает — что уж сразу гавкать на ребят, подобно старому шелудивому псу. Он оглядел их небольшую группку, кивнув попутно Байдуру, который, судя по всему, с трудом сдерживал волнение по поводу того, что присоединился к походу. Яркоглазый и немного нервный, он был как будто во хмелю от возбуждения. Сыну Чагатая, безусловно, льстило, что с ним здесь обращаются на равных. «Знает ли кто-нибудь из них о коварных интригах своих отцов? — подумал Хачиун. — А если да, то есть ли им до этого дело?»
Пиалу с чаем Хачиун принял в правую руку и, отхлебнув, попытался расслабиться. В его присутствии разговор возобновился не сразу. Сам он знал всех их отцов, да и, коли на то пошло, самого Чингисхана. От этой мысли бремя прожитых лет ощущалось как будто с новой силой. В Менгу Хачиун мог видеть Тулуя, и от этого память туманилась печалью. В лице Байдура (в частности, выступающий подбородок) начинали угадываться сильные черты Чагатая — интересно, унаследует ли он от него упрямую силу? В грядущем походе паренек еще наверняка себя проявит, хотя вожаком в этой стае ему однозначно не быть.
Это перевело его внимание на Бату. Невзначай на него глянув, Хачиун увидел, что молодой человек смотрит на него с подобием улыбки, словно читая его мысли. Все остальные здесь признают его за старшего, это очевидно. Однако выдержит ли их нынешняя дружба испытание временем, превратность лет? Когда они начнут соперничать меж собой за ханства — каждый за свое, — то уже вряд ли будут столь беспечны в присутствии друг друга. Так думал, прихлебывая чай, Хачиун.
Гуюк улыбался непринужденно, как тот, кому и так уготовано наследство. Не было у него в отцах Чингисхана, который закалил бы его и внушил понимание, насколько опасна такая вот легкая дружба. Быть может, Угэдэй был с ним излишне мягок, или же этот молодой человек — просто обычный воин, без жилки беспощадности, особняком ставящей людей, подобных Чингисхану.
«И мне», — подумал Хачиун с тайной улыбкой, припоминая свои собственные грезы и прошлые деяния. Созерцать будущность в лице непринужденно отдыхающих племянников было для Хачиуна чем-то сладким с оттенком горечи. Они вроде бы оказывали ему почтение, но вместе с тем вряд ли осознавали, чем в действительности ему обязаны. Чай во рту казался кисловатым на вкус, что неудивительно: коренные зубы гниют, и все теперь воспринимается затхлым.
— Твой приход к нам по холоду в такую рань имеет какую-то причину? — неожиданно спросил Бату.
— Ну да. Я пришел поздороваться с Байдуром, — ответил Хачиун, — поприветствовать его приезд. А то, когда он привел тумен своего отца, меня здесь не было.
— Свой собственный тумен, военачальник, — тут же поправил Гуюк. — Мы все взращены руками своих отцов.
Он не заметил, как напрягся при этих словах Бату. Его отец, Джучи, ничего для него не сделал. И тем не менее он, его сын, сидел сейчас с остальными родичами-тайджи, такой же — если не более — сильный и закаленный. От Хачиуна не укрылся сполох чувств, мелькнувший на лице юноши. Он кивнул своим мыслям, молча желая всем этим молодым людям удачи.
— Ну что, — засобирался Хачиун, — засиделся я тут у вас, а утро между тем идет. Лекарь велит мне выгуливать ногу, разгонять в ней дурную кровь.
Он не без труда поднялся, игнорируя предусмотрительно протянутую руку Гуюка. Подлая гнилушка опять начинала досаждать, заодно с сердцем. Сейчас снова идти к лекарю, терпеть ковыряние в своей плоти ножа, выпускающего из бедра мерзкую желто-бурую жижу. Подумав о предстоящей процедуре, Хачиун невольно нахмурился, после чего склонил перед всеми голову и заковылял прочь.
— Н-да, — задумчиво промолвил Гуюк, глядя ему вслед. — Вот ведь выпало человеку в жизни. Многое видел.
— Старик, только и всего, — пожал плечами Бату. — Мы повидаем больше. — Он со значением подмигнул Гуюку. — Как, скажем, для начала донце хотя бы одного бочонка архи. А ну-ка, Гуюк, тащи сюда свой запас. Не думай, что я не слышал: отец тебе кое-что прислал.
Уличенный в невольной скаредности Гуюк зарделся, а остальные взялись над ним подтрунивать: тащи, мол, не жадничай. Он, разумеется, поспешил наружу за этим самым бочонком.
— Субэдэй сказал, чтобы мы ему сегодня на закате доложились, — обеспокоенно заметил Байдур.
Бату небрежно махнул рукой:
— Ну так мы к нему и заявимся. Он же не сказал, чтобы мы при этом были трезвыми. Не волнуйся, брат, разыграем старого злыдня как надо. Пожалуй, настало время, чтобы он понял: это мы родичи отца державы. А он — так, ремесленник, которого привлекают как того же маляра или каменщика, по мере надобности. Каким бы он, Байдур, славным ни был, в этом он весь.
Вид у Байдура был смущенный. К армии он присоединился уже после сражений под Киевом и понимал, что ему еще только предстоит себя проявить перед двоюродными братьями. Бату поприветствовал его первым, но невооруженным глазом было видно, сколько в этом парне, который немного постарше его, скрытой злости и противоречий. Из всей их компании он самый скрытный и подозрительный, хотя все они здесь меж собой родственники и кровные родичи отца державы. Но об этом Байдур предпочел умолчать, а Бату, расслабившись, опять возлег на кошме. Вскоре возвратился Гуюк, таща на плече бочонок с архи.
Готовя встречу Сорхахтани с женой хана, Яо Шу проявлял максимум прилежания. Летний дворец на Орхоне находился в каком-нибудь дне езды для гонца или разведчика, но жена хана с такой быстротой никогда не перемещалась. Да, она поспешала, но при этом вместе со всей поклажей и свитой у нее уходило на переезд недели три. Яо Шу млел от удовольствия, исподтишка наблюдая за тем, как день ото дня растет напряжение Сорхахтани. Она не находила себе места; все дни проводила, шарахаясь по дворцу и разъезжая по городу; подсчитывала казну, придирчиво проверяла тысячи всевозможных мелочей, способных, так или иначе, вызвать упрек Дорегене: дескать, уход за мужем был недостаточно тщателен.
На протяжении этого времени, посредством всего нескольких писем и нарочных, советник отвоевал себе свободу действий. Не висели более над ним постоянные домогательства Сорхахтани: где был, куда направил средства. Никто больше не вызывал в любое время дня и ночи для разъяснений тонкостей политики или тех званий и привилегий, что перепали в наследство от мужа. Вот она, истинная филигранность игры во власть: применить минимум силы, но при этом добиться наибольшего результата.
Последние два дня коридоры дворца драила целая армия цзиньских слуг. Все, что сделано из ткани, отсылалось на внутренний двор и выбивалось от пыли, после чего тщательно вешалось на место. В подземные кухни закатывались бочки с фруктами во льду, а свежесрезанные цветы доставлялись в таком изобилии, что в их тяжелом аромате тонул, казалось, весь дворец. Жена хана по возвращении домой не должна быть разочарована.
Яо Шу прогуливался по просторному коридору, за окнами которого в холодной голубизне неба висело туманное солнце. Настроение было приподнятым: никто теперь не посмеет оспаривать привилегии ханского советника, если тот на момент прибытия Дорегене решил находиться во дворце. Это, можно сказать, его долг — поприветствовать первую госпожу; Сорхахтани здесь не могла даже возразить.
Заслышав откуда-то с окраины трубный звук рога, Яо Шу улыбнулся сам себе: вдали наконец показался караван с поклажей. Времени оставалось, как раз чтобы переодеться для церемонии встречи. Дэли на Яо Шу сейчас грубоватый, повседневный. Разумеется, надо выглядеть понарядней. Ханский советник засеменил к себе в рабочие покои. Простертого у дверей слугу он, пробегая, едва заметил. Чистая одежда у советника хранилась в сундуке, куда он залезал редко. Может статься, она там малость слежалась и заплесневела, хотя кедровое дерево должно отгонять моль. Быстрым шагом Яо Шу пересек комнату и нагнулся над сундуком, когда дверь у него за спиной незаметно закрылась. Обернувшись, он лишь с удивлением услышал, как в замке повернулся ключ.
О сундуке Яо Шу забыл. Он подошел к двери и потянул за ручку, которая, конечно, не поддалась. Оставалось лишь улыбнуться наглости этой женщины: взять и запереть его в собственных покоях. Еще более злило то, что это он отвечал за снабжение дворцовых дверей замками — по крайней мере, тех из них, что скрывали за собой ценности. Урок той долгой ночи, когда Чагатай послал во дворец ораву наймитов сеять ужас и разрушение. Лишь надежные двери спасли тогда хана. Яо Шу провел по створке заскорузлой ладонью, вызвав свистящий шелест, которому вторило его собственное шипение. Змея, а не женщина.
— Да, Сорхахтани? — произнес он вслух.
Дергать ручку или звать на помощь бессмысленно: весь дворец сейчас как улей. Где-нибудь снаружи наверняка снуют слуги, но ронять свое достоинство, чтобы ханского советника из собственных комнат вызволяла прислуга, — это, знаете…
Яо Шу для пробы постучал по дверному полотну ладонью. С детства он приучил свое тело к жесткости. На протяжении лет советник каждый день начинал с того, что наносил себе по предплечьям тысячу ударов. Кости покрывались крохотными трещинками, заполняясь и уплотняясь так, чтобы он впоследствии мог изъявлять всю свою силу, не рискуя при этом сломать хрящи или суставы. Однако дверное полотно было удручающе толстым и прочным, а Яо Шу — уже не падким до испытаний своей твердости юношей. Так что пробу сил придется отставить.
Вместо этого его пытливые руки переместились к дверным петлям — простым штырям, вставленным в железные кольца. Однако дверь вставлялась туда, будучи открытой, а в закрытом виде поднять ее, само собой, не давала притолока. Яо Шу оглядел комнату в поисках какого-нибудь подручного инструмента, но откуда он здесь… Сундук, чтобы протаранить им дверь, слишком тяжел, а остальные предметы — письменный прибор, перья, кисти и свитки — чересчур легки для такого дела. Советник вполголоса ругнулся. Окна забраны решетками, к тому же они непомерно малы: специально с расчетом не запускать в рабочее помещение зимнюю стужу.
В нем снова взбухал гнев, беря верх над доводами рассудка. Придется опираться на силу, иного выхода нет. Яо Шу потер два крупных задубелых нароста на правой руке. Годы изнурительных упражнений привели к образованию в этом месте костной мозоли, под которой кости были теперь подобны мрамору, с прожилками затянувшихся трещин и, воистину, каменные.
Разувшись, Яо Шу немного поразмял ступни — они у него тоже были закалены. Через минуту станет ясно, удастся ли взломать дверь безо всяких инструментов.
Он выбрал самое податливое место там, где дверное полотно смыкается с рамой. Теперь глубокий вдох и сосредоточиться.
Сорхахтани дожидалась у главных ворот Каракорума. Какое-то время она мучительно раздумывала, где именно встречать ханскую жену. Не воспримет ли она как вызов то, что перед встречей ей придется через полгорода проделать путь до дворца? Сорхахтани не знала Дорегене достаточно хорошо, и это подтачивало ее уверенность. Она запомнилась ей как степенная дородная женщина, мать семейства, сохранявшая невозмутимость всю ту долгую ночь, что Угэдэй укрывался у себя в покоях от беснующихся врагов. Себе Сорхахтани внушала, что не сделала ничего дурного и что в плане ухода за ханом ее не в чем упрекнуть. Но попробуй убеди чью-то жену, которая старше тебя: она ведь непременно будет руководствоваться сердцем, а не умом. Так что встреча, как бы она ни сложилась, обещала быть, мягко говоря, деликатной. К ней Сорхахтани подготовила себя как могла. Остальное теперь зависело от небесного отца и матери-земли. Ну и, понятно, от самой Дорегене.
Свита, что и говорить, смотрелась внушительно: верховые и повозки растянулись вдоль дороги гадзара на три, не меньше. Из боязни уязвить супругу хана Сорхахтани велела открыть городские ворота и вместе с тем опасалась, что та просто проедет мимо своей в каком-то смысле соперницы как мимо пустого места. Она нервно наблюдала, как в ворота прошли первые ряды сопровождающих всадников и показалась самая крупная повозка (прямо-таки целый настил), которую тянули шесть быков. Повозка двигалась медленно, с визгливым скрипом, отчетливо слышным на расстоянии. Жена хана восседала под шелковым балдахином, натянутым на четыре резных столбика. Бока повозки были открыты, и Сорхахтани, в волнении сцепив перед собой ладони, завидела Дорегене, вплывающую обратно в Каракорум к своему мужу. Вид ее не обнадеживал. Сорхахтани уже издали почувствовала, что глаза этой женщины выискивают ее на расстоянии, — а затем впились цепко, неотрывно. Казалось, в них поблескивает некий огонек и они завороженно разглядывают эту стройную, красивую женщину в цзиньском платье зеленого шелка, с замысловатой прической, увенчанной серебряными брошами с кулак величиной.
Глядя, как повозка в считаных шагах от нее замедляет ход, Сорхахтани приходила во все большее смятение. Причиной, безусловно, было положение при дворе, которое она за предыдущие дни даже сама для себя не могла определить. Понятно, что Дорегене — супруга хана. Еще в прошлую их встречу она в этом плане Сорхахтани превосходила. Но за истекшее время Сорхахтани были предоставлены все звания и привилегии мужа. Такого в короткой истории монгольской державы еще не случалось. Ведь ни одна другая женщина не могла, скажем, при желании возглавлять тумен. Это была дань уважения хана к той жертве, которую принес муж Сорхахтани ради его дальнейшего правления.
С медленным глубоким вдохом она смотрела, как Дорегене подходит к краю повозки и величаво простирает руку, чтобы ей помогли сойти. Эта женщина — уже с проседью, весьма зрелого возраста — по правилам должна была поклониться Тулую, если бы он здесь стоял. Она же первой должна была и подать голос. Не зная, как Дорегене отреагирует на нее, Сорхахтани не желала отбрасывать свое, по сути, единственное преимущество. Ее нынешнее положение допускало требовать к себе почтительности, но в то же время ей не хотелось превращаться для этой женщины во врага.
На решение отводились считаные секунды, но тут ее внимание отвлекла частая поступь бегущих ног. Сорхахтани повернулась вместе с Дорегене и увидела, что через ворота бежит Яо Шу. Его лицо искажал гнев, взгляд полыхал: он видел, что происходит у него на глазах. Сорхахтани заметила, что костяшки пальцев у него окровавлены. Перехватив ее взгляд, советник тут же спрятал руки за спиной и церемонно поклонился ханской супруге.
Вероятно, этим он подал пример, и Сорхахтани тоже поступилась своим недавно обретенным достоинством. Когда Дорегене повернулась к ней лицом, она согнулась в глубоком поклоне.
— Ваше возвращение для нас большая радость, госпожа, — проговорила она, выпрямляясь. — Хан идет на поправку, и вы ему теперь нужны, как никогда.
Лицо Дорегене слегка смягчилось. Естественнее стала и нарочито выспренняя поза. Под осторожно-выжидательным взглядом Яо Шу ее губы тронула улыбка. И что окончательно выводило из себя, Сорхахтани (о, лукавая!) на это отреагировала тем же.
— Уверена, что вы поведаете мне все, достойное моего внимания, — вполне приветливым голосом сказала Дорегене. — Весть о вашем супруге повергла меня в печаль. Он был храбрым человеком. Мы даже не догадывались, насколько.
Сорхахтани зарделась в неимоверном облегчении от того, что жена хана ее не унизила, не выказала враждебности. Она вновь с изящным изгибом поклонилась.
— Милости прошу ко мне в повозку, — пригласила Дорегене, давая знак, чтобы им обеим помогли взойти на помост. — Дорогу во дворец мы можем скрасить беседой. А там, случайно, не Яо Шу?
— Моя госпожа. — Ханский советник поспешно согнулся еще раз.
— Мне нужны будут отчеты, советник. Принесите их мне в покои хана на закате.
— Не премину, госпожа, — ответил цзинец.
Что же это за хитрость такая? Он-то рассчитывал, что женщины из-за Угэдэя набросятся друг на друга, как две разъяренные кошки, а они вместо этого, словно признав, оценив и что-то почувствовав друг в друге с первого взгляда, уже прониклись дружелюбием. Воистину, женщины — самая непостижимая загадка на свете; поди-ка их пойми. Руки Яо Шу саднило от молотьбы по дверной обшивке. Его внезапно охватила усталость. Ужасно захотелось одного: поскорее возвратиться к себе и испить чего-нибудь горячего. В глухом отчаянии он смотрел, как Сорхахтани вместе с Дорегене взошли на повозку и сели рядом, уже щебеча, как пташки. Под крики погонщиков и воинов колонна двинулась с места. Прошло еще немного времени, и Яо Шу уже стоял на пыльной дороге совсем один. А ведь отчетность никому, кроме него, составить некому. И до заката не так уж много времени: надо подналечь, и лишь потом можно будет передохнуть.
На пути следования повозок и всадников улицы Каракорума наводнил люд. Для оцепления и осаживания ликующей толпы и просто зевак, желающих поглазеть на Дорегене, из войскового стана пришлось в срочном порядке вызывать кешиктенов. По своему положению супруга хана считалась матерью народа, так что кешиктенам приходилось усердствовать. На пути следования к золотому куполу и башням ханского дворца Дорегене одаривала своих подданных благостной улыбкой.
— Я и забыла, что здесь столько народу, — с удивленным покачиванием головы призналась она.
В тщетной надежде на ее благословляющее прикосновение люди снизу протягивали к ней детей. Другие выкрикивали ее имя и здравицы в честь хана и его семьи. Кешиктены стояли, сцепившись руками, с трудом сдерживая людской наплыв.
Когда Дорегене заговорила снова, Сорхахтани заметила у нее на щеках легкий румянец.
— Я так понимаю, Угэдэй все это время весьма к вам благоволил.
Скрывая укол раздражения, Сорхахтани на миг прикрыла глаза. Что тут сказать: Яо Шу.
— Присматривать за ханом значило для меня отвлечься от моего собственного горя, — сказала она. Вины в глазах Сорхахтани не было, и Дорегене поглядела на нее с интересом. Эта женщина еще никогда не была так красива, даже в молодости.
— Мне, по крайней мере, известно, что вы обидели советника моего мужа. Это вас кое в чем характеризует.
Сорхахтани откликнулась улыбкой:
— Яо Шу считает, что надо было во всем потакать желаниям хана. А я… Я не потакала. Думаю, этим я досадила Угэдэю настолько, что он наконец снова взял в руки бразды правления. Полностью он, госпожа, еще не поправился, но вы, пожалуй, заметите в нем перемену.
Супруга хана потрепала ее по коленке; болтовня Сорхахтани действовала на нее ободряюще. Духи неба, эта женщина считай что задаром сумела выбить из ее мужа все свои наследные звания! И, словно этого было мало, она своей силой поставила хана на ноги, когда он уже отказывался видеть родную жену и не допускал к себе собственного советника. Какая-то часть Дорегене знала, что Угэдэй тогда решил одиноко скончаться во дворце. Супругу он услал прочь с холодной решимостью, постичь которую было свыше ее сил. Ей тогда отчего-то подумалось, что воспротивиться — значит, увидеть его сломленным окончательно. Ее он в свое горе не допускал. Обидно, до сих пор.
Сорхахтани — уж как ей это удалось — сделала то, чего не получалось у самой Дорегене, и за это она ее молчаливо благодарила. Яо Шу, и тот был вынужден признать, что Угэдэй чувствует себя бодрей. Кто бы что ни говорил, а отрадно, что Сорхахтани присущ этот молодой, чуть ли не девчоночий задор. Так она меньше настораживает.
Сорхахтани потихоньку присматривалась к этой сидящей возле нее солидной женщине. Как давно ей никто вот так, в открытую, не выражал столь теплой приязни, на которую хотелось отвечать взаимностью! Трудно и выразить то облегчение, с каким Сорхахтани поняла: вражды между ними нет. Вообще Дорегене отнюдь не настолько глупа, чтобы после отсутствия врываться в дом эдакой всевластной хозяйкой: а ну, все ниц передо мной! И если Угэдэю присуще чувство самосохранения, то он должен был приблизить ее к себе уже с того момента, когда вернулся из похода. В ее руках он бы нашел исцеление. Он же вместо этого решил дожидаться смерти в ледяной от ветра комнате. Потом Дорегене поняла: он рассматривал это как незыблемость пред ликом смерти. Прошлые грехи и ошибки тяготили его настолько, что он уже не в силах был шевельнуться даже ради собственного спасения.
— Я рада, Сорхахтани, что вы все это время были рядом с ним, — сказала Дорегене.
Румянец на ее щеках сделался ярче, и Сорхахтани приготовилась к вопросу, который должен был неизбежно прозвучать.
— Я не молодушка, — начала Дорегене, — не рдеющая девственница. У моего мужа много жен… Служанок, рабынь, наложниц, готовых ублажить любой его каприз. Меня это не уязвит, но я бы хотела знать: лично вы его утешали, в известном смысле?
— На ложе — нет, — все так же с улыбкой ответила Сорхахтани. — Он как-то пытался меня ухватить, когда я его купала, но получил от меня щеткой для растирки ног.
— Вот так с ними и надо, дорогая моя, — одобрительно хохотнула Дорегене, — когда жар бьет им в голову. А вы, надо признать, очень красивы. Если б сказали «да», я бы к вам, наверное, приревновала.
Они улыбнулись друг другу, понимая, что их дружеское чувство взаимно. И обе с ревнивинкой прикидывали, насколько это обретение ценит та, что сидит сейчас рядом.
Глава 22
Всю последующую весну и лето Субэдэй неуклонно продвигался на запад. Русские княжества остались позади, и он уже близился к концу той карты, которой располагал. Впереди туменов на большие расстояния выдвигались разведчики, иной раз месяцами разъезжая по неизведанным окрестностям, и составляли картину земель, что лежали впереди. Те, кто умел читать и писать, делали заметки насчет армий, которые им попадались, или о колоннах бредущих впереди беженцев. Те, кто неграмотен, связывали пучки палочек; десяток таких палочек обозначал тысячу. Все обстояло достаточно примитивно, но орлока вполне устраивало передвигаться летом, а сражаться зимой, делая ставку на выносливость своих людей. Властителей и знать этих новых земель такой подход к войне застигал врасплох, и они ничего не могли ему противопоставить. Во всяком случае, пока не было такой угрозы, которая застопорила бы всесильную Субэдэеву конницу.
Была вероятность, что, в конце концов, монгольская армия окажется перед лицом противника, численностью равного войскам цзиньского императора. В какой-то момент иноземные владыки неминуемо сплотят против броска на запад свои силы. До Субэдэя доносились слухи об армиях, числом подобных тучам саранчи, но он точно не знал, правда это или преувеличение. Если же их вожди, именующие себя королями, не сплотятся, то их можно будет разить одного за другим и идти беспрерывно, безостановочно, вперед и вперед, пока взору не откроется море.
Багатур подъехал к переду колонны двух ближайших туменов, с тем чтобы проверить припасы, которые после удачного промысла обещал подослать Менгу. Такая прорва живой силы — и животных, и людей — вынуждала монголов пребывать в постоянном движении. Лошадям нужны обширные пастбища с сочной травой. Кроме того, с каждым днем все обременительней становился хашар — сборище плененных, плохо вооруженных пехотинцев, выполняющее функции осадной толпы. Их становилось слишком много. Пригождались они лишь тогда, когда нужны были их трупы. Субэдэй посылал их перед туменами, вынуждая врага растрачивать свои стрелы и камни прежде, чем в бой вступали основные силы монголов. Тогда хашар себя оправдывал, а так он лишь зря переводил пищу, для пополнения запасов которой устраивались облавные охоты. Во время этих охот убивалось все, что живет и движется и чем можно кормить войско. То есть не только стада скота, но и дичь: олени, волки, лисы, зайцы, лесные птицы; все, что можно найти и подстрелить. Охотники из туменов действовали беспощадно, не оставляя за собой почти ничего живого. Если вдуматься, то получается — уничтожение деревень было чем-то вроде блага. Лучше быстрая смерть, чем голодное умирание без зерна и мяса, да еще в канун зимних холодов. Время от времени Субэдэевым туменам попадались брошенные поселения, где бродили разве что призраки тех лет, когда мор и голод вынуждали людей сниматься с места и уходить. Неудивительно, что оравы этих скитальцев тянулись к большим городам. В таких местах можно было обманываться мнимой безопасностью и непрочным уютом из-за ощущения своей многочисленности и наличия высоких стен. Но здесь еще не знали, сколь слабы эти стены для туменов. Субэдэй сровнял с землей Енкин вместе с находящимся в нем цзиньским императором, а ни один из городов здесь, на западе, и сравниться не мог по мощи и прочности стен с той каменной твердыней.
Субэдэй сжал челюсти, когда снова, уже не в первый раз, завидел в компании Гуюка — то есть в чужом расположении — Бату. Менгу с Байдуром находились сейчас в сотнях гадзаров отсюда, а то бы, глядишь, сюда затесались и они. Четверо тайджи сдружились меж собой, что было вполне полезно, если бы только ими не верховодил Бату. Быть может оттого, что он среди них самый старший, или же из-за того, что под ним ходил Гуюк, но Бату явно задавал тут тон. Когда к нему с какими-нибудь словами обращался Субэдэй, он выслушивал орлока с глубочайшим почтением, но ощущение всегда возникало такое, будто он втихую над ним насмехается. Никогда настолько, чтобы это можно было поставить ему на вид, но всегда и неизменно. Прямо как заноза в спине, до которой никак не дотянуться.
Подъезжая к голове колонны, Субэдэй натянул поводья. Позади рядом с туменом Гуюка следовал тумен Бату. Между воинами двух разных туменов не чувствовалось обычного духа молчаливого соперничества; они как будто следовали примеру своих темников, мирно едущих впереди. Ряды всадников были четкие, здесь командиров ни в чем не упрекнешь. Задевало то, что Бату с Гуюком болтали с таким беспечным видом, будто ехали куда-нибудь на свадьбу, а не по вражеской территории.
Багатур был разгорячен. Сегодня он еще ни разу не ел, а с рассвета за проверкой воинского построения проделал верхом уже около шестидесяти гадзаров. Свое раздражение он подавил, когда Бату с седла чинно ему поклонился.
— Какие-то новые указания, орлок? — поинтересовался он.
Гуюк тоже перевел взгляд на багатура, который подогнал лошадь ближе и поехал рядом с обоими тайджи. Отвечать на бессмысленный вопрос Субэдэй не стал.
— Подошло ли от Менгу стадо рогатого скота? — спросил багатур. Он уже знал, что да, но ему надо было затронуть эту тему.
Гуюк незамедлительно кивнул:
— Как раз перед рассветом. Две сотни голов, и все крупные. Двадцать быков мы забили, остальные идут сзади в общем стаде.
— Надо послать шестьдесят Хачиуну, — натянуто сказал Субэдэй, не любящий выступать в роли просителя. — У него уже ничего не осталось.
— Возможно, это оттого, что Хачиун сидит в повозке, — вскользь заметил Бату, — вместо того чтобы ездить и добывать пропитание самому.
В попытке сдержать смех Гуюк чуть не поперхнулся. Субэдэй одарил обоих темников холодным взглядом. Мало того что приходится смирять дерзость Бату, так еще и ханов сын корчит из себя дурака. Ну да ладно, когда-нибудь сын Джучи доиграется и переступит черту, за которой его будет ждать наказание по заслугам. При таком честолюбии и строптивости роковая оплошность для молодого человека — дело времени.
Откуда-то сбоку прискакал с сообщением разведчик, и Субэдэй машинально к нему обернулся, но тот промахнул мимо, напрямую к Бату. Лишь почуяв на себе сумрачный взгляд орлока, он размашисто поклонился.
— Деревня показалась, военачальник, — доложил он своему темнику. — Вы приказывали сообщить, когда станем приближаться.
— Ну а сама река? — спросил Бату. Он знал, что Субэдэй уже несколько дней назад разведал на ней броды и мосты. Понимая, что орлок слышит каждое его слово, юноша поигрывал полуулыбкой.
— На нашем пути две отмели. Лучше та, которая к северу.
— Очень хорошо. По ней и направимся. Покажи моим людям, где она, а затем веди нас.
— Будет исполнено, — отозвался разведчик.
Он поклонился Бату, затем Субэдэю и, ткнув каблуками бока лошади, рысью пустился вдоль строя воинов.
— У тебя к нам что-то еще, орлок? — с невинным видом спросил Бату. — А то мне тут решать дела…
— Как только переправитесь, разбить на берегу стан, и на закате оба ко мне.
Прежде чем отвернуться, багатур краем глаза заметил, как тайджи переглянулись меж собой, готовые прыснуть со смеху. Отъезжая, Субэдэй скрежетнул зубами. Разведчики донесли ему, что за горами впереди находятся два города, наводненные уходящими от монгольских туменов беженцами. А багатур вместо того, чтобы готовить удар на Буду и Пешт, вынужден возиться со своими темниками, которые ведут себя как дети. По-хорошему, надо бы отвести Гуюка в сторонку и пристыдить его, воззвав к чувству долга и воинской чести. На скаку багатур молча кивнул себе. С той самой поры как Бату отличился при броске в сердцевину русского войска, он начал подкапываться под его, орлока, авторитет. Если так пойдет и дальше, это может обернуться жертвами, а то и вовсе может все порушить. Не мешает уже схватить назревшую проблему за горло, вместе с создавшим ее человеком. В боевом походе нет места оспариванию авторитета начальства, даже со стороны ханских сыновей и внуков.
На закате все военачальники собрались у Субэдэя. Вокруг бескрайним морем смутно белеющих в сумраке юрт расположились ко сну тумены. А посередине стана темным островом ютилисьтаньма из ратных людей. Большинство из них составляли русские — либо те, кто пережил уничтожение своих городов и весей, либо (в гораздо меньшем количестве) те, которые в расчете на военную добычу сами по долинам и по взгорьям добрались до монгольской армии и предложили свои силу и оружие. Этих, как правило, ставили начальниками над остальными, так как они могли хотя бы отличить один конец меча от другого. Из оснастки на них было то, что они сами сумели наскрести или уворовать. Что до пищевого довольствия, то оно почти все уходило туменам, и таньмачи всегда оставались полуголодными.
Среди них был и Павлятко, худой, как волк-подранок, в ссадинах и полуживой от изнурительного натаскивания. То, что ему втемяшивали, он понимал с грехом пополам, но так или иначе выполнял: а куда денешься. Что ни утро бегал за расположением туменов, иной раз по десять-пятнадцать верст кряду. Свой ржавый меч Павлятко потерял в той единственной в своей жизни сече, заодно чуть не лишившись и жизни. Поваливший его удар выворотил ему с макушки клок кожи с волосами; паренек упал оглушенный. Когда он наконец очнулся, то частокол горел огнем, а в самом лагере уже свирепствовали неприятельские конники. Мертвецы валялись там, где их застигла смерть; с некоторых уже были содраны одежа и обутки. Лицо Павлятки заскорузло от собственной крови, слоями натекшей из-под волос к подбородку. Притрагиваться к ней он не смел, хотя она залила ему весь правый глаз и застыла.
Он тогда, наверное, тихо бы скрылся, если б не тот насмешник с гнилыми зубами, который как раз пробирался мимо с мехом какой-то нестерпимо горькой жидкости. От нее Павлятку стошнило, а насмешник, как всегда, обидно рассмеялся и рассказал, что звать его Алешкой и что держаться им теперь надо вместе. Алешка и провел его через лагерь, где сейчас валялись монголы — кто пьяный, кто вповалку спал. Павлятку весельчак Алешка отвел к какому-то человеку в таких рубцах, что страшно и смотреть.
— Польских, что ли, кровей, — представил Павлятку Алешка. — Из села мальчишка, но гляди-тко, не сбежал.
Тот, что в рубцах, хмыкнул и заговорил на русском. Он сказал, что можно взять другое какое-нибудь оружие. Куда делся его заржавленный меч, Павлятко понятия не имел; к тому же все вокруг плыло. Он только помнил, что человек сказал: мол, у парня череп, должно быть, треснул, и на этом Павлятко отключился.
Новая его жизнь выдалась трудной. Кормили из рук вон плохо, хотя дали новый меч, без царапин и ржавчины. Ну, и гоняли, гоняли немилосердно. Паренек бегал за туменами и все терпел, пока грудь от дыхания не начинало жечь и сердце не принималось гореть огнем. О своем селе, где на подворье остались мать с дедом, Павлятко старался не вспоминать. Сейчас они там управляются без него, смотрят, как вызревает урожай к жатве. В этот год он им не помощник. Так-то.
Паренек все еще не спал, когда на конях к большой юрте по центру лагеря подъехали трое. Один из них, с жестоким лицом, — Батый, внук самого Чингисхана. Все имена Павлятко усваивал как мог, это для него была единственная возможность продеть живые ниточки сквозь неразбериху нынешней жизни. Как зовут второго, что дурацки склабился рядом с Батыем, паренек не знал. В сумраке он сжал рукоять меча: эх, сейчас бы силы, так вот взял бы, подбежал и срубил супостатов. Как погиб князь, Павлятко не видел, а на его расспросы остальные русичи покачивали головой и отводили глаза. Им, похоже, до этого дела было меньше, чем ему.
Никем не замеченный, Павлятко подобрался поближе к той юрте. Он знал имя их главного полководца, хотя произносить его было трудновато, непривычно. Звали его богатырь Субэдэй, и это он пожег Москву. Павлятко, всматриваясь, изогнул шею, да вот досада: когда трое военачальников спешились, их кони загородили все, что происходило в юрте. Павлятко тягостно вздохнул. В сравнении с прошлыми месяцами он сейчас бегал как никогда. Так и подмывало какой-нибудь темной ночью дать отсюда деру, но он видел участь тех, кто на это отважился. Обратно их привезли порубленными на ломти, а те покидали другим в назидание. Павлятко точно не знал, но вполне может статься, что его товарищи с голодухи те ломти съели. Голод, как известно, не тетка.
От юрты зазывно, невыносимо вкусно пахло жареной ягнятиной и еще какой-то снедью, а также чем-то вроде браги. От этого рот наполнялся голодной слюной. Павлятко и не помнил, когда наедался досыта. Дома житье тоже было не сыр в масле, но здесь… Что-нибудь съестное ему теперь перепадет только к утру, и то лишь когда отбегает и до онемения рук и плеч нагрузит повозки. Паренек рассеянно почесал спину и почувствовал бугорок мышцы, которой давеча там еще, казалось, не было. Сложения Павлятко был не крупного, но жилистого — а как же иначе, при такой-то работе. В темноте он тихо решил, что к следующему новолунию попробует сбежать. Ежели поймают, то он, по крайней мере, не сможет упрекнуть себя в бездействии. А чтобы его догнать, надо еще дюже постараться.
Бату поднырнул головой под низкую притолоку и вошел в хошлон, распрямляясь и попутно приветствуя тех, кто внутри. С собой он привел Гуюка с Байдуром. Менгу, оказывается, уже был здесь. Бату ему приветственно кивнул, но Менгу, жадно поглощающий сейчас горячую баранину, едва на него глянул. Бату напомнил себе, что Менгу тоже лишился отца. Пожалуй, будет неплохо разделить с ним его горе. То, что к своему отцу Бату не чувствовал ничего, кроме ненависти, препятствием не являлось. Главное здесь — действовать с умом и осторожностью. Они все родичи-тайджи, связанные кровными узами с Чингисханом; узами, на которые Субэдэй претендовать даже и не смеет. Эта мысль вызывала у Бату что-то похожее на блаженство, чувство заслуженной принадлежности к группе избранных. А впрочем, это не он принадлежит к их группе, а они — к его. Поскольку он у них за вожака. Он из четверых самый старший, хотя у Менгу сложение и непреклонный вид закаленного человека — ишь как стоит, гордый, сильный. На него влиять будет, пожалуй, сложнее всего. Гуюк с Байдуром в сравнении с ним мальчишки — юные, увлекающиеся, впору веревки из них вить. Представлять, как ты правишь с ними империей, было легко.
Прежде чем сесть, Бату учтиво поклонился находящимся здесь Хачиуну, Джэбэ и Чулгатаю. Все старичье. Заметно было, что бедро Хачиуна разнесло еще сильнее. Он сидел на чурбаке, вытянув распухшую ногу перед собой. Одного поверхностного взгляда на лицо Хачиуна было достаточно, чтобы видеть, какие у него усталые глаза. Кожа от недуга пожелтела и обвисла. Эту зиму его дядюшка-дедушка, похоже, уже не осилит. Ну а что поделаешь. Старые умирают для того, чтобы уступать дорогу молодым. Не век же ему вековать на этом свете.
Субэдэй, холодно взирая, ждал, с чего начнет Бату. А тот широко улыбнулся и праздничным голосом объявил:
— У меня прекрасные известия, орлок. Люди докладывают, что пастбища здесь самые лучшие из всех, что мы встречали после выхода из дома. Лошади уже откормились так, что любо-дорого.
— Садись, Бату, — коротко указал Субэдэй. — Устраивайся поудобней. Гуюк, Байдур, чай в котелке. Слуг здесь нынче нет, так что наливайте себе сами.
Молодые люди со смешками и прибаутками принялись разливать кипящий чай из здоровенного железного котла, что был подвешен на огне под дымником юрты. Субэдэй наблюдал, как Байдур вручает пиалу с исходящей паром соленой жидкостью Бату, — жест вполне естественный, но именно такие мелочи становятся безошибочно значимы, когда речь идет о власти. За довольно короткое время Бату обзавелся еще одним почитателем. Дар лидерства — черта сама по себе ценная и достойная похвалы, если бы только у Бату она не шла вразрез с командованием самого Субэдэя. Такой же талант был, помнится, и у его отца Джучи. Субэдэй слышал и новое название, которое Бату присвоил монгольскому войску. Мимо ушей орлока оно не могло пройти никак. «Золотая Орда», как вам это нравится? И за годы похода оно стало вполне общеупотребимым. Чуть ли не половина народа здесь считает, что армией на деле заправляет Бату, а тот ничего не делал, чтобы это заблуждение развеять. При этой мысли Субэдэй упрямо поджал губы.
Угэдэй почтил выродка своего брата званиями и привилегиями, да еще напоказ, наперекор возражениям Субэдэя. И надо признать, Бату себя не посрамил. Совсем наоборот: порядок в его тумене царил беспрекословный, все командиры были тщательно подобраны. Одни люди могут верность внушать, а другие — только требовать ее. Видеть, что Бату относится к первым, для Субэдэя, как ни странно, было неприятно. Такие люди всегда опасны. Трудно ими управлять, направлять их энергию, переламывать их норов. Иногда пытаться сделать это уже слишком поздно.
— Венгры — отменные всадники, — начал Субэдэй голосом намеренно тихим, чтобы все были вынуждены к нему прислушаться. — У них огромные табуны, и свои центральные равнины они используют примерно так же, как и мы. Вместе с тем они не кочевники. На берегах реки Дунай они построили два города, Буду и Пешт. Укреплены они так себе, хотя Буда стоит на холмах. А Пешт — на равнине.
Багатур сделал паузу в ожидании вопросов.
— Укрепления? — тут же навострился Бату. — Какие именно: стены? Оружие? Пути снабжения?
— У Пешта стен нет. Разведчики сообщают о каменном дворце близ Буды, на одном из холмов. Возможно, там местонахождение их короля. Его имя…
— Да неважно, — вклинился Бату. — Похоже, взять эти города не составляет труда. Так зачем нам вообще ждать зимы?
— …Бела Четвертый, — продолжал Субэдэй. Глаза его потемнели от гнева. — А зимы мы ждем, чтобы реку можно было перейти по льду. Как и в Москве, она станет для нас дорогой между двумя городами, и мы попадем прямо в их сердце.
Гуюк, чувствуя растущее между орлоком и темником напряжение, осторожно положил руку на предплечье Бату. Тот раздраженно стряхнул ее.
— Мой тумен готов выступить хоть сегодня, орлок, — вызывающим тоном проговорил он. — Мои разведчики сообщают, что горы на западе можно одолеть до наступления холодов. Так что в этих городах есть шанс оказаться прежде, чем выпадет первый снег. Ты сам когда-то говорил, что все зависит от скорости. Или у тебя теперь на первое место вышла осторожность?
— Умерь свою спесь, парень! — не выдержал Джэбэ. — Держи-ка ее в себе.
Бату метнул яростный взгляд в сторону пожилого воина, который еще вместе с Чингисханом скакал в конной лаве по афганским нагорьям. Лицо этого смуглого поджарого темника было иссечено бороздами лет и жизненного опыта. Бату презрительно фыркнул.
— Нет смысла оставлять главные цели до зимы, — рубанул он ладонью воздух. — И орлок это знает. Кое-кому из нас хотелось бы положить конец нашим походным тяготам до того, как мы успеем состариться. А то все воюем да завоевываем. Хотя для кого-то, понятно, это уже поздновато.
Джэбэ грозно встал на ноги, но Субэдэй упреждающе вскинул руку, и тот не тронулся с места. Бату хмыкнул.
— Я выполнял все указания багатура, — сказал он, поворачиваясь лицом к тайджи. — Брал города большие и малые уже лишь потому, что наш великий стратег говорил «иди туда, а теперь сюда». Не прекословил ни единой его команде.
Он примолк, и в хошлоне повисла тишина. Никто не отваживался сказать слова вперед Субэдэя, а тот сейчас молчал. Бату пожал плечами, словно стряхивая с себя этот заведенный обычай, и продолжил:
— И тем не менее я помню, что меня взращивал прежде всего хан, а не орлок. И я — ханов, как и все мы здесь. Более того, во мне кровь по линии Чингисхана, так же как у Гуюка, Байдура и Менгу. Пора перестать слепо повиноваться, лишь надеясь, что наш орлок прав. Мы — это и есть те, кто идет во главе и кто по праву должен взвешивать получаемые приказы, разве не так, орлок Субэдэй?
— Нет, — невозмутимо ответил багатур. — Не так. Вы подчиняетесь приказам потому, что если не будете этого делать, то не сможете ожидать этого и от своих людей. Вы — всего лишь часть волка, а не весь волк. Я-то думал, ты усвоил это, когда был еще мальчиком, но вижу, что ты этого не сделал. У волка, темник, может быть только одна голова. А если голов будет больше, они меж собой перегрызутся.
Он глубоко вздохнул, тщательно оценивая ситуацию. Для своего выпада Бату выбрал неправильный момент, это очевидно. Старики его дерзостью потрясены, а молодые тайджи никак не готовы подвинуть Субэдэй-багатура — во всяком случае, в эту годину. Со скрытым удовлетворением он снова заговорил:
— Ты вызвал мое неудовольствие, Бату. Оставь нас. Свежие приказы от меня ты получишь завтра.
Бату в поисках поддержки глянул на Гуюка. Сердце его упало, когда ханов сын под его взглядом отвел глаза. Тогда Бату поморщился и нехотя кивнул:
— Хорошо, орлок.
Уходил молодой темник под общее молчание. Субэдэй в тишине подлил себе горячего чаю и шумно прихлебнул.
— Горы, что впереди, — не просто хребет с несколькими вершинами, — заговорил он. — Разведчики доложили, что на пути нам предстоит одолеть полторы, а то и две сотни гадзаров сплошных перевалов и ущелий. Мои следопыты через них перебрались, но без проводников из местных мы не разузнаем об основных проходах. Чтобы обозначить долины, можно послать вперед несколько минганов — налегке, без обозов и лишь с небольшим припасом. Остальное же — осадные орудия, кибитки, раненых и домочадцев — переправлять таким образом немыслимо. Чтобы благополучно пройти и вообще уцелеть, необходимо знать пригодные пути прохода. Вероятно, придется возводить мосты и навесные дороги. Но и при этом нужно будет перемещаться с должной быстротой, или мы многих потеряем с приходом зимы. Находиться в это время в горах для нас решительно невозможно. Там нет пастбищ.
Субэдэй неторопливо оглядел своих военачальников. Из них ему предстояло облечь своим доверием одного, отделив его при этом от остальных. И это не должен быть Бату.
— Гуюк, ты пойдешь первым. Выйдешь утром с двумя минганами. С собой возьмете инструменты для пробивки тропы, строительный лес, все, что нужно. Проделайте дорогу, годную для тяжелых повозок. Связь с нами будете обеспечивать через разведчиков. А затем поведете остальных.
Властность, проявленная орлоком к Бату, возымела действие: Гуюк не колебался.
— Будет сделано, орлок, — сказал он, склоняя голову.
Он был польщен оказанным ему доверием: еще бы, от него теперь зависит жизнь тех, что пойдут по найденной им тропе. В то же время предстоит несказанно тяжелая работа, а каждый тупик и ложный поворот будут вменяться в вину именно ему.
— Разведчики говорят, что по ту сторону гор, покуда хватает глаз, лежат травянистые равнины, и им нет конца. Тамошние народы мы заставим встретиться с нами в открытом поле. Ради нашего хана мы захватим их города, полоним их женщин и их земли. Такова наша великая цель, наш следующий рывок. И нас не остановить.
Джэбэ удовлетворенно крякнул и, подняв бурдюк с тарасуном, по традиции бросил его Субэдэю, который сделал из него щедрый глоток. Хошлон ожил. Пахло влажной шерстью и бараниной — запах, знакомый каждому монгольскому воину и любимый по жизни. Гуюк с Байдуром переглянулись: таким оживленным, таким уверенным своего орлока они не видели давно. Менгу смотрел за всеми с непроницаемым лицом.
Павлятко бежал; несся так, как еще никогда в своей жизни. Уже истаяли на горизонте мутноватые огни монгольского становища. Несколько раз он падал, а потом шмякнулся так, что захромал. В темноте паренек обо что-то еще и ушибся головой, но боль была мелочью в сравнении с тем, что с ним сделают монголы, если поймают.
В ночи он был один. Вокруг ни топота настигающих лошадей, ни дыхания кого-нибудь из товарищей. За годы войны много кто лишился крова. Кто-то иной жизни уже и не помнил, но Павлятко памяти не утратил. Где-то на севере, он надеялся, дед с матерью по-прежнему управляются со своим незамысловатым хозяйством. Главное сейчас — добраться до них, а там будет безопасно, и он от них уже никогда не уйдет. На бегу Павлятко воображал, как другие ребята посматривают на него с завистью: еще бы, так отличиться, столько повидать… Будут заглядываться и девчонки на селе: а как же, закаленный в боях воин, не то что эти олухи-мальчишки с улицы. О наваленных снопами мертвых телах он ни за что не расскажет, равно как и о том, что, не помня себя от страха, потерял свой меч. Об этом знать незачем. Новый меч был тяжел и болтался, замедляя ход, но отбросить его Павлятко все не решался. Ведь хочется гордо войти с оружием во двор к матери, а та, конечно, ударится в слезы: сын-герой вернулся с войны… Нет, надо дотянуть до дома. В эту секунду он споткнулся о ножны, а когда упал, меч отлетел сам собой. Павлятко замешкался: брать, не брать? Без него оно, в самом деле, вон как легче.
Глава 23
Чувствуя, что взмок, Бату в сердцах себя обругал. Пот под одеждой способен застывать так, что человек становится безучастным, вялым, а в итоге ложится и умирает на снегу. От этой мысли темник вскинулся. Быть может, хотя бы неизбывный, медленно кипящий гнев убережет его от этой участи. То, что пота следует избегать, хорошо знали все, но только попробуй от него уберегись, когда ты с еще восьмерыми управляешься вручную с тяжеленной повозкой, толкая и покачивая ее, пока та, упрямая гадина, не соизволит сдвинуться еще на локоть-другой. От повозки верви тянулись к группе тягловых людей — мрачных молчаливых урусов, которые тащили, не оглядываясь. Чтобы как-то привлечь их внимание, приходилось ожигать кнутом или чем-нибудь в них кидать. Работа была сумасшедшая, и что еще муторней, ее приходилось повторять снова и снова, когда повозка накренялась и из нее высыпалось содержимое. В первый раз, когда одна из повозок, сорвавшись, стремглав покатилась вниз к подножию горы, Бату чуть не рассмеялся. Но затем он увидел, как один из людей схватился за окровавленное лицо, по которому хлестанула лопнувшая веревка, а еще один стал нянчить сломанное запястье. С каждым днем повреждений и увечий становилось все больше, а на холоде даже сравнительно небольшая рана вытягивала силы так, что назавтра с трудом удавалось подняться. Все ходили избитые и изрезанные, нервы были на пределе, но Субэдэй со своими драгоценными военачальниками поторапливал, подгонял, и что ни день, то все выше приходилось влезать на Карпатские горы.
На низком белесом небе колыхался призрачный туман, угрожая повторным снегопадом. Когда снова повалил снег, многие отчаянно застонали. Повозки и на нормальной-то земле отличались редкой неповоротливостью, а сейчас, в свежей снеговой жиже, люди поскальзывались и падали на каждом шагу, задышливо хватая ртом воздух и зная, что на смену им сюда никто не придет. В работе были задействованы все, и Бату недоумевал, как и когда они успели натащить сюда такой вес в виде повозок и инструментов. Со своим туменом он вышел почти налегке. А тут временами казалось, что со всеми инструментами и оснасткой, которой они себя снабдили, можно построить целый город в пустыне. Субэдэй притащил с собой в горы даже строевой лес — груз, тащить который приходилось многим сотням человек. Понятно, им теперь есть чем обогреваться ночами, когда жечь больше нечего, но горный ветер это скромное тепло безжалостно расхищал, или же остужал тебе один бок, пока другой бок поджаривался. Бату бурно негодовал от того, что его сюда упекли, но не меньше — от того, что Гуюк не замолвил за него перед орлоком словечко. Единственная провинность Бату состояла, пожалуй, в том, что он поставил под вопрос абсолютную власть Субэдэя, но ведь он не ослушался его приказов. Этим впору было гордиться, однако наказание Бату получил как за ослушание.
Молодой темник снова согнул спину, вместе с другими подставляя плечо под балясину, которой надлежало поддеть застрявшую на ухабе повозку.
— Оди-ин… два-а… тр-ри!
Все взревели от натуги. Субэдэй не смог (да и хотел ли?) воспрепятствовать его людям спешиться и отправиться своему темнику на подмогу. Быть может, поначалу людьми двигала верность своему военачальнику, но после долгих дней изнурительного труда они уже, небось, ненавидели орлока так же, как и сам Бату.
— Оди-ин… два-а… три-и! — прорычал он опять.
Повозка словно нехотя приподнялась и съехала с ухаба. Земля ушла из-под ног, и Бату, чтобы сохранить равновесие, ухватился за днище повозки. Руки были обернуты в шерсть и овчину, но все равно немилосердно щипали, раскровавленные, как сырое мясо. В свободные минуты он яростно разминал их, чтобы кровь доходила до кончиков пальцев, — а то отморозишь, и тогда пиши пропало. Вон сколько людей вокруг с белыми пятнами на носу и на щеках. Это объясняет и затянувшиеся рубцы у воинов постарше, что уже проходили через подобное.
Субэдэй имел право отправить его на любое задание, но Бату считал, что полномочия орлока вполне могут быть оспорены. Его право командовать исходит от хана, но даже в походе не все действия носят сугубо военный характер. Неизбежны моменты, когда надо принимать политические решения, а это привилегия тайджи, а не воинов. С поддержкой Гуюка орлока можно будет переломить, а то и вовсе сместить. Это как пить дать. Надо лишь дождаться верного момента, когда властные полномочия Субэдэя окажутся не столь ярко выражены. Бату снова ухватился за повозку: проклятая теперь самопроизвольно накренилась и чуть не опрокинулась. Сейчас бы малость отдохнуть, отдышаться, но верх брала запальчивость, которая росла в Бату день ото дня. Субэдэй не ханской крови. Будущее за тайджи, а не за каким-то там старым обломанным воякой, которому давно пора на покой, коз пасти. Свою злость Бату пустил на подкрепление сил. Повозку он приподнял чуть ли не самостоятельно и стал яростно толкать ее вперед и вверх.
На лошадь Угэдэй усаживался медленно, чувствуя, как стонут бедра. И когда успел так заскорузнуть? Мышцы ног и поясница невероятно ослабли. Едва привстав в стременах, хан чувствовал, что ноги дрожат, как у лошади, смахивающей с себя мух. Он заметил, что Сорхахтани намеренно на него не смотрит, а вместо этого хлопочет со своими детьми. Хубилай проверял у своей лошади подпругу, а Арик-бокэ с Хулагу в присутствии хана просто молчали. Ее младших сыновей Угэдэй знал чисто внешне, но Сорхахтани взяла себе за правило приводить вечерами Хубилая коротать время за разговором. Это выглядело как одолжение ей, но постепенно Угэдэй и сам втянулся в такое времяпровождение. Мальчик был сообразителен и имел, кажется, бесконечный интерес к историям былых сражений, особенно к тем, в которых принимал участие Чингисхан. Угэдэй поймал себя на том, что глазами Хубилая как будто сам заново переживает славное прошлое державы, и ежедневно какое-то время уделял наметкам, о чем бы рассказать талантливому отроку нынче вечером.
Хан украдкой опробовал свои ноги еще раз, после чего оглянулся за спину, где внизу стояла и посмеивалась Дорегене. Свою лошадь он развернул к ней. Хан знал, что сильно исхудал и поблек за время, проведенное безвылазно в покоях. Ныли суставы, а сам Угэдэй изнывал по вину, да так, что при мысли о нем пересыхало во рту. Жене он обещал, что количество чаш на дню у него убавится; более того, она заставила его себе в этом поклясться. Он уж не стал ей говорить, какого нешуточного размера чаши готовятся сейчас для него в печах для обжига. Слово хана подобно железу, но вино осталось для него одной из немногих жизненных радостей.
— Если чувствуешь, что устаешь, то лучше не упорствуй, — посоветовала Дорегене. — Командиры твои, если надо, подождут еще денек-другой. А ты должен без спешки восстановить силы.
Угэдэй улыбнулся. Неужто все жены с какого-то момента становятся для своих мужей матерями? При этой мысли он не удержался и поглядел на Сорхахтани, все такую же худенькую и грациозную, как танцовщица. Пожалуй, нет такого человека, который один в холодной постели сам не отвердеет в ледышку. Признаться, он теперь даже не помнил, когда наяву испытывал нормальную мужскую потребность. Тело ощущалось выжатым, увядшим и старым. Однако осеннее небо было солнечно-синим, и, пожалуй, сегодня можно проехаться вдоль канала, посмотреть, как там идут новые работы. А то и искупаться в питающей канал реке, если хватит духу залезть в ледяную воду.
— Смотри, не спали мне город, пока я в отлучке, — сказал хан с ноткой заносчивости.
— Не обещаю, но постараюсь, — ответила Дорегене, улыбнувшись строгости его тона. Потянувшись, она взяла его продетую в стремя ногу так, что Угэдэй почувствовал нажатие. Говорить о своей любви к жене нет смысла; хан лишь нагнулся и притронулся к ее щеке, после чего дал шпоры лошади, которая зацокала копытами к воротам.
С ним отправились сыновья Сорхахтани. Хубилай вел в поводу трех лошадей, навьюченных всяческими запасами. Угэдэй смотрел, как он с ним возится, — такой наполненный жизнью, что больно глазам. Своими воспоминаниями о смерти Тулуя хан с Хубилаем не делился. К такому повествованию он все еще не готов, у самого душа болела вплоть до этого холодного утра.
С полдня ушло на то, чтобы добраться до реки. После стольких месяцев обездвиженности мышцы живота ломило. К моменту спешивания руки-ноги хана были словно налиты свинцом, а бедра сводило судорогой так, что впору закричать. А через долину уже доносилось знакомое потрескивание, и завеса дыма вдали висела, словно утренний туман. В воздухе припахивало едковатой горечью, памятной Угэдэю еще с цзиньской границы. Удивительно, но сейчас этот щекочущий ноздри запах вдыхался даже с некоторой приятностью.
Сорхахтани с сыновьями соорудили что-то вроде лагеря, установив возле берега, где посуше, небольшую юрту. На костре уже готовился чай. Пока он заваривался, Угэдэй снова влез на лошадь. Он цокнул языком, привлекая внимание Хубилая, который тут же запрыгнул в седло, готовый следовать за ханом. Глаза отрока были ярки, щеки румянились от волнения.
Вместе они поскакали по залитому солнцем полю туда, где к смотру подготовил свои орудийные расчеты Хасар. Угэдэй уже на расстоянии заметил, как старого военачальника распирает от гордости за свои новые, невиданные прежде орудия. Он ведь тоже был на границе с царством Сун и видел их разрушительную мощь. Угэдэй ехал не торопясь. Действительно, куда и зачем спешить. Взгляд на неохватную запредельную ночь дал ему понимание о бренности всего сущего. Тем труднее теперь заниматься мелкими делами повседневности. Лишь присутствие Хубилая напоминало ему, что не всем это понимание доступно. От вида надраенных бронзовых орудий мальчишку буквально бросило в пот.
Угэдэй тем временем скучливо отвергал церемонные предложения своего дяди — вначале чай, затем угощение. Наконец он просто жестом указал пушкарям: начинайте.
— Тебе, мой повелитель хан, наверное, имело бы смысл спешиться и попридержать свою лошадь, — все так же церемонно обратился Хасар.
Вид у него был осунувшийся и усталый, но глаза горели энтузиазмом. Угэдэя настроение дяди не тронуло. Ноги были слабы, и он не хотел спотыкаться на виду у всех этих людей. Ведь, находясь здесь, он, так или иначе, снова представал перед лицом своей державы. Одна-единственная оплошность, и слух о его слабости достигнет каждого уха.
— Ты, верно, забыл, что моя лошадь была на сунской границе, — сказал он вслух. — Она не дернется и не понесет. Хубилай, а тебе надо сделать, как он сказал.
— Слушаю, мой повелитель.
Хасар, сцепив за спиной руки, мотнул головой своим орудийным расчетам. Те разбились на четверки, каждая с мешками черного порошка и какими-то странного вида приспособлениями. Хубилай зачарованно вбирал все это глазами.
— Действуйте, — распорядился Угэдэй.
Хасар отрывисто выкрикнул приказы. Угэдэй с седла наблюдал, как первый расчет вначале проверил, удерживаются ли массивные, в заклепках колеса специальными блоками. Один из пушкарей поместил в запальное отверстие тростинку, а затем поджег от лампы фитиль. Стоило фитилю коснуться тростинки, как по ней побежала искра, а через секунду раздался грохот, от которого пушка дернулась назад. Блоки с трудом удержали подпрыгнувшее орудие на месте. Как вылетело ядро, Угэдэй не заметил, но кивнул с нарочитым спокойствием. Его лошадь навострила уши, а затем принялась пощипывать траву. Хубилай отвесил своему мерину оплеуху, чтобы выбить из него панику, и что-то сердито проворчал — не хватало еще такого позора, чтобы лошадь вырвалась и промчалась перед ханом. Хотя втайне он был рад, что выстрел застал его не в седле.
— Остальное — разом, — потребовал Угэдэй.
Хасар гордо кивнул, и еще восемь расчетов вставили в запалы тростинки и зажгли фитили.
— По моей команде, пушкари. Готовы? Пли!
Грохнуло так, что тяжко содрогнулась земля и будто раскололось небо. Расчеты упражнялись за городом уже несколько недель и как следует пристрелялись, так что пушки ударили почти одновременно. На этот раз Угэдэй разглядел медленно расходящиеся над долиной ветвистые султаны пыли, а в двух местах ядра мячиками отскочили от камней. Хан улыбнулся при мысли о гуще всадников или пехоты на пути этих ядер.
— Прекрасно, — сказал он сам себе.
Хасар расслышал и довольно хмыкнул, все еще в восторге от того, что повелевает громом.
Взгляд Угэдэя прошелся по рядам тяжелых катапульт, размещенных за орудиями. Они были способны метать бочки с порохом на расстояние в сотни локтей. Этому искусству его оружейники научились у цзиньцев, но улучшили качество пороха, и теперь он горел быстрее и неистовей. Как именно это происходит, Угэдэй не знал, да ему это и ни к чему. Главное, что эти орудия действовали.
Возле катапульт тоже навытяжку стояли расчеты. До Угэдэя вдруг дошло, что усталость куда-то исчезла (грохота испугалась, что ли?). Взрывы и горький дым приятно будоражили. И может, как раз из-за этого просели плечи у Хасара. Все-таки он уже в возрасте, оттого и утомленность так ясно видна на лице.
— Дядя, тебе нездоровится? — спросил хан.
Хасар с усталой улыбкой повел головой:
— Да вот, комья образовались в плечах. Теперь руками шевелить трудновато, а так ничего.
По нездоровому оттенку кожи было видно, что он говорит неправду. Хан нахмурился, а дядя продолжил:
— Шаманы говорят, что мне те комья надо вырезать, ну а я этих мясников к себе не подпускаю. Пока, по крайней мере. Половина народа, которого они режут, обратно уже не выкарабкивается. А то и больше.
— А тебе надо, — тихо сказал Угэдэй. — Мне тебя терять пока еще не хочется.
Хасар фыркнул:
— Да я сам как те вон горы — что мне комок-другой.
— Надеюсь, это так, — улыбнулся Угэдэй. — Ну что, дядя, показывай дальше.
Когда Угэдэй с Хубилаем возвратились в свой небольшой лагерь у реки, день уже вступил в зрелую фазу, а чай давно перестоял и стал негодным для питья. Сзади между тем продолжалась канонада: надо было израсходовать большие запасы пороха, чтобы обучить людей, которым предстояло в будущих битвах играть решающую роль. Вдоль рядов орудий туда-сюда расхаживал Хасар, человек-гора.
Сорхахтани обратила внимание, что раскрасневшееся лицо сына перемазано сажей. От обоих — и от хана, и от Хубилая — несло терпковатым запахом дыма. Арик-бокэ с Хулагу, судя по глазам, умирали от зависти. Их Сорхахтани заняла тем, что велела заварить свежий чай, а сама пошла туда, где спешился Угэдэй.
Он стоял над самой рекой и смотрел вдаль, ладонью прикрыв глаза от солнца. Шум водопада скрадывал шаги, и к хану Сорхахтани подошла незамеченной.
— Хубилай разливается птахой, — сказала она. — Я так понимаю, испытания прошли на славу?
Угэдэй оглянулся:
— Лучше, чем я ожидал. Хасар убежден, что с новой пороховой смесью наши орудия стреляют на то же расстояние, что у сунцев. — При этих словах кулаки хана сжались, а лицо сделалось хищным. — Так что дело двинулось, Сорхахтани. Когда-нибудь мы их удивим. Вот бы несколько таких стволов Субэдэю… Но пока такую тяжесть к нему дотащишь, пройдут годы. На сегодня обстоит так.
— А я вижу, ты крепчаешь, — заметила женщина с улыбкой.
— Это вино, а не я, — отмахнулся хан.
Сорхахтани рассмеялась:
— Да не вино, пьянчуга ты эдакий, а утренние поездки вроде этой и упражнения с луком каждый день. Ты уже смотришься совсем другим по сравнению с тем, каким я тебя нашла в той промозглой комнате. — Наклонив голову, она с улыбкой оглядела собеседника. — И мясца вон поднагулял. Хорошо все-таки, что Дорегене за тебя взялась.
Улыбнулся и Угэдэй. Однако волнение, вызванное видом и грохотом здоровенных пушек, понемногу сходило, а сердце по-прежнему было не на месте. Иногда о своих страхах он думал как о темном занавесе, что окутывает и гасит дыхание. В тот свой поход он умер, и хотя солнце по-прежнему светило, а сердце билось в груди, превозмогать жизнь день ото дня становилось все трудней. Сил на это уходило все больше. Возможно, жертва Тулуя вдохнула в него новую мощь, но ведь и повисла теперь тяжким бременем, причем таким, что так и тянет книзу. И льнет, сдавливая тело, темный занавес, вопреки всем стараниям Сорхахтани. Трудно объяснить, но отчего-то хотелось, чтобы эта женщина ушла, оставила его в покое, чтобы можно было все осмыслить и найти путь, ведущий… куда?
Под внимательным взглядом Сорхахтани Угэдэй сидел в кругу ее семьи, пил чай и ел холодную еду, взятую в дорогу. Вина ему никто не захватил, так что пришлось самому рыться в поклаже, отыскивая заветный бурдюк, к которому Угэдэй жадно припал. А когда Сорхахтани, завидев у него на лице пятнистый румянец, соответствующим образом посмотрела (не взгляд, а кремень), хан отвел глаза и попытался ее отвлечь.
— О твоем Менгу хорошие отзывы, — сказал он. — Субэдэй в своих донесениях пишет о нем похвально.
Остальные сыновья Тулуя тут же оживились и затихли в ожидании продолжения, но Угэдэй лишь отер губы, чувствуя на них вкус вина. Сегодня оно отчего-то не то горчило, не то кислило — в общем, что-то с ним не то. Неожиданно подал голос Хубилай.
— Мой повелитель, — почтительно спросил он, — а Киев уже взят?
— Киев мы взяли. И твой брат участвовал в сражении за этот город.
Хубилая явно одолевало нетерпение.
— Значит, наша армия вскоре дойдет и до Карпатских гор? Может, уже дошла? Вы не знаете, они будут через них переходить или остановятся на зимовку?
— Ты утомляешь хана своей болтовней, — сделала сыну замечание Сорхахтани, хотя, судя по глазам, тоже ждала ответа.
— По последним сведениям, они попытаются перебраться на ту сторону до следующего года, — сказал Угэдэй.
— Вообще-то хребет там высокий, — озадаченно пробормотал Хубилай.
Угэдэй подивился. Откуда этот юноша, в сущности, еще отрок, может знать о горах, что находятся в двенадцати тысячах гадзаров отсюда? Да, мир с поры Угэдэева детства очень изменился. С длинной цепью разведчиков, посыльных и ямов знание нынче течет в Каракорум рекой. В ханской библиотеке уже есть тома на греческом и латыни, и они полны невероятных чудес. Дядя Темугэ к заведованию книгохранилищем относится серьезно и не скупясь выкладывает целые состояния за редчайшие книги, пергаменты и свитки. Для их перевода на доступные языки понадобятся десятилетия, но уже сидят, скрипя перьями, христианские монахи, которых Темугэ привечает у себя десятками, трудятся кропотливо и упорно. Угэдэй выволок себя из задумчивости, вызванной замечанием Хубилая. Должно быть, он переживает о безопасности своего брата.
— С приходом Байдура у Субэдэя теперь семь туменов, да еще сорок тысяч таньмы, — сказал Угэдэй. — Так что горы им не преграда.
— А то, что за горами, повелитель? — Хубилай сглотнул, чувствуя, что, вероятно, сказал лишку: нельзя раздражать самого могучего во всей державе человека. — Хотя Менгу говорит, что они будут затем скакать до самого моря.
Младшие братья при этих словах блеснули глазами, а Угэдэй вздохнул. Рассказы о далеких битвах для них куда привлекательнее, чем скучная учеба в спокойном Каракоруме. В этом каменном гнезде орлята Сорхахтани, похоже, надолго не задержатся.
— Мое повеление — двигаться на запад и создать там границу, через которую к нам не смогут закатываться волны врагов. Как Субэдэй думает это обустроить, дело его. Может, через год-другой я отправлю к нему и тебя. Тебе бы этого хотелось?
— Конечно, — с серьезным видом кивнул Хубилай. — Менгу ведь мой брат. Да и мир хотелось бы узнать не по одним лишь картинкам в книгах.
Угэдэй усмехнулся. Вот так и ему когда-то мир казался бескрайним, и тянуло весь его объехать, все повидать. А затем этот голод как-то сам собой унялся — может, Каракорум высосал это некогда безудержное желание. Видимо, в этом и состоит проклятие городов: они приковывают народы к одному месту и делают их вялыми и незрячими. Неприятная мысль.
— А я бы хотел перемолвиться словом с твоей матерью, — сказал он вслух, понимая, что лучшего момента на дню не подыскать.
Хубилай тут же сорвался с места и кинулся вместе с братьями к лошадям (явно сговорились меж собой заранее). Секунда, и они уже во весь опор неслись туда, где под предвечерним солнцем все еще практиковались орудийные расчеты Хасара.
Сорхахтани присела на войлочную подстилку. Лицо ее выражало игривое любопытство.
— Если ты собираешься признаться мне в любви, — предупредила она, — то Дорегене сказала мне, как тебе ответить.
К ее удовольствию, хан расхохотался.
— Да уж догадываюсь. А потому скажу сразу: успокойся, тебе я не ловец.
Чувствуя в собеседнике некоторую нерешительность, Сорхахтани подсела ближе, чуть ли не вплотную, с удивлением видя, что щеки Угэдэя розовеют от волнения.
— Ты все еще молодая женщина, Сорхахтани, — начал он.
Вместо ответа она сомкнула губы, хотя глаза ее искрились. Угэдэй дважды хотел что-то сказать, но всякий раз осекался.
— Мою молодость мы, кажется, уже установили, — усмехнулась она.
— У тебя звания твоего мужа, — продолжил он.
Легкость Сорхахтани улетучилась. Единственный на всем свете человек, способный наделить ее небывалыми привилегиями, а также лишить их, сейчас нервозно и безуспешно пытался сообщить, что у него на уме. Когда Сорхахтани заговорила, голос ее звучал жестко:
— Заработанные его жертвой, кровью и смертью, мой повелитель. Да, заработанные, а не данные просто так.
Угэдэй непонимающе моргнул, а затем тряхнул головой.
— Да я не об этом, — сердито отмахнулся он. — Их никто не тронет, Сорхахтани. Мое слово — железо, а получены эти звания тобой из моих рук. И обратно я их не возьму.
— Тогда что застревает у тебя в горле так, что ты и выдавить не можешь?
Угэдэй порывисто вздохнул.
— Мне кажется, тебе не мешало бы снова выйти замуж, — произнес он наконец.
— Всевластный мой хан, Дорегене советовала тебе напомнить…
— Не за меня, женщина! Об этом я тебе уже говорил. А… за моего сына. За Гуюка.
Сорхахтани смотрела на него в оглушенном молчании. Гуюк — наследник ханства. Угэдэя она знала слишком хорошо: в спешке, наобум он такое предложение сделать не мог. Ум у Сорхахтани кружился веретеном: как такое понимать? Что на самом деле за этим стоит? Дорегене наверняка осведомлена насчет этого предложения. Без ее ведома, в одиночку Угэдэй бы на подобное не отважился.
Хан отвернулся, давая ей возможность немного прийти в себя. Глядя перед собой немигающим взглядом, Сорхахтани вдруг цинично подумала: а не попытка ли это увести дарованные ей владения мужа обратно в ханство? Ведь, по сути, брак с Гуюком тотчас возместит необдуманность чересчур щедрого Угэдэева подношения Тулую. Последствия этого необычного решения вырисовывались одно за другим так, что не видно конца. Прежде всего, родовые земли Чингисхана уходили от хозяйки, которая еще и во владение ими толком не вступила.
Она подумала о своих сыновьях. Гуюк старше Менгу, хотя всего на несколько лет. Смогут ли ее сыновья быть наследниками или их право первородства окажется за счет такого семейного союза попрано? Сорхахтани невольно передернула плечами (хорошо, если Угэдэй этого не заметил). Он хан, и может выдать ее замуж в приказном порядке, точно так же как передал ей звания мужа. Его власть над ней, по сути, безгранична. Не поворачивая головы, Сорхахтани смотрела на человека, которого выхаживала, вытаскивая из его приступов и темноты такой вязкой, что казалось, он погрязнет там безвозвратно. Жизнь его хрупка, как фарфор, но тем не менее он все еще повелевает, а его слово подобно железу.
Чувствовалось, что терпение хана истощается. На его шее билась нетерпеливая жилка, и Сорхахтани неотрывно смотрела на нее, подыскивая слова.
— Своим предложением ты делаешь мне большую честь, Угэдэй. Твой сын и наследник…
— Так ты принимаешь? — отрывисто спросил он и, уже заранее зная ответ, раздраженно мотнул головой.
— Не могу, — мягко ответила Сорхахтани. — Горе мое по Тулую остается прежним. И снова замуж я не пойду, мой хан. Жизнь для меня теперь — это мои сыновья, и не более. Большего я просто не хочу.
Угэдэй скривился в гримасе, и между ними повисла тишина. Сорхахтани боялась, что следующим его словом станет повеление, вне зависимости от ее воли. Если хан заговорит с ней так, то ей останется лишь повиноваться. Сопротивляться — значит, рисковать будущим. Будущим ее сыновей, которых лишат званий и властных полномочий прежде, чем они хотя бы научатся ими пользоваться. А ведь это она отирала хана, когда он, сам того не ведая, ходил под себя. Кормила его с руки, когда он, стеная, просил оставить его наедине со смертью. И все-таки он остается сыном своего отца. Что для него судьба одной женщины, чьей-то там вдовы? Да ничего. И что он скажет, неизвестно. Сорхахтани молча ждала со склоненной головой, и между ними гулял ветер.
Прошла, казалось, целая вечность, но хан наконец кивнул:
— Хорошо, Сорхахтани. Дарую тебе свободу, коли таково твое желание. И послушания от тебя требовать не буду. Гуюку я ничего не говорил. Только Дорегене известно, и то лишь о том, что у меня были такие мысли.
На Сорхахтани накатило облегчение, такое неимоверное, что она безотчетно простерлась перед ханом на траве, уместив голову возле его ног.
— Да поднимись ты, — грустно усмехнулся он. — Тоже мне, покорная рабыня. Можно подумать, я тебя не знаю.
Глава 24
Хачиун умер в горах, на границе снегов, где обряжать его тело не было ни времени, ни сил. Плоть военачальника разбухла от ядовитых газов, вызванных нагноением ноги. Последние дни у него прошли в забытье и нестерпимом губительном жаре. Он хрипло, навзрыд дышал, а руки и лицо покрывали пятна недуга. Уходил он тяжело.
А буквально через несколько дней ударили морозы с воющими в горах метелями. В слепом белесом небе клубилась мутная пурга, и довольно скоро узкие проходы на равнины, разведанные Гуюком, оказались запечатаны тяжелым снегом. Единственным плюсом похолодания было то, что оно не давало разлагаться трупам. Тело Хачиуна Субэдэй велел зашить в ткань и привязать к повозке. Брат Чингисхана пожелал, чтобы его после смерти предали огню, а не бросили на съедение хищным зверям и птицам. Все более распространенным у монголов становился цзиньский обычай погребального сожжения. Тех в народе, кто принял христианство, хоронили даже в могилах, хотя в землю усопшие все же предпочитали уходить с сердцем врага в руках или со слугами для новой жизни. Ни Субэдэй, ни Угэдэй подобных обычаев не запрещали. Люди сами решали, к традициям какой веры прибегнуть; главное, чтобы не во вред соплеменникам.
Карпаты представляли собой не одну большую вершину, но десятки лощин и хребтов, которые необходимо было преодолеть. Поначалу навстречу не попадалось никого, кроме горных птиц, а затем на высоте, где уже начинает кружиться голова и саднит легкие, монголы наткнулись на замерзшее тело — как вскоре выяснилось, всего лишь первое по счету. Оно лежало особняком, с руками и лицом, опаленными ветром до черноты, напоминая головешку. Труп был запорошен снегом. Один из тысячников дал своим воинам задание раскопать похожие бугорки по соседству. Там тоже обнаружились тела. Лица были как тюркские, так и славянские, многие с бородой. Мужчины лежали с женщинами, а между ними были втиснуты такие же замерзшие дети. На высоте они сохранились. Тела были иссохшие, а плоть навсегда обратилась в камень.
Нукеры насчитали целые сотни. Оставалось лишь гадать, кто это такие и что заставило их добровольно избрать смерть в горах. Судя по всему, эти люди были не старыми, хотя кто его знает… Может, они пролежали здесь уже целые века или, наоборот, изошли незадолго до того, как сюда добрались воины-монголы.
Ветра и снега зимы словно распахнули двери в новый мир — бредовый, туманный и несказанно суровый. Первая же поземка замела звериные тропы, а вскоре начали расти сугробы, которые приходилось разбрасывать для каждого очередного шага. От беды спасали лишь цепочки разведчиков на перевалах вкупе с многочисленностью и дисциплиной самих туменов. Тех, кто впереди пробивал дорогу скребками, заступами и руками, Субэдэй мог сменять задними. Люди и повозки тянулись по широкой колее из бурой жижи, вывернутой и взбитой в слякоть десятками тысяч ног и копыт. Остановить продвижение монголов снега не могли: они зашли уже слишком далеко.
С наступлением настоящих, с ледяным ревом бесприютного ветра, холодов больные и слабые начали угасать. Тумены проходили мимо все большего числа сидящих на обочине фигур с поникшими в смерти головами. За годы вне родных земель на чужбине родились дети. Их маленькие тела замерзали быстро, и ветер ерошил волосы на мелких заиндевелых головенках. Мертвых, уходя, навсегда оставляли в снегах. На пищу живым шли лишь палые лошади, тощие от измождения. И все это время тумены безостановочно двигались вперед, пока вдали не увидели перед собой равнины, означающие конец мытарствам в снежном плену. Минула, казалось, целая вечность. На переход через горы ушло два лишних, по мнению Субэдэя, месяца.
По другую сторону Карпатских гор тумены собрались для траурного обряда над почившим военачальником, одним из основателей монгольской державы. В мрачном молчании сидели не понимающие происходящего таньмачи, глядя и слушая, как поют утробными горловыми голосами монгольские шаманы, повествуя об усопшем. История жизни и деяний такого человека, как Хачиун, заняла день, ночь и еще один день. Воины на своих местах ели, пили кумыс и архи, предварительно разогретый из ледяной каши, в которую он превратился в бурдюках, и тем почитали память брата Чингисхана. Брат теперь тоже стал тенгри. На закате второго дня Субэдэй сам возжег пламя погребального костра и отошел в сторону, глядя на плавно всходящий столб тяжелого черного дыма. При этом багатур не мог не думать, что тем самым подает сигнал врагам. Для любого зрячего дым означал, что монголы перебрались через горы и достигли равнин. Орлок задумчиво покачал головой, припоминая белые, красные и черные шатры, что некогда возводил перед городами Чингисхан. Первые были просто предложением быстро и безболезненно сдаться. Вторые возводились, когда враг сдаваться отказывался, и тогда монголы обещали при взятии перебить всех мужчин, способных носить оружие. Ну и наконец, черный шатер означал, что при окончательном взятии пощажен не будет никто, а на месте города останется лишь черная обугленная земля. Быть может, сейчас этот масляно-черный дым, пронизанный жгучими искорками, служил для тех, кто его видит, именно этим предзнаменованием. Пусть увидят и ужаснутся: пришел Субэдэй со своим войском. Такому тщеславию впору усмехнуться: люди багатура измождены, ослаблены непосильным трудом. Но уже скачут вперед разведчики, которые отыщут место для отдыха, а также восстановления тех, кто на морозе потерял пальцы рук и ног.
Пламя с треском взбегало по уложенным высоким штабелем бревнам, и налетающий ветер швырял клубы дыма в лица людей, стоящих вокруг. На костер пошла плотная древесина, провезенная Субэдэем через горы и уложенная в два человеческих роста. Вместе с дымом ноздри улавливали приторный запах горелого мяса; некоторые из молодых, у кого послабее нутро, едва подавляли рвотные позывы. Сквозь потрескивание слышалось, как звонко корежится разогретый металл хачиуновых доспехов. Был момент, когда где-то в недрах костра гукнуло что-то похожее на человеческий голос — честно признаться, забавно и немножко глупо.
Между тем багатур чувствовал на себе взгляд Бату. Этот строптивец стоял вместе с остальными родичами хана — Гуюком, Байдуром и Менгу. Вся четверка тайджи держалась обособленно, и Бату, несомненно, ею верховодил. Субэдэй в ответ сурово посмотрел на него, и смотрел до тех пор, пока тот, глумливо ухмыльнувшись, не отвел глаза.
Субэдэй мрачно подумал о том, что смерть Хачиуна для него — личная потеря. Старый военачальник поддерживал его и на совете, и на поле, безоговорочно доверяя умению и чутью багатура. Эта слепая вера умерла вместе с ним, и Субэдэй понимал, что фланг у него теперь обнажился. Может, назначить туда Менгу? Для темника это означало повышение, переход в верховное командование. Из тайджи он, пожалуй, наименее подвержен влиянию Бату, хотя если Субэдэй на этот счет заблуждается, то это чревато тем, что Бату обретет еще большее влияние. Под очередным порывом ветра дым костра выстелился низко, а Субэдэй шепотом ругнулся. Будь проклято коварство придворных интриг, расцветшее буйным цветом со смертью Чингисхана. Задача орлока — решать боевые задачи, строить ход битвы, а не забивать себе голову всякой чушью. Что ни говори, а Каракорум наплодил ее донельзя, и теперь уже шагу не ступишь без оглядки назад: не притаился ли кто за твоей спиной с ножом измены. Нет более людей с простым открытым сердцем, которым можно доверить свою жизнь.
Багатур сердито провел по глазам, а когда отнял от них рукавицу, со вздохом заметил на ней пятнышко влаги. Хачиун был другом. А его смерть — неопровержимым свидетельством того, что и он, Субэдэй, тоже старится.
— Это мой последний поход, — пробормотал он полыхающему на кострище огненному кокону, вокруг которого ярко закручивались прозрачные желто-фиолетовые языки. — Когда все закончится, старый ты мой товарищ, твой пепел я привезу домой.
— То был великий человек, — раздался за плечом голос Бату.
Субэдэй от неожиданности вздрогнул: приближения тайджи он не расслышал из-за треска бревна, обломившегося в костре жаркими угольями. Точно так же жарко полыхнул гнев в душе багатура: надо же, лезет со своей строптивостью даже на похоронах друга! Сказать резкость ему помешал Бату:
— Слова мои искренни, орлок. Я не знал о жизни Хачиуна и половины, пока не услышал все от шаманов.
Горло багатура стиснул комок. Прежде чем перевести взгляд обратно на костер, он какое-то время смотрел на Бату ясными тоскующими глазами. А тот снова заговорил голосом тихим, чуть подрагивающем от благоговения:
— Вместе с Чингисханом и другими детьми он прятался от своих врагов. Терпел голод и страх, которые его закалили. От этой семьи, от этих братьев происходим все мы. Я понимаю это, орлок. И ты тоже был существенной частью всего этого. Ты видел рождение нашего народа и державы. Мне такое даже представить сложно. — Бату со вздохом потер переносицу, отгоняя усталость. — Надеюсь, что когда лечь на костер настанет мой черед, про меня тоже будет что рассказать.
Сказал, повернулся и под взглядом Субэдэя побрел прочь. Шаталось под ветром пламя костра. Ветер задувал с ледяной сыростью. Значит, снова быть снегу.